Читаем Причуда онлайн бесплатно
Ночь шуршала дождём, будто мерно листала книжные страницы, звенькала незакреплённым оконным стеклом, шелестела осинником. В другое время под эту монотонность спалось бы сладко и безмятежно, но сегодня Ершову хоть глаза коли – пропал сон, отлетел напрочь. Будешь завтра целый день разбитой головой маяться, носом клевать. А всему причина – письмо Любахино. Угораздило сестрицу разбередить старое, отболевшее, словно в затухающем костре прутиком пошевелить…
Любаха писала редко и коротко, как будто кто под руку толкал: живы, здоровы, ребята растут, с деньгами туговато, разлюбезный муженёк не умнеет. А в конце – привет от соседей, от всех чохом. Ершов привык к таким письмам, прочитывал их, откладывал и спокойно жил дальше. Сам он тоже сестре писал редко, да и вообще не любил письма: казённая вещь – бумага, не всё ей поведаешь, что на душе у тебя.
На этот раз Любаха прислала письмо обстоятельное. И даже в почерке степенность, неторопливость угадывалась – буковка к буковке, как бусинки, нанизаны. Писала сестра о своём житье-бытье чуть иронически, дескать, близок локоток, да не укусишь, «сама, дура, глядела – за такого летела» (из частушки слова выцарапала), теперь расхлёбывай кашу одна». А дальше на слезливый тон перешла. «Дорогой мой братец, – писала она, – была недавно я на нашем подворье, и такая меня злыдень-тоска за горло взяла – видно, рассыпаются нашей мамани косточки. Дом наш родительский приходит в такую негодность, будто на беспутном мужике сапоги, – дыра на дыре. И подумала я, а ведь есть у нашего дома хозяин – может, тоже беспутный, не мне судить, потому и пишу тебе это письмо: гоже ли своё гнёздышко пускать по ветру, как сентябрьскую паутину? Сам знаешь, Вася, мне туда перебираться не с руки – как-никак казённая квартира, да и средств кот наплакал. А тебе бы сейчас перетряхнуть дом, и он бы новой монетой заблестел. Любо было бы туда приходить. А что работы касается, то в городе её тоже хватает, без дела никто не сидит, любой мужик, мало-мальски с головой, две сотни выколачивает. Так что бросай ты, Вася, свой колхоз, на нём белый свет клином не сошёлся. А если не приедешь – пропиши, как мне с домом поступать, продать усадьбу или ещё как…»
Материнский дом был незаживающей раной Ершова. Уж сколько лет прошло, как покинул родной порог, а приходит весна, обольются молоком сады – и потянет туда, в степной городок, небольшой, приветливый, чистенький. И сны на один манер снятся: идёт Василий родной улицей, под ногами мурава до зелени в глазах разливается, а на крыльце мать – седые волосы зачёсаны гладко, кофточка с оборкой – и всё рукой машет, к себе зовёт…
Каждую зиму Ершов себе клятву давал: придёт весна, плюну на всё, два дня затрачу, а дома побываю. Но приходила весна, и работа к горлу свой нож приставляла: то с севом заполышка получалась, то блоха на свёклу бросилась, то клевера погибли, а скот кормить нечем: думай, голова, картуз купим, – и так пол-лета пролетит, дальше сенокос, уборка, а осенью на родину ехать Ершову самому не звалось – не хотел себе портить впечатление: приедешь – грязь, серость, и ляжет всё это тягостным грузом на сердце.
Из городка в Гороховку Ершов после института приехал. Городской житель, никак он привыкнуть не мог и к подъёмам ранним, и к возвращениям поздним, и самое главное – к работе без начала и конца. Думалось иногда: не уходи сутками домой, работа всё равно, как хлебосольная хозяйка, новый ломоть, более увесистый, подсунет. Но как-то незаметно Ершов начал привыкать к деревне. А вот Ирина, жена, места себе не находила, как птица, у которой гнездо разорили. Свадьбу со своей супружницей Ершов справил на последнем курсе, в Гороховке для неё должность экономиста нашлась. Но работа у неё что-то не ладилась. Не хватало ей практичности, деревенской сноровки. Как в той байке, которую дед Ершова своей жене Ефросинье рассказывал, надумав её подзадорить. Короткая байка, но с большим смыслом. Старуха просила старика украсть у барина пшенички.
«– А зачем? – старик спрашивал.
– Хлеба пшеничного испеку.
– А вдруг барин узнает?
– А я сделаю пшеничный хуже ржаничного».
Вот и у Ирины за её годы жизни в деревне всё хуже ржаничного получалось.
Через неделю после приезда – а Ершов в Гороховку весной приехал, перед севом – Ирина сказала, как отрубила:
– Если ты, Василий, думаешь из меня свинарку или огородницу сделать – ошибаешься. Ты обязанности с первого дня поделил: себе колхоз, мне плиту. А я тоже хочу обществу благо приносить, а не себя тебе в жертву.
Ершов и не рад был, что такой разговор затеял. Он с поля вернулся, почти неделю с трактористами в вагончике обретался – время горячее, весеннее, сухомятка живот поджала. Об этом и жене напомнил.
– А из чего изволишь тебе суп готовить? В доме ни кусочка мяса, ни плошки жира нет. Вы ведь даже автобус на сев мобилизовали – питание развозить, в город на чём уедешь?
– Так давай свой скот заведём. Как-никак, в деревне живём, здесь и петушиный крик душу согревает.
Тут и обрушилась Ирина на мужа с тирадой про свинарку и огородницу. Разговор этот со временем забылся, но правду говорят, насильно мил не будешь. Не прикипела Ирина к сельскому бытию, жила как на вокзале: сейчас колокол грянет – и «ту-ту, поехали».
В прошлом году, в августе, терпение у жены кончилось.
– Вот что, Вася, – завела она разговор, – дочери нашей сегодня восемь лет исполнилось. Тебе эта дата ни о чём не говорит?
Ершов недоумённо вскинул брови, а потом невнятно забормотал о хлопотных делах своих, о забывчивости, за которую убить мало.
– Ладно, про твою короткую память в другой раз поговорим, – прервала его Ирина. – Я практическую сторону в виду имела. Дочери в музыкальную школу поступать надо, а где она у нас?
– Школы нет, но и Светка наша, по-моему, к музыке не очень тянется. Что-то не замечал в ней таких способностей.
– А скажи на милость, что ты замечаешь? Ты в доме постояльцем живёшь. Заря из дома выгонит, заря пригонит. Мне уже женщины шутки отпускают – мол, повезло Ирине, у неё каждый раз колхозный агроном ночует…
– Ты на что намекаешь? Разве я зарплату не ношу?
– Зарплата семью не создаёт, её люди делают…
Чувствовал Ершов, права во многом жена. Иной человек работает, чтобы жить, а у него, Ершова, жизнь, выходит, только для работы. А с другой стороны, ведь с ним рядом люди трудятся, также себя делу отдают без остатка и о великих благах не помышляют. Только попробуй скажи об этом Ирине, сейчас такой гром загрохочет, не дай Боже. Поэтому и молчал Ершов сосредоточенно, ждал, что ещё жена скажет. Она и сказала:
– Уеду я, Вася. Больше у меня терпенья нет. Хочешь – поедем вместе, а нет – как знаешь…
И с такой лёгкостью это сказала, будто не было у них девяти лет совместной жизни, крыши общей над головой, любви.
Иринины слова прожгли, что называется, до пят. В семейной жизни всё бывает: и разлюбит человек, и устанет от забот, и зачерствеет. А такой спокойный тон предательству сродни. Хотел было Ершов закричать, кулаками по столу забарабанить, да вовремя остановился: понял, что опоздал.
Вот так и остался Ершов один. Шуршит ночь дождём, и впечатление такое, будто кошки на душе скребут. Положение дурацкое: с одной стороны, Ирина, когда уезжала, ни слова про развод не сказала, не было у них той семейной бури, которая всегда в таких случаях бывает, со слезами да скандалами, а с другой, недаром говорят – дело забывчиво, а тело заплывчиво. Как она теперь, Ирина? Светка как? За год только два письма и пришло, кисельных каких-то, светский разговор, не более. Писала Ирина, что живёт у матери, устроилась на картонную фабрику экономистом, что Светку в музыкалку с трудом устроила – желающих через край, а она, дура, этого не понимает, ей, видите ли, сольфеджио не даётся, учится из-под палки. Вот и всё. И вернуться Ершова не просила, и никаких проклятий в его адрес не слала. Вроде душой застыла, покрылась ледяным панцирем.
Вот и Любаха в своём письме об Ирине ни слова, а наверняка встречаются: живут как-никак на одной улице. Сговорились, может быть, а возможно, сестра его тревожить не хочет, одними намёками отделывается, дескать, приезжай, братец, сам на родительский дом погляди, с женой повстречайся, решай свою судьбу. Показалось, что какая-то преднамеренность есть в письме, да ведь об этом только догадки можно строить…
Эх, Ершов, Ершов, по-беспутному как-то ты живёшь! Бобыль бобылём! Конечно, можно завтра на колхозе точку поставить – никто тебя в вечной привязанности к деревне клятву давать не заставлял, только как после этого людям в глаза глядеть будешь? В колхозе и так каждый человек на учёте, а тут как нож в спину – агроном сбежал! Ирина как-то сказала: стыд не дым, глаза не ест. А что ж тогда ест, позором жжёт?
Ершов заметил: то, что порой ночью больших дум стоит, днём как дым рассеивается. Утром, пока до работы бежал (именно бежал: уснул поздно, и ночь бессонная просто так не прошла – проспал на наряд), пришло простое решение – отпроситься в отпуск, поехать на родину, а потом окончательно определиться: перебираться ли под родительскую крышу или здесь, в Гороховке, холостяковать. Хоть и опоздал Ершов, но на несколько минут забежал в свой кабинет, заявление набросал и уж потом пошёл в кабинет председателя.
Николай Андреянович, председатель, – мужчина видный, ростом в сажень, плечи двумя буграми, шевелюра чёрная с проседью, словно поздняя пахота, снежком присыпанная, – видно, уже наряд закончил, по кабинету расхаживал. Это разгуливание – примета недобрая: председатель в настроении дурном, к беседам не расположен. Поэтому Ершов, поздоровавшись, присел в угол, начал к разговору прислушиваться. А говорил Николай Андреянович с прорабом из мелиоративного отряда Первеевым. Был Первеев человеком изворотливым, оборотистым и сейчас наверняка Николаю Андреяновичу «туфту» подсовывал. Любят эти «субчики» несеяное жать, руль за два отдавать. Поэтому и горячился председатель:
– Ты меня, товарищ Первеев, куда толкаешь? Твои ребята целую неделю бутылки пустые по лугу катали, пили да похмелялись, а я тебе процентовки должен подписывать? Покажи товар лицом, тогда и расчёт будет. А то получается, что весь изъян на крестьян. Скажи спасибо, что я твоему начальству не обрисовал ваши художества.
Первеев, видимо, не в первый раз такие разговоры слышал: на лице и тени смущения нет, говорил с ехидцей:
– А я ведь тоже буду жаловаться, Николай Андреянович. Если откровенно говорить, не было у моих ребят фронта работ.
– Как не было? – изумился председатель.
– А так, очень просто. Водовод по частному огороду проходит, а там какой-то чудак живёт. Вышел из дома, под экскаватор, как под танк, ложится: «Не разрешу здесь копать!»
– А кто там у нас живёт? – первый раз обратился председатель к Ершову.
– Да Егор Причуда…
– Ну, этот и под танк бросится, – сказал с ухмылкой Николай Андриянович. – Одно слово – человек с причудой. Вот Ершов только и умеет с ним разговаривать. Правда, Василий Васильевич? Давай так договоримся, Первеев: ты своих ребят на работу настраивай, а вот Василий Васильевич с Егором столкуется, чтоб у вас отговорок не было. Выбей у них, Ершов, главный козырь, а то у меня уже терпенье кончается. Признаться, я и так тебе хотел сегодня поручить мелиораторами заняться, да ты на наряд опоздал…
Егор Боровков жил на краю Гороховки. Рассказывают, что после войны, когда он женился и решил дом ставить, сам это место облюбовал. Рос здесь чернобыль в человеческий рост, густой стеной, и жена Егора Катерина даже заплакала, когда он её на новое поместье привёл:
– Да меня здесь волки сожрут!
– Ну что ты, Катя, какие такие волки! Здесь место хорошее, спокойное и, главное, простора много. Я, Катя, простор люблю…
– А зачем он нам, простор? Построились бы рядом с моими родителями, дети появятся – к ним будут ходить в сад, яблочками лакомиться.
– Сад мы и свой посадим.
Упрямый человек был Егор! Жену свою любил, жил душа в душу и только по праздникам, выпив стопку и обняв Катерину, говорил с грустью:
– Эх, козявка-малявка, если бы не ты, я бы давно был военным комиссаром…
Военным комиссаром он не стал, а вот бригадиром работал до самой пенсии, и бригадир был толковый, знал без высшего начальства, что на сегодня главное, как людей расставить, чтобы дело шло толковее. Ещё в первый год своей работы заметил Ершов, что люди тянутся к Егору, и не по долгу служебной подчинённости, а искренне, неподдельно. И Боровков был щедр на душевное слово, совет добрый и своевременный. Сейчас, после того как ушёл Егор на пенсию, не раз Ершов изливал душу этому толковому мужику, и тот, как умный и знающий врач, снимал накипевшую боль.
Уже много лет проживший в деревне Ершов заметил, что сельские дома чем-то на хозяина похожи. У хозяйственного мужика дом колечком обвит, степенность и надёжность в каждом оконце, наличнике, а у непутёвого хозяина, про которого говорят, что живёт по принципу «доедай – пойдём», то есть без думы о завтрашнем дне, и дом сколочен наспех, стоит покосившись, как картуз на макушке.
У Егора Боровикова дом – на зависть соседям – дубовый, рубленый пятистенок, ошелёванный тонкими наборными дощечками, смотрел на мир широкими окнами, словно открытым взором. Во всём его облике – основательность, на вызов похожая: дескать, посмотрите на меня, полюбуйтесь.
Глядя всякий раз на этот дом, вспоминал Ершов один памятный урок, который Егор преподнёс ему на первых порах. Как-то, объезжая поля, пожаловался Егор на бригадира соседней бригады, мол, не тянет тот, дело страдает. Придётся освобождать. И кандидатура на примете есть, парень молодой, толковый, только сомнение берёт – справится ли? А Егор в ответ:
– А ты, Василий Васильевич, на квартиру к нему сходи – и ясность сразу полная будет. Если у него в доме и во дворе порядок, у собаки конура есть, туалет, извините, замечаний не имеет, значит, прок будет. В нашем бригадирском деле человек хорошим хозяином должен быть, а не балаболкой.
И ведь как в воду глядел Егор: посмотрел дом Ершов, с людьми поговорил – и пришлось другую кандидатуру подбирать…
Егора Ершов нашёл во дворе, в «мастерской». Так величал тот небольшую пристройку к сараю, по внешнему виду неприметную, но внутри на загляденье – верстаки, станочки, тиски, инструмент на полочках, и всё так разложено, что в любую минуту под рукой нужная вещь окажется.
Завидев гостя, Боровиков отложил резной наличник, над которым, видимо, колдовал с утра, степенно отряхнул стружку с колен, заулыбался так, что лицо посветлело, лучиками морщинок заиграло, приветливо протянул руку.
– Ранний гость к добру, поздний – к лиху, так говорят, Василий Васильевич?
– Это уж точно, Егор Евдокимович! Только я гость хоть и ранний, да недобрый – вон тебя от полезных дел оторвал…
– Невелика беда, Васильевич. У меня эта мастерская как бальзам для души, все нервы лечит. Бывало, в молодости полаюсь со своей Катериной – тут же сюда, за рубанок… Часа два поработаю, глядишь, дурь из головы и вылетит, светлее на душе станет. Работа – она в любом деле лекарь.




