Читаем Приволье онлайн бесплатно
Приволье
Новый роман известного советского писателя Семена Бабаевского посвящен жизни послевоенной деревни на Ставропольщине. В романе переплетаются две сюжетные линии: одна — лирическая, другая — производственная. Повествование ведется от лица журналиста Михаила Чазова, работающего в одной из московских газет. Уроженец хутора Привольного, он приезжает в родные края и видит не только внешние перемены, но и глубокие внутренние конфликты, острые столкновения нового со старым.
Проза / Советская классическая прозаЧто мимо хутора помчался
Он стороной во весь опор?
Иль этот запустелый двор,
И дом, и сад уединенный,
И в поле отпертая дверь
Какой-нибудь рассказ забвенный
Ему напомнили теперь?
Стелется равнина, лежит просторно, свободно, открытая настежь всем ветрам. Раньше она славилась сенокосными угодьями, выпасами да вольным житьем овечьих отар. По весне и летом тут буйствовали такие травы, полыхало такое разноцветье, что когда проходила косилка, то следом за ней расстилалась точно бы уже и не трава, а ковер из цветов. Давно не стало в этих местах ни трав, ни цветов, вдоль и поперек погуляли плуги, и теперь во все стороны — глазом не окинуть! — стояла, колос в колос, пшеница. Только кое-где, на загривке огреха или на пригорке ранним июньским утром поднимался, как чудо, полевой мак, удивительно красный, похожий на затерявшийся в пшеничном царстве одинокий огонек, или на кургане подставляла ветру свои белые кудри ковыль-трава. Цепко держалась полынь, не умирала, сизым дымком курилась то близ дороги, то на выгоне возле села или хутора. Полукустарник из семейства многоцветных имел сильный запах и горький вкус, и степняки, знавшие толк в полыни, называли ее ласково то полынок мой светлочубый, то полыночка моя сизоокая, то быльник пахучий, то чернобыльник — всем травам дружок. Чабаны легко различали сорта полыни и по запаху и на глаз. Посмотрит степной житель, поведет носом, раздвигая ноздри, и безошибочно скажет: это полынь простая, у нее запах легкий, а эта — не простая, и пахнет она ровно и свежо, а вот та, что кустится на взгорке, — глистик, спаситель ото всех недугов; а вот это — святое божье деревце, рядом с ним — черная нехворощь. А вот как называют полынь ставропольские чабаны: и полёнёк, и степная чалига, и полынное курево — это в пору ее цветения. В народе немало сложено о ней поговорок: «Не я полынь-траву садила, сама, проклятая, уродилась», «Полынь после меду горше самой себя», «Чужая жена — лебедушка, а своя — горше полыни».
У моей бабушки — Прасковьи Анисимовны, первой чабанки на Ставрополье, с полынью связана давняя дружба. «Мишуха, внучек мой, та травка, шо дымком стелется по хуторской толоке, дюже пользительная для человека, — говорила она. — Полынь — растение от самого господа бога, и куда ее ни сунь, повсюду от нее имеется пользительность. Она и от блох годится — мрут, окаянные, от одного ее духа, и от комаров пригожа — появятся над нею и тут же, на лету, дохнут. Любую хворобу излечивает». Земляной, смазанный глиной пол в своей хате бабушка Паша устилала полынью, словно бы зеленым пахучим ковром. Идешь по такому ковру, а он потрескивает под ногами и пахнет. Шестеро ее детей — в их числе и мой отец Анатолий — родились в степи, под чабанской арбой, на постельке из свежей полыни, на ней и выросли. Если случалось, кто-то из детей заболевал, скажем, желудком или простуживался, мать-чабанка отваривала цветки полыни и этим настоем поила больного, и тотчас ребенок выздоравливал. Когда я учился в пятом классе, у меня заболело горло, и тогда я впервые отведал отвар цветков полыни — это была такая горечь, какой я никогда еще не знал, — и боль горла прошла. «Промыл горлышко, — говорила бабушка, — а теперь, Мишуня, положи на нос вот эти веточки с цветочками и хорошенько подыши ими». Я клал на лицо полынные, в цвету, веточки и дышал. И вот с той поры прошло уже немало лет, я всегда, особенно в те минуты, когда думаю о бабушке и о хуторе, чувствую такой привычный и такой приятный для меня запах полыни, и он, этот запах, словно бы невидимым магнитом каждую весну тянет меня туда, на приволье, где я вырос.
Мое отношение к Павлу Петровичу Зацепину, заведующему отделом в газете, где я работал, было хорошее, уважительное. Да он и заслуживал этого. Это был мужчина рослый, представительный, с глубокими залысинами и совершенно белыми, будто в пудре, висками. По натуре он был человеком добрым, вежливым, учтивым. Он предлагал мне сесть, а я, волнуясь, стоял перед ним, опустив руки, смотрел на свое заявление, лежавшее у него на столе, и ждал, что же Павел Петрович мне скажет. Мое знакомство с Павлом Петровичем было с виду простым и обычным. В прошлом году я окончил литфак в Московском университете, и хотя, желая казаться постарше, отрастил рыжеватую, мелко курчавившуюся бородку, по годам я годился Зацепину в сыновья. Еще в студенческие годы мне часто доводилось бывать в редакции и даже печатать короткие рассказы из деревенской жизни под общим названием «Сельские этюды». Это были зарисовки главным образом о степи с ее травами и цветами. Один из таких этюдов под названием «Полынь» Павел Петрович даже похвалил на летучке. Очевидно, и сам я, и мои «Сельские этюды» так понравились Павлу Петровичу, что он пригласил меня на работу в свой отдел. Как я полагал, ему нравились и моя скромность, мое трудолюбие, и в особенности то, что я не отказывался ни от каких поручений и любую работу выполнял быстро и добросовестно. Я замечал: Павла Петровича радовало еще и то, что его отдел пополнился литературным сотрудником, которому можно было поручить любое дело, а теперь огорчало то, что я вдруг написал, как сказал Павел Петрович, «это странное и совершенно непонятное заявление».
— Эх, Чазов, Чазов, горюшко ты мое, — говорил он. — Что тут поделаешь — молодость! Да ты садись, чего вытянулся, как солдат.
— Ничего, постою. Какой будет ваш ответ?..
— Что ответ? Что? Понять тебя надо, Чазов. А я, хоть что хочешь, не могу понять — ни тебя, ни твое странное желание. Честное слово, и рад бы понять, а не могу!..
— Павел Петрович, что вам непонятно?
— То мне непонятно, дорогой Михаил Анатольевич, что нельзя же так, ни с того ни с сего, бросать работу и уезжать из Москвы. И куда уезжать? На хутор. Кому нужно, извини, это твое чудачество? Никому! Литфак окончил, государство обучало тебя, а ты…
— В своем заявлении я подробно изложил причины.
— Читал, читал. Какие это причины? Так, одно легкомыслие.
— Уезжаю-то я ненадолго, ну, самое многое — на год.
— И на этот срок просишь командировку?
— Надо же мне как-то там жить.
— Смешно! Кто же тебе даст командировку сроком на год? Любая бухгалтерия заартачится. Да и суть вопроса не в командировке.
— Ну, сохраните зарплату. На жизнь.
— Чтобы получать зарплату, необходимо каждый день приходить на работу, — строго сказал он. — Об этом все знают.
— Я же буду присылать очерки, зарисовки. Можно, к примеру, под общим названием «Письма с хутора». Или как-то по-другому. Я уже купил толстую тетрадь в зеленой, под цвет травы, обложке.
— Пойми, Михаил, какая уважающая себя газета станет из номера в номер печатать очерки об одном и том же хуторе? Кому это интересно будет читать? Подумал ли ты об этом?
— Павел Петрович, если вы не можете мне помочь, попросите за меня главного, передайте ему мое заявление.
— Нет, Чазов, уволь! Сам передавай, ежели желаешь. Но я, как сыну родному, не советую тебе обращаться к главному, ибо он скажет тебе в точности то же, что сказал и я, только иными, более неприятными для тебя словами. Миша, не позорь себя. Ты же славный парень. И что за дурь влезла тебе в голову?
— Это не дурь, вы напрасно так, — говорил я, потупив глаза. — Верите, какая-то сила тянет меня туда, на хутор. А тут еще этот запах полыни. Помните, я вам уже говорил, что чувствую этот запах повсюду. Не знаю, может, я похож на скворца, который по весне торопится в родные места. Не могу понять, что со мной. Но нельзя мне не уехать, понимаете, нельзя.
— А надо ли уезжать? И к чему такая поспешность? Необходимо хорошенько, не спеша обдумать, взвесить все «за» и «против» и тогда принять какое-то решение. Ежели тебе хочется, как скворцу, побывать в родном хуторе именно теперь, перед весной, то можно дать командировку, скажем, на десять дней.
— Вы же знаете, мне нужны не десять дней.
— Я понимаю: ты едешь туда на год для того, чтобы, как написано в заявлении, изучить жизнь хуторян? Так?
— Да, так…
— А зачем ее изучать?
Я не знал, что ответить, наклонил голову и молчал.
— Я отвечу за тебя: для того чтобы написать о своих земляках книгу. Правильно я отвечаю на вопрос?
— Может, и правильно… Только об этом еще рано говорить.
— Ну, от кого скрываешь, Михаил? Я же насквозь тебя вижу. Мечтаешь стать писателем, и это твое желание, как тебе известно, я одобряю. Да, у тебя есть, как говорится, искорка божья, об этом говорят и твои «Сельские этюды». Но, дорогой мой Михаил, стать писателем проще и легче не на хуторе, а в столице. Здесь и Союз писателей, и Литфонд, и журналы, считай, под рукой, и в Доме литераторов общение с известными писателями. А ты уезжаешь в глушь, на хутор. Где же логика? Не вижу логики.
— И все же я уеду, и никто меня не удержит. Только прошу вас, Павел Петрович, поговорите обо мне с главным, объясните ему все, как нужно.
— Заранее скажу: из этого моего разговора ничего не получится.
— И все же попробуйте. Я очень вас прошу. Скажите, что я каждую неделю буду присылать очерки.
— Ладно, Чазов, попробую помочь только ради моего доброго к тебе отношения, — сказал Павел Петрович после долгого молчания. — Доложу. Но только не главному, а заместителю главного. Иван Ефимович, ты его знаешь, человек он добрый, отзывчивый, к людям внимательный. Как-то он сказал мне: а этот Чазов хорошо природу описывает, мастерски. Может, Иван Ефимович что-нибудь придумает для тебя. Только вот что, Михаил: будешь с ним говорить, смотри, ни слова ни о скворцах, ни о запахе полыни. Он эти художества не любит. Скажи, что бабушка больная или там еще что придумай. Я буду говорить с ним не специально о тебе, а так, при удобном случае вставлю словечко. Постараюсь это сделать на той неделе. Подожди недельку. Все ясно?
— Да. Благодарю вас, Павел Петрович, — сказал я и вышел из кабинета.
Как же медленно тянулась неделя, а еще медленнее вторая… Очевидно, у Павла Петровича не было удобного случая для разговора с Иваном Ефимовичем, и я не знал, как же мне быть. Ждать? Но сколько еще пройдет дней? Или махнуть на все рукой, взять билет на самолет и улететь, попрощавшись только с одной Мартой.
Я ни на что не мог решиться, все эти дни был угрюм, молчалив, работал без желания, не так, как раньше, мало ел, совсем плохо спал. К Марте приходил поздно ночью, на ее вопросы, где я пропадал, что со мной, почему у меня такое плохое настроение, я не отвечал, поглаживал курчавую бородку и кривил в горестной улыбке губы. Мысли мои были там, на степных дорогах, и я видел себя то на просторном, лежавшем на высоком плато ставропольском аэродроме, то на попутном, несущемся по полю грузовике, то уже на знакомой хуторской улице.
Все же дождался. Утром, когда я только что пришел на работу, неожиданно, как это всегда случается, зазвонил телефон и милый женский голос сказал:
— Товарищ Чазов? Срочно к Ивану Ефимовичу!
В ту же минуту, не воспользовавшись лифтом, по лестнице бегом поднялся на четвертый этаж и, запыхавшись, не вошел, а вбежал в кабинет заместителя главного редактора. Иван Ефимович был мужчина невысокого роста, борцовского телосложения, с полным, чисто выбритым и, казалось, постоянно и без причины улыбающимся лицом. Он стоял у столика и говорил по телефону, не обращая на меня никакого внимания. На нем был темно-синий, отлично сшитый костюм, белый воротник рубашки с красивым цветным галстуком хорошо оттенял его крепкую коричневую шею. Он носил короткую стрижку мягких, гладко причесанных, не седых, но слегка только побуревших волос, голова у него была большая, с маленькими, будто детскими, ушами. И был он, как мне показалось, рад моему приходу, потому что перестал говорить по телефону, подошел ко мне и, доверительно, как другу, улыбаясь, обнял меня за плечи, словно бы укрыв тяжелым крылом, и спросил:
— Что так запыхался? Бежал? Ну, присаживайся, отдышись.
Иван Ефимович усадил меня на диван, взял со стола пепельницу, похожую на глубокую, испачканную сажей и дымом тарелку, и сам присел рядом. На свое высокое и широкое в кости колено положил пачку сигарет и коробку спичек, говоря:
— Прошу!
— Спасибо, не курю, — смутившись и чувствуя, что краснею, ответил я.
— Что так?
— Как-то не получилось… не научился.
— Похвально, похвально. — Иван Ефимович зажег спичку и прикурил сигарету. — А я без табаку не могу. Привычка… Ну, дружище, так с чего же мы начнем?
— В своем заявлении я все написал и прошу…
— Ну и додумался же ты, Чазов, а? — перебил Иван Ефимович, раскурил сигарету и улыбнулся так приятно, словно бы желая порадовать меня теплой своей улыбкой. — Но, признаюсь, я несколько удивлен и озадачен. Чем? Твоим, извини, легкомыслием. Ответь мне, бога ради, что происходит в твоей юной голове?
— Я прошу… Я хочу пожить на хуторе. Там моя престарелая бабушка. Вот и все.
— Так-таки и все?
— Да, все.
— Ну как же так? — Иван Ефимович развел сильными руками. — Что получается? Современные молодые люди, и это общеизвестно, нынче рвутся в города, спешат обосноваться в культурных центрах, а тем более в столице. А ты? Уезжаешь в степь, чтоб жить на чабанском хуторе. Зачем? Ничего не понимаю. Объясни, прошу тебя.
— Что тут объяснять? Тянет меня туда… Приволье там такое — дух захватывает. Да и хутор называется Привольным. Хуторок, верно, степной, чабанский, но красивый, вокруг него раскинулось такое раздолье, что и глазами не обнять.
— Ты что, в Привольном родился?
— Я родился в Париже.
— В Париже? — искренне удивился Иван Ефимович, и крепкая его шея налилась кровью. — Это как же понимать? И почему в Париже?
— В том году, когда я родился, мои молодые родители сразу же после учебы были направлены на работу во Францию.
— Значит, выходит, ты парижанин? — Снова та же приятная улыбка озарила добродушное лицо Ивана Ефимовича. — А в Париж тебя, случаем, не тянет?




