Читаем Поэтому онлайн бесплатно
Поэт не понимал «поэтому». «Поэтому» отвергало поэта. Отвергнутый положил: голову в ладони, локти на стол, «поэтому» меж локтей:
«…Пишу Вам в последний раз. Вы поэт и всё равно ничего не поймёте, поэтому возвращаю кольцо и слово, Ваша («Ваша» – перечёркнуто) М.»
Рядом с письмом на столе, жаля глаза, лежало свернувшееся жёлтой змейкой кольцо. «Поэтому», писанное тесно-сжатыми остроконечными буквами, не принимало – ни кольца, ни поэта. Поэт же продолжал не понимать «поэтому».
Закрыл глаза: исчезло. Открыл: опять
Было тихо, но поэт, насторожившись, слушал. И отовсюду: и из близких близк, и из далёких далёк возникало поэту лишь слышимое шуршание. В шуршании, поначалу слиянном и внятном, вслушиваясь, можно было различить стальные прискрипы и шершавые шумы немолчно трущихся о скользкие поверхности каких-то остриев. Поэт знал: это были шумы мириад перьев и миллионов карандашных графитов, рыщущих по бумажным листам: по всей земле, и в близко и в далёке, за стёклами окон, за толщами стен, в полутьме и у жёлтых ламп и свеч – писали, писали, писали. Не шевелясь, боясь толчком дыхания развеять шелест прорастающих строк, поэт внимал, окунув ухо в заоконную тьму. Это делалось слышимым, он знал, всегда перед тем, как… Пришло. Пальцы, будто сведенные спазмом, сжали меж ногтей дерево ручки.
Перо, глотнув чернил, хищно ткнулось расщепом в тетрадь. На тетради -надпись: Сонеты Весне.
Возникало:
Поэт, о Музе не скорби:
Она придёт. Она не… – по строчке дёргалось перо: за пером, еле поспевая, прыгал с буквы на букву глаз. Когда перо было уже во второй строчке, глаз ещё складывал:
– Поэт о Му…: «о» слиплось с «му» и подползло к «поэт»: поэтому.
Перо выпало из пальцев, и вместо предощущавшейся рифмы у конца второй строки кляпнулась клякса.
– Вздор, – прошептал поэт и снова овладел пером. Но как он ни вслушивался в ночь, того, знакомого, таинственного, толкавшего в ритмы и рифмы шороха он больше не слыхал.
Холодный и влажный воздух назойливо лип к лицу. Вдалеке взвыла пароходная труба. Поэт прикрыл окну створы. Разделся. Щёлкнул выключателем.
– Спать.
«Поэтому» лежало в левом кармане пальто. Глаза у поэта были наполнены, по самые ободки радужных оболочек, лучами – бликами – нимбами. Письмо забылось. Но, когда, прижавшись грудью к стволу сосны, поэт потянулся рукою к иглистой ветке, и вдруг – острые буквы «поэтому», придавленные корою сосны к телу, проступив сквозь конверт и двойную ткань платья, больно оцарапали кожу.
– Вздор. Почудилось.
Поэт стоял на лесной проталине. Кругом – зеркала луж. Мшистые в влажных пятнах пни. Поэту было чуть-чуть стыдно, на нём было порыжелое, трёпаное пальтецо; стоптанные, сплошь в дырьях, сапоги. А лес – весь в нарядных, мытых дождями, травах: ветви – в ярко зелёных, только-только пролакированных почках, иглах и завязях.
Поэт попробовал спрятать ноги за пень: ему казалось – деревья презрительно тычут в него ветвями, травы и колючки дёргают за бахромчатые края брюк: как пустили такого к нам, к Весне на новоселье.
Вдруг что-то закопошилось в ворохе жёлтых, от прошлой осени, лежалых листьев. Сначала продёрнулась, вся в зелёных бородавках и волосиках, перепончатая трёхпалая лапка, затем безглазая, но ртастая, в кулачок, голова. Щель рта разжалась.
– Вам чего? – и слиплась вновь.
Поэт вежливо приподнял шляпу:
– Мне бы взглянуть на Весну.
Голова с кулачок сердито дернулась:
– В мартах не ищут маев. Царевна ещё спят. Поэтому…
Поэт болезненно поморщился.
– Тогда, – начал он, судорожно роясь в карманах, – не были бы вы столь добры… я не имею чести знать, с кем говорю (рот у безглазого и не шевельнулся)… передать вот это.
И поэт, наклонившись, положил на жёлтые листья маленькое in 8°: «Сонеты Весне». Минуту листы сонетов лежали на умерших листьях леса. Ветер снисходительно перелистал две-три страницы, меценатски вздохнул, чуть качнул травами и ушёл лёгкой походкой прочь. Зеленоиглые сосны, ветвистые дубы, поскрипывая от усилий, пригнули вершины к строкам, чтоб рассмотреть крохотные чёрные значки, но бородавчатая лапка дёрнула за край бумажной стопки, и та исчезла под прелым листным настилом.
Поэт присел на пень. Влажный холод полз сквозь пальто, платье, рубаху, кожу – прямо в кости. Поэт поднялся. В одной из луж он увидал чьё-то смущённое и опечаленное лицо. Две-три капли, оброненные веткой, упали на щеку: совсем, как… Снял кольцо с левой руки, подумал, – и вязкая, в радужных пятнах и разводах, лужа только рябью чуть повела и тотчас же одёрнула складки над канувшим жёлтым бликом.
Поэт быстро шёл из лесу. Травы цеплялись за ноги. Сучки кусали в дыры башмаков, а сердце, будто оцарапанное семибуквием проклятого слова, перебойно стучало: не то – не так – не той – не в ней – не там.
Шагал по хрусту ветвей, по умершему осеннему листу – и сердце, ударяясь о прижатый к груди вчетверо сложенный листик бумаги, будто тоже ступало по тропам строк, ища уйти скорей от: не той – не там – не тем – не так – не в том. Поэт застегнул пальто, как если бы боялся обронить и сердце, и ускорял шаги; тревожное предчувствие гналось за ним по пятам.
Предместье. Выпутываясь из узких и косых переулков, напутанных на прямую линию пригородного шоссе, поэт вдруг приметил: у кривого перекрёстка, разводившего врозь две улички, прибитый к зелёному ставню одноэтажного домика, висел ржавый квадрат. Квадрат был по ту сторону улички. Переход с мостков на мостки, по жёлтой жиже улицы, был нелёгок, но красные, полусмытые дождём буквы
– Шутка.
Недоуменно посмотрел вдоль улиц: ни души. Три-четыре домика. Десяток заборов. Всё. Кому писано…
Вечерело. Чувствовал: холодные щипцы пошарили у сердца, отыскали, взяли в острый зажим, стиснулись.
Не мне ли.
Не глядя по сторонам, стараясь скорее потерять в неразберихе домиков и перекрёсток и квадрат со странной надписью, поэт быстро зашагал прочь.
За защёлкнувшимся замком комнаты ждала тишина. Подошла, в мягких войлочных туфлях, стала позади кресла, не показывая лица; взяла голову в мягкие нежные руки.
– А я всё жду.
У стены, на полке, мерцали переплёты. С лампой в руке, успокоенно улыбаясь, поэт подошёл к друзьям: рукой наудачу. Что это? «По Э. том IV». Золотые буквы придвинулись друг к другу («IV», подогнув ножку, притворилось «V») – просверкало: «поэтому». Звуков не возникало. Но и тишины не было: «По.Э. том IV – поэтому» – стучало в виски. Рука отыскала письмо. Вот:
«…Пишу Вам в последний раз. Вы поэт и всё равно ничего не поймёте: поэтому возвр…»
Точно чувствуя опасность, глядевшую из строк, поэт отодвинулся от письма и, отыскав чуть дрожащей рукой рукав пальто, стал быстро спускаться вниз по лестнице.
Поэт и рассвет почти одновременно вошли в комнату: поэт в дверь, рассвет в окно. Встретившись, посмотрели друг на друга: оба были бледны и хмуры. Рассвету – предстояло преобразиться в зарю, из зари сделаться днём и полднем. Поэту ничего не предстояло: он уронил себя на кровать, точно ненужную – ни ему, ни другим – вещь. Но перед тем, как повернуться лицом в стену, глянул на край стола: письмо лежало у края, как и прежде, в расстоянии полуметра от подушки.
– Лучше бы спрятать.
Но веки уже слиплись, рука плетью упала вдоль тела, и явь ушла. Сквозь дрёму чудилось, будто что-то колючее и царапливое возится на груди, под левым соском, пробуя прогрызть кожу, потом просверлилось сквозь мускульные тяжи, втиснулось меж рёбер, всё глубже и ближе к сердцу. Снилось: дорога меж мачтовых шумящих сосен. И вдруг – сосны в пни. Меж пней – вязкая, в радужные разводы лужа, но под грязной кожей лужи ворочается что-то огромное, сыплющее блестками и искрами, тщетно пытающееся подняться на тонких ломающихся лучах.
– Что там?
– Оброненное солнце, – говорит кто-то поэту.
И глянув на небо, он видит: действительно, там, где было солнце, -сквозная чёрная круглая дыра. Пробует всмотреться лучше, зорче… Силится шире раскрыть глаза; и глаза раскрываются: за окном позднее предполуденное утро. Птичий щебет. Колёсные лязги. На краешке стола всё то же письмо.
Перечитывание письма постепенно превращалось для поэта в мучительную, но неотвязную потребность. Он протянул руку к столу и ещё раз развернул вчетверо сложенный листик:
«…Пишу Вам в последний раз. Вы поэт (ну да, ну да) и всё равно ничего не поймёте: возвращаю кольцо и…»
От изумления поэт выронил листик. Поднял и стал вглядываться, то придвигая, то отодвигая буквы от глаз: слово «поэтому» исчезло из строки: «… ничего не поймёте». Двоеточие. За двоеточием пустая синенькая линейка почтовой бумаги, длиной дюйма в два.
Поэт потрогал пальцем пробел в строке. Перевернул страницу: ему казалось, что «поэтому» прячется где-нибудь здесь, внутри письма. Но ни на обороте, ни в сгибах бумаги – ни черты, ни точечки. И в этот-то миг что-то колючее вдруг завозилось у него под левой ключицей – в том месте, где он привык ощущать сердце. Поэт побледнел и, прижав ладонь к груди, стал вслушиваться: теперь он ясно ощущал: что-то инородное шевелилось и беспокойно ползало внутри его сердца.
– К доктору, – и он представил себе насмешливо сощуренные глаза врача – «расскажите, как и что», – и вот рассказать, «как и что», он не решится.
Охватив икры ног руками, втиснувшись подбородком в выступы колен, поэт напряжённо думал: впервые в жизни строго-логически, от силлогизма к силлогизму, по традиционным аристотелевским схемам, не путая субъектов с предикатами, – думал.
Муха родилась в печной щели, под низким и чадным потолком кухмистерской. Щупала хоботком жирные пятна на скатертях. Ползала по немытым тарелкам. Вечерами любила сидеть на оконном стекле, мечтательно глядя сложногранными глазками сквозь толщу стекла в зеленолистную весну. О стекло, сотрясая его под мушьими лапками, бились лязги и шумы улиц.
Сегодня с утра разжужжался дождь: рои прозрачно-белых бескрылых мух ползли сверху по той стороне двойного, в обводе из замазки стекла. Мухе всё было диковинно, всё ново, и хотелось туда, мимо прозрачных ползунков, растаскавших пылинки с окна, к шумным ручьям, к помощным лёту ветрам, в зеленолистную весну.
Но кому-то было скучно ждать своей порции супу: он изловил размечтавшуюся муху и так, в рассеянии, оторвал ей – сначала одно, потом и другое крылышко. Муха зазудела от боли и дёрнулась из пальцев. Мир перевернулся и выпал вон из сложногранных глазок: как невидящая, ползла бескрылая, тычась головой о солонки и горчичницы на выгибавшихся от боли ножках: вползла в щель и долго, не шевелясь, стояла глазами в стенку. А когда через неделю, меж листьев, там, за окном, раскрылись тысячи и тысячи, в радужных ободках, будто ищущих кого-то глаз, – муха оставила щель и снова, волоча лапки, всползла на край подоконника: окно теперь было настежь в весну, но весна была уже чужая и ненужная, не для неё: постояв в раздумье, бескрылый уродец снова уполз назад, в щель.
И поэт сидел в кухмистерской, у столика, придвинутого к окну. Суп давно простыл и желтел круглой лужицей у локтя. В груди ровно, методическим дятлом, стучало сердце. У локтя ждал суп. За окном ждала весна, всматриваясь тысячами и тысячами спрятанных меж лепестков в зарадужье глаз. Не хотелось – ни супа, ни весны.
На столике – раскрытый журнал. Перелистал. Чьи-то стихи:
На зыбких клавишах звучат шаги Весны:
Вся в струнных шорохах, вся в завитушках трелей, – Идёт, – и на пути синеют травы-сны
И влажный снег с ветвей роняют ели.
У талой лужицы грустит влюблённый гном,
Ручьи звенят, сплетаясь в сложной фуге, – И дятел на сосне, как мерный метроном,
Считая такт, тоскует о подруге.
– Бессмыслица: разве клавиши затем, чтобы по ним ходить, или вот, «Весна»: весна – время года, и кто видел, чтобы у времён года были какие-то не то трели, не то завитушки.
Строка о дятле почему-то даже обидела человека, который ещё вчера был поэтом. Он отшвырнул журнал.
– Кстати: кем писано.
Брови прыгнули кверху: человек, вчера ещё бывший поэтом, прочёл под восемью строками стихов – своё собственное имя.




