Читаем Присутствие онлайн бесплатно


<p>Наталья Рузанкина</p><p>Присутствие</p>

В воздухе дрожала туманная паутинность сентябрьского утра, молочная роса свежо и выпукло блестела на траве, а дом спал в оправе глухого сада, в прибое цветов и листьев. В доме тот же туманно-паутинный свет лился из окон на пыльные пунцовые пледы, старинную мебель, на тусклый портрет на стене, в деревянном овале из цветов и листьев.

— Какой она была? — рыжеволосая веснушчатая женщина, взбив полными сливочными руками подушки, всмотрелась в лицо лежащего рядом, капризно повторила:

— Скажи, какой?

— Странной, — не открывая глаз, пробормотал мужчина, пробуя вернуться в лёгкий утренний сон. — Сумасшедшей…

— Красивой? — тревожно улыбаясь, женщина попыталась смахнуть с вышитого угла наволочки невесомую пылинку.

— Не знаю…

— Портрет на стене…

— Её. Послушай, оставь это… Вспоминать прошлое равносильно самоубийству.

— Что она и сделала, — тихо заметила женщина и, путаясь во влажной сорочке, выбралась из постели и на цыпочках подошла к портрету.

— Красивая… Красивая, как живая — глаза, улыбка, цветы в руках. А кто рисовал?

— Ильинский. Тот ещё придурок. Всё стихи ей читал, Сенеку, что ли, или Катулла. Ныне, слава Богу, спился и умер… Ты не представляешь, что творилось у нас в доме! Он был наводнён пьяными поэтами, свихнувшимися художниками, вшивыми музыкантами, и вся эта сволочь искала у неё участия, одобрения и самого простого обеда, и всех она утешала, кормила, и каждого уверяла в будущей известности и славе. Нет, она действительно любила меня, но терпеть всю эту погань…

Женщина перебросила через плечо размётанную медную косу, близоруко щурясь на книжные полки.

— Тарковский, Басё, Такубоку, Ли Цинь Чжао… Это её?

— Да. Последние месяцы её потянуло на японо-китайскую поэзию. Она читала на кухне, или в саду, или в беседке, читала и плакала. Это было сущее наказание — приходя домой, я находил не жену, а некое тоскливое плачущее существо, которое утверждало, что ненавидит этот мир с его некрасивостью, и что хотело бы жить в древней Японии или в Китае, ибо там и только там — высшее совершенство. Последнее время она не выходила даже на улицу — боялась людского шума, машин, троллейбусов… Это была болезнь.

— А друзья?

— Часть паразитов я разогнал, другие сбежали сами, приметив, что с ней что-то не так. Всё это слабая, подлая и халявная публика, предающая при каждом удобном случае…

— Ты ведь тоже предал её…

— Я спасал себя. Это было страшно — под одной крышей с такой сумасшедшей… Что ты там нашла?

— Заколку с вишнёвыми камнями. Вишнёвый цвет — её любимый? Вот и платье на портрете… Слушай, мне как-то неуютно… Все эти вещи, книги, странный портрет. Всё кажется, что она где-то неподалёку, и только ждёт случая, чтобы войти… Как в детском стишке «живее всех живых». Давай выбросим всё это или сожжём. Ведь на всех её вещах лежит печать сумасшествия, в котором она и умерла. Честное слово, в доме станет светлее…

Мужчина, чуть заметно улыбаясь, ткнул затухающую сигарету в зелёный лист малахитовой пепельницы.

— Будь по-твоему.

* * *

Как же долго я рождалась вновь, какие круги проходила! Я стояла и пред небесным сияющим чертогом, и у престола подземного царя, я молила отпустить меня и рассказывала о своём земном утраченном доме и об ошибке, которую совершила в сумасшествии ревности и печали. Я летела к земле сквозь лучезарные облака, я пробивалась на свет Божий через мёртвые переплетения корней, через землю, в которой лежало столько погребённых! Владыки вечной жизни и вечной смерти вняли моей мольбе и отпустили меня: Небо — мою душу, Подземный мир — моё тело, изменённое стократ. Душа и тело вновь слились в единое, дорогое и неразрывное, и я, неузнанная, поднялась у порога своего земного рая, своего дома и сада, своей прерванной любви, и увидела вас. Сад лучился увядающим светом позднего лета, тонул в печальной красоте цветов, а вы шли от калитки к дому, и смеялись, и были счастливы. Был счастлив ты, возлюбленный мой, ты, укрывший меня этой землёй, сквозь которую долго и мучительно рождалась я вновь. Рождалась затем, чтобы увидеть, что ты забыл меня…

* * *

Костёр пылал до вечера, вонзая в густеющие сумерки острые брызги огненной росы, и, покрытый иной, вечерней росой, потрясённо молчал сад, смотря, как безвозвратно гибнут в огне вещи прежней Хозяйки. Вишнёвое платье вспыхнуло, будто вскрикнуло в огненной буре, и мучительно стало переходить в жизнь иную, в жизнь иную горящими сказочными птицами полетели томики Басё и Такубоку, стряхивая с крыльев-страниц лёгкий серый пепел, в жизнь иную стремительно прошествовали чёрные лодочки с витыми латунными пряжками.

— Всё? — лениво улыбаясь чему-то своему, спросила рыхлая, сливочной полноты женщина с растрёпанной рыжей косой, оглядывая затухающие угли. — Нет… портрет.

И портрет мой достался слепой жадности костра, и я смотрела на лицо своё, пожираемое огнём. Мой земной облик был неплох, но сейчас у меня другой, тысячекрат прекраснее. Ты позволил во второй раз умертвить меня, ты позволил сжечь моё лицо, но оно нынче ничего не значит для меня, это прежнее скорбное человеческое лицо, умеющее лишь умываться слезами. Теперь я умываюсь туманами и росой, и я совсем рядом с тобой — в иной плоти, с невиданной силой мести поднявшаяся из земли. Месть воскресила меня, месть дала мне силы победить тление и прах, но едва лишь я снова увидела тебя — месть растворилась в любви. Вот какой силой ты обладаешь, ты, не отмеченный ни красотой, ни юностью, лживый, ленивый, книжно-вежливый, самый желанный на свете. Я…

— Убери эту пакость! — надрывно звенит голос захватчицы, и я возвращаюсь из мира грёз. Пепел моего прежнего лица, как сизый снег, ложится на траву. Захватчица прижалась к плечу твоему, рыхлая, наглая, и тычет во что-то пухлым пальцем с тонким просверком обручального кольца.

На крыльце, в подступающих сумерках — Лорен, моя милая рыжая Лорен, апельсиновый луч прежнего бытия, лёгкая и тихая, как утренний сон. С неподражаемым изумлением она разглядывает захватчицу, а та захлёбывается полукриком — полуплачем:

— Не терплю их! Не терплю кошек! Завтра же я привезу Майки, убери её…

Лорен зевает с показным изумлением и рыжим метеором исчезает в саду, а ты обнимаешь веснушчатые плечи, а ты несмело пытаешься успокоить ту, что украла мой дом… Лорен, милая Лорен, дуновение прежней жизни, как уютно было засыпать под твоё мурлыканье, похоже, девочка, тебя собираются выжить отсюда, заменив прозаичнейшим из существ — собакой, но мы посмотрим, посмотрим… Ты замираешь на миг золотым изваянием, ты вслушиваешься в сумерки, и твои ледяные глаза теплеют. Это я, я, моё чудо, ты узнала меня? Я вернулась домой, и я не дам тебя в обиду.

* * *

Утро было дождевым, холодным, деревья томились в лёгкой мороси, над замершим садом висела уже осенняя дымка. Пятнистый раскормленный щенок, восторженно взвизгивая, отправился в путешествие по галечной дорожке к зеленоватой замшелой кадке в окружении растрёпанных ночным ненастьем ранних астр. К запаху цветов и замирающего дождя внезапно примешался другой запах, резкий, пронзительный запах древнего лукавого врага, и со сварливым лаем щенок устремился в переплетение цветочных кущ. Цветник кончился внезапно, и под ветвями низкого, с тяжёлыми матовыми ягодами, кустарника, сидел он, древний лукавый враг, вернее, врагиня. Рыжий, похожий на лисий, мех её светился в сумраке утра, а малахитовые глаза презрительно и нагло разглядывали гостя.

Щенок помедлил мгновение, ослеплённый этим ледяным спокойствием-презрением и рыжей осенью мокрого меха, а затем, снова взлаяв сварливо, бросился вперёд… Он так и не понял, что произошло, но уже в самом рывке его накрыла некая тень, и цветами в дожде запахло сильнее, а затем будто тысячи ножей вонзились в маленькое кургузое тельце. Сварливый лай перешёл в вопль боли и отчаяния, затем — в затихающий хрип. Несколько мгновений щенок ещё дёргался на траве, пятная кровью цветы и листья, судорожно перебирая толстыми лапами, словно отпихиваясь от подступающего ужаса, а затем затих, содрогаясь, и в карих глазах его погасли пятна света.

Во взгляде кошки, созерцающей его умирание, сквозило всё то же неумолимое презрение, но вот она взглянула на то, что убило его, и вмиг преобразилась, и запела тихо, гортанно, запела лучшую в мире песню, приветствуя так долго не приходившую хозяйку.

* * *

Золотой, высокий, звенящий осами полдень, рассохшаяся беседка в глубине сада, чай с прозрачно-яблочным вареньем, и то ощущение тихой грустной сытости, которое поселяется меж двумя, когда все восторги узнавания уже исчерпаны, когда плоть и душа другого для тебя — как прочитанная книга, и скучно теперь с этой книгой, и хочется закрыть и забыть её навсегда, и приличия не позволяют — это вечная болезнь души русской, ленивой, осторожной.

— «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна…» — пробормотал, как в забытьи, сухощавый сероглазый денди, в которого иногда, под настроение, превращался Хозяин дома, и положил на блюдце тонкий жёлтый бисквит. — Чёртовы старухи, до всего им есть дело…

— Ты что-то сказал? — прочитанная, изученная, а потому уже неинтересная, вопросила его та, что пребывала отныне в роли Хозяйки дома и Жены. Она пыталась играть в загадочность, но чудовищная вульгарность проступала в каждом слове её, в каждом малом жесте, в особой интонации кокетливо растягивать слова, что доводило до бешенства собеседника.

— Я? Я — ничего, — мужчина мгновенно, как мистер Икс, облачился в непроницаемую маску учтивости. — Я просто сказал, что все окрестные тётушки, все эти «княгини Марьи Алексевны» перемывают нам косточки, и всё потому, что в свой медовый месяц мы остались з д е с ь, где погибла о н а, и я жалею, что уступил твоей настойчивости «пожить в тиши, но под Москвой». Поехали бы в круиз по Волге, и тогда бы никто из близлежащих гарпий не назвал нашу свадьбу «танцем на костях».

— Танцем на костях? Так сказала какая-то Марья Алексеевна, — сливочные, весноватые щёки стали наливаться краснотой, послышался робкий всхлип.

— Грибоедова в школе надо было учить, — презрительно заметил денди, дожёвывая бисквит. — Фамусов, «Горе от ума». Я, конечно, в восторге от твоих салфеток и макраме, которыми ты пытаешься занавесить весь дом, но книги тоже достойны того, чтобы их хоть иногда брали в руки.

— Ту, что жила среди книг, ты называл сумасшедшей…

— Ну вот, ты опять, — поморщился «мистер Икс», извлекая из нагрудного кармана платок в серебристую клетку и отирая несуществующий пот с лица. — В конце концов, есть же золотая середина! И на почве вязания салфеток можно чокнуться не хуже, чем на японской поэзии.

— Значит, я бестолочь, да? — скрипичным дискантом повис посреди волшебного полдня голос её, который теперь больше раздражал, чем радовал. — Бестолочь, что не лезу в эти книжные дебри? — сытое сливочное лицо превратилось в пухлый розовый блин (и как это раньше усмотрел он в этом оплывшем лике милые купеческие старорусские черты). Теперь черты эти были размыты слезами и безобразным бабьим плачем, что оглушал и заполонял всё вокруг.

Необъяснимое превращение милой дачной мещаночки в ревущую бабу было столь потрясающе, что он затушил сигарету прямо на скатерти. Баба меж тем росла и ширилась; в тихом, застенчивом, весноватом создании, днями ворковавшем над своим немудрёным рукоделием, жило иное существо, скандальное, хитрое, необычайно злопамятное, и теперь оно вырывалось из круглой, уютной мещанской оболочки.

Проходившая мимо беседки Лорен внезапно зашипела и скрылась в гуще пылающих георгинов, почувствовав этот наплыв ненависти и злопамятства.

— …Бестолочь, что ничего не понимаю в той хери, которую читала она и которая до сих пор стоит у тебя на полке? — продолжала неистовствовать баба. — Всех этих ублюдочных китайцев-японцев, и ещё бог знает кого! Мало тебе, что ты до сих пор не спалил эту пакость; каждый день, каждый вечер ты напоминаешь мне, какое я ничтожество по сравнению с ней, которая прочитала и узнала всё о мире косоглазых уродов и в конце концов полезла в петлю от узнанного. Я ненавижу тебя, потому что перед смертью она заразила тебя своей тоской, своим безумием, и сейчас, именно сейчас ты говоришь не свои — её слова. «Она мертва» — утверждаешь ты. Но ты смотришь на мир, как она, думаешь, как она, ты даже издеваешься надо мной, как она, если бы твоя жена вдруг осталась жива, перенеся разлуку с тобой.

— Объясни, — во взгляде Хозяина просверкнула лёгкая, презрительная усмешка. Прощай, милая дачная мещаночка со своими бузинными букетами и лёгкими кружевными пустяками! Прощай, круглолицая купеческая дочь! Со скандальной, больной удушливой завистью бабой, на миг показавшей свою истинную суть, он не сможет жить, он не сможет целовать э т о, ложиться с э т и м в постель — подобное было бы мерзостью более чудовищной, чем если бы он попытался взять в руки живую гадюку…

И тогда серебряно-гранатовый звон полетел ему в лицо, полетел и упал у самого края, на иссиня-снежную, прожжённую сигаретой скатерть…

— Вот тебе объяснение, — он взглянул и вздрогнул: гранаты, оправленные в серебро, сияли мягким вишнёвым светом. — Ты же говорил, что её похоронили в нём. Почему же утром я нахожу его привязанным к дверной ручке? Решил поиграть со мной в «ужасы»? Насмотрелся американского дерьма?

— Заткнись… — лицо Хозяина закаменело в гримасе недоумения и страха, маска денди рассыпалась в прах, в прах рассыпался и сам дендизм, и желтоволосая увидела перед собой смертельно испуганного человека. — Где ты взяла это?

— Я же говорю, что нашла его утром привязанным к дверной ручке! — весноватое лицо уже не было розовым, оно было удушливо-багровым, брызжущим слезами и слюной, и трусливым, трусливым до умопомрачения. Хозяин прикрыл глаза и вспомнил…

* * *

Под солнечный, редкий, поющий жизнью июньский дождь, под крики стрижей на белых лепных карнизах в зелёный сумрак дачной улицы вынесли странно лёгкий гроб. Скукожившееся, будто и в смерти замёрзшее, лежало худое тело, облачённое в вишнёвый кашемир, сильно склонённая к плечу голова (перелом шейных позвонков), странгуляционная борозда прикрыта куском чёрного гипюра, лицо… Нет, в подобные лица лучше не смотреть. Он растерянно вертел в руках её любимое ожерелье, он, как сквозь глухой туман, слышал голос Ильинского, ненавистного Ильинского, и, словно во сне, сойдя с крыльца, положил ожерелье в гроб прямо на вишнёвый кашемир у маленьких, скрещенных на животе рук, в которых покоилась бумажная иконка. Он даже не нашёл в себе силы поцеловать покойную в лоб, ибо не лицо увидел, а лик, чёрно-лиловый лик удавленницы, да ещё с этим выражением вины и непонятной тоски в изменившихся чертах.

Похожие книги

Другие книги Наталья Рузанкина