Читаем Первые коршуны онлайн бесплатно


Первые коршуны

Главный герой повести — золотарь Семен Мелешкевич — возвращается из-за границы в Киев. Но родной город встретил его неутешительными новостями — на Семена возведена клевета, имущество продано за бесценок, любимую девушку хотят выдать за другого, а его самого считают казненным за разбойничество.

Михаил Петрович Старицкий

Проза / Историческая проза
<p>Михаил Петрович Старицкий</p><p>Первые коршуны</p><p><sub>Историческая повесть</sub></p><p><emphasis><sup>(Из жизни Киева начала XVII столетия)</sup></emphasis></p><p>I</p>

Это было в 1610 году. Время близилось к масленой. Снег еще держался, хотя местами уже начали появляться проталины.

Зимнее солнце садилось за горы, когда к воротам заезжей корчмы, поставленной догадливыми отцами доминиканами на Вышгородском шляху, подъехал молодой всадник.

Соскочив проворно с седла, он привязал поводья своего коня к одному из колец, вбитых в высокий дубовый столб, и сначала направился торопливо к дверям самой корчмы, но, подойдя к ним, остановился и стал нерешительно осматриваться кругом. У столба была привязана еще одна оседланная лошадь, а под навесом жевали овес четыре; одна была запряжена в грынджолы — салазки, пара — в большие сани, а четвертая стояла у желоба. Это обстоятельство, видимо, не понравилось всаднику: в шинке, следовательно, было не мало народу, и ему, путнику, трудно будет добиться нужного — как себе, так и коню.

Взгляд его ласково скользнул по красивому животному, заржавшему приветливо к коням; оно теперь грациозно вытягивало свою черную блестящую шею и мягкими губами ощупывало морду незнакомого товарища.

Приезжий потянулся, желая расправить окоченевшие члены, и распахнул движением плащ, застегнутый у шеи серебряными аграфами и спадавший красивыми складками за плечи. Из-под темного плаща вырезалась стройная фигура и гибкий стан всадника, одетого как-то странно. На приезжем был не местного покроя кафтан, подбитый пестрым легоньким мехом, и вычурные, с длинными носками сапоги; кафтан был плотно стянут широким кожаным поясом, спереди которого висел запоясник,[1] а по бокам торчала пара пистолей. Молодой путник взглянул с некоторым смущением на свои дорогие пистоли — они-то его и беспокоили, — задумался на мгновенье и снова вернулся быстро к своему коню; засунув их осторожно в большой сверток, что привязан был за седлом, он оглянулся еще раз и заметил невдалеке повисшего на заборе еврейского мальчишку.

— Эй ты! Шмуль, Лейба, Гершко, или как тебя? — крикнул приезжий громким, молодым голосом, подзывая мальчишку к себе.

В одно мгновение тот соскочил с забора, подбежал и, снявши теплую ярмулку, остановился почтительно перед молодым паном.

— Ты здешний будешь, что ли? — спросил его приезжий.

— Так, ясный пане, сын хозяина шинкаря Лейзара, Срулик.

— Вот и преслично. На ж тебе, гер Срулик, гостинца, — приезжий бросил в ярмулку мальчишки большую серебряную монету, — посмотри за моим конем, чтобы никто не подступал к нему и не трогал моих вещей. Понял?

— Понял, понял! Как не понять, вельможный пане? Их бин аид — все понял! — радостно крикнул мальчик, пряча монету за пазуху, и бросился к поле щедрого пана; но последний, распахнув двери, уже входил в шинок.

Вошедшего сразу обдало горячим воздухом, пропитанным спиртными испарениями, дымом крепкой махорки и каким-то резким запахом чеснока да пригорелого сала. На низком очаге пылали увесистые поленья дров. Сильный красноватый свет ярко мигал по протертым стенам шинка, выхватывая из стоявшего облаком дыма то там, то сям сидящие фигуры. Поближе к огню, на разостланной по полу суконной керее, полулежал спиной к входным дверям какой-то козак: по кармазинному[2] жупану, по закрученному ухарски за ухо оселедцу,[3] по богатому оружью, а особенно по шлыку — мягкому остроконечному колпаку с золотой кистью, — можно было сразу в нем признать запорожца, а не простого реестрового козака. Возле него стояла внушительных размеров оловянная кружка, а сам он, нагнувшись к очагу, искал подходящего уголька, чтобы зажечь свою люльку. За выступом очага, в тени, словно пряталась боязливо какая-то жалкая, оборванная фигура, напоминавшая или обнищалого мещанина, или бедняка из селян. А против камина, за столом, сидело еще три посетителя: ближайший к дверям был виден только в профиль и выглядел совсем молодым хлопцем, глаза его светились удалью и юным задором; против него помещался на широком дзыглыке[4] почтенный старик с седой, низко подстриженной бородой и длинными усами. Одежда на обоих была одного покроя, но разнилась в цветах. На старике был темный, заходивший за колени кафтан, из доброго лионского сукна, подбитый лисьим мехом, с широкой опушкой; пуговицы на кафтане, — собственно ореховидные гудзи, — были все позолочены; из-под расстегнутых пол виднелся широкий шелковый пояс, охватывавший стан; на ногах желтели сафьянные длинные сапоги; на голове была шапка, опушенная тоже мехом. На молодом же был светло-синий кафтан, и такие же шаровары, перетянутые белой, шитой золотом шалью, у которой на левом боку висела длинная сабля. Третий был в крытом коричневым сукном байбараке, но его самого мало было видно, да притом он часто склонял голову то на приподнятые руки, то прямо на стол.

Между собеседниками шел оживленный горячий разговор Новый гость уселся незаметно в углу от дверей, за другим столом, и, подозвав жестом шинкаря, приказал подать себе кружку меду и напоить коня; все эти распоряжения он сделал шепотом, полуприкрывши плащом свое лицо и насунувши на лоб шапку.

Еврей бросился опрометью исполнить приказание приезжего знатного пана.

— Разорение, чистое разорение завелось, — горячился молодой, размахивая руками, — хоть пропадай, да и только! Не станет на руках и ногах пальцев, чтоб перечесть все оплаты: за ниву — давай осып, за хату — давай дымовое, за куренье горилки — варовое, за пиво — солодовое, за место, где стоишь на торгу, — мисцевое, за торговлю — побарышное, за шинки — капщизну, за товар — мыто… да еще коляду на з'aмок, да куницу — за венчанье…

— Тпфу! — плюнул энергично горожанин в байбараке. — Грабители!.. Одно слово — здырство!

— Аж шкура трещит! — юнак мотнул головою. — Да, кроме злого здырства, еще требуют натурою: и подводы — на замок, на гонцов, на именитых гостей, и стражу замковую, и стражу полевую, и поправку валов да стен, и вооружение, и милицию, и черт их лысого батька знает что еще: каждый день — новые выдеркафы!

— Да, прежде эти поборы шли хоть на укрепление и вооружение замка, — заметил грустно старик, — а теперь подавай и то, и другое!

— Хе-хе, — засмеялся запорожец, выпустив, как из броварской трубы, клубы дыма. — Жучат вашего брата славетно!

— Не во гнев тебе, пане Иване, — окрысился на козака молодой, — а лыцарю над нашей бедой не подобало б смеяться: из одного ведь мы теста, одним миром помазаны, одной водой окрещены и козаков да сечевиков[5] считаем за братьев…

— А мы разве цураемся вас? А ни боже мой! Только смешно, юначе, как хочь: один дерет шкуру с громады, а громада — а не почешется, а не промолвит даже «довольно»!

— А вот я крикну «годи»! — ударил кулаком по столу средний, что был в байбараке.

— Ты вот, казаче, сказал, что один дерет, — заговорил внушительным голосом богато одетый старик, — а этот один, выходит, вся сила в крулевстве: этот один — король, сейм, вельможное панство! Этот один поотнимал все земли и от городов, и от сельских громад на свою руку, этот один обрезывает и нам, горожанам, права, и простому народу, и вам, воинам, козакам… Ведь вот же Наливайко хотел побороться с этим одним, а чем кончил?

— Не штука было, батьку наш любый, райче[6] славетный, и угодить ему в медного быка, коли не отозвались на его поклик все обиженные, а он остался лишь с горстью завзятцев… Эх, коли б в каждом селе, да в каждом местечке, да в каждом городе завелось по Наливайку… так, может быть, этот «один» сидел бы уже сам в быке — вот что!

Приезжий, видимо, весь обратился в слух: его волновали слышанные речи, а последнее слово запорожца вызвало горячую краску на его щеки.

— Что так, то так, а только сразу велетней[7] не появишь, — вздохнул старик. — Главное то, что все мы, дети Украины, предковечные господари русской земли, должны разуметь, что всех нас давит одно ярмо, что беда каждого из нас — мещанина ли, купца ли, запорожца ли, селянина ли, — есть беда всех, беда общая. Всяк борись за свое, а и друг другу помогай, тогда общими усилиями, быть может, и осилим пана…

— Да, помогать нужно, а не смеяться, — вставил с укором юнак.

— Кто говорит, помогать-то мы рады, — возразил запорожец, — только ведь должен же сначала хоть крикнуть ободранный да отмахнуться рукой, чтоб знать, что ему помощь нужна; а иначе ведь подумаешь, что грабеж ему в смак…

— Ишь, что бовкнул! — захрипел средний, сидевший ближе к окну.

— Да как же: вот тут говорили, что прежде горожане хоть майтбурским правом защищались, и воеводы не нарушали его, судили лишь жидов, а теперь и майтбурия обессилела, и воевода касует все, и свои стали не дружны…

— Майтбурия, козаче, дана нам была как забавка, чтоб дитя не кричало на пуп, — начал снова наставительным словом старик. — Для других новых местечек, при теперешнем панском гвалте и народном бесправии, майтбурия, може, и есть привилей, — хоть и с чужого плеча и не на нас шитый, а все же кожух; но для стародревних городов русских — это не право, а приборканье прав… Вон покойный дед мне рассказывал, что за Литвы мы правились тут вольною радою, по старым звычаям и обычаям… А земли было — занимай, сколько хоч, только сообразно поставляй за нее воинов князю, да оружье на них, да харч.

Старик передохнул и промочил себе горло глотком меду: знающее слово его импонировало на всех.

— Вот и относительно святого города нашего, хранителя грецкого благочестия, разве прежде такая околица к нему належала? С давна-давен Киеву послухали вон сколько сел: Демидово, Козаревичи, Глебовка, Ясногородка, Приорка, Мостыщи, Крюковщина и за Днепром Выгуровщина, а вот как попали под Польшу, так паны все отняли, а нам дали майтбурию… Ну что было делать? Помирились мы на майтбурии и зажили себе хоть не по давней воле и не по родным порядкам, а все ж зажили: стали судиться и рядиться чужим уставом — саксоном… Прежде-то от дедов да прадедов перешли к нам свои звычаи и обычаи, потом дали нам литовский статут, а потом его сменили саксоном… Так все это так перепуталось, мои друзья, что пока доищешься правды, так ногу сломаешь… Знальцы-то в этой мутной воде и стали рыбу ловить, и появилось много кривд… Этими кривдами набивал себе всякий пройдоха карманы, высасывал у братьев кровь, богател, а другие, завидуя ему, тоже стали льнуть к богачам, чтобы и себе захватить какой шмат, — вот и завелись у нас дуки.[8] А дукам уже не на руку интересы всей братии; им ближе интересы грабителей… Они уже пнутся в паны и вместе с панами да с воеводами готовы грабить и продавать кревных…

«Господи, что за дивный старец, какой зналый ум, какая душа! — пронеслось в голове приезжего вихрем. — И этого сечевика голос знакомый, близкий, а того юнака узнал… узнал… орленком выглядит!» И гость, забыв про свое намерение, совершенно подался вперед и стал вслушиваться уже жадно в каждый звук голоса собеседников, чувствуя, что на сердце его тает лед одиночества, отчужденности и охватывает его мягкая теплота чего-то родного…

— Да разве, дидуню, считают они люд кревным? — заметил горько юнак. — Они его считают быдлом[9] и, как коршуны, готовы заклевать насмерть…

— А-а!! — злобно крякнул козак и залпом осушил кружку меду.

— Именно коршуны, — одобрил старик, — и прилетные еще, не свои, так им и не приходится считать нас за кревных… Вот хоть возьмем этих Ходык…

При этом имени незнакомец вздрогнул, побледнел и приподнялся с места, а у сидевшего за камином оборванца заискрились глаза.

— Какой-то татарчук Кобызевич прибыл к нам из Мозыря в Киев, — начал словоохотливый старик — воспоминания старины, видимо, доставляли ему утеху, — и стал этот татарин разными темными делишками свое рямье латать… да, обросши мхом, перетащил сюда и все свое кодло…[10]

Татарчуки оказались малыми способными, на всякое зло годными и до талеров да дукатов более жадными, чем наш Лейзар…

— Ой-ой! — усмехнулся возвратившийся в хату шинкарь, почесав за пейсом.

— А особенно коршун Василь, — продолжал райца, — и начал всех в свои когти захватывать и заклевывать; то денег займет — и заграбит за грош все добро, то оберет, как опекун, сироту, то женится сам на богатой и обнищит весь род, то оттягает по суду всякими кривдами несколько тысяч литовских коп грошей…[11] Жиреет шуляк, а от жиру начинает еще больше беситься: глаза-то у него налились кровью, и обуяла нен'aсыть… Стал он уже называться Ходыкою, а наши еще выбрали его, как знающего хорошо и литовский статут и майтбурию, райцей в магистрат… Ну, как сел он на лаве, так уже и страх всякий прогнал: подложными документами добыл себе шляхетство, чтоб иметь право захватывать маетности, и стал устраивать настоящие наезды…,[12] силою отнимать у владельцев имения… Прежний подвоеводий Аксак помогал ему, — конечно, не даром…

— Как же вы потурали[13] такому бесправству и гвалту? — спросил запорожец, переменив позу и усевшись теперь по-турецки.

— Сразу было полоснуть ножом, чтоб и завод сгинул! — процедил сквозь зубы юнак.

— Ге, да ты, я вижу, молодец — завзятый! Мы с тобой еще выпьем, — моргнул ему сечевик усом.

Приезжий ступил шага два вперед; но не был еще замечен.

— Видите ли, панове, — покачал головою старик, — слеп человек… Да и то нужно додать, что Василь, как добыл шляхетство, стал грабить больше панов, а за наши городские интересы часто даже вступался и схватывался с Аксаком. Правда, Аксак был такой же плут и пройдоха, как и Василь, а на статутах, да на майтбуриях знался, почитай, еще лучше. Одним словом — напала коса на камень… А нам это было и на руку. Воеводой-то справжним был у нас тогда князь Острожский, а Аксак только подвоеводием: ну, его было и не страшно, — и прав-то он на нас не имел, и суплику[14] можно было принести князю… А тут еще началась у них тяганина за Басань: ведь Василь захватил чуть ли не весь переяславский край. А Аксак подстроил ему штуку, да и князь Острожский уцепился… Ну, Василь тогда всеми мерами и стал пакостить воеводе да подвоеводию…

— А как он подох да запановал на его месте брат его Федор, — вставил едко юнак, — так вот теперь мы и знаем, какая польза от этого гада месту!

Похожие книги