Читаем Отцовская гармонь онлайн бесплатно


<p>Владимир Фёдорович Топорков</p><p>Отцовская гармонь</p>

Тётка Даша нашла меня в «ремеслухе», припечатала к стене в коридоре. Голос её, обычно зычный, властный, на этот раз звучит тихо, вкрадчиво, с грустной ноткой:

– Ты, Алёшенька, в воскресенье домой не ходи. Подомоседуй у меня. Понимаешь, яблоки осыпаются, того и гляди мороз ударит, а сбыту, – она так и говорит – «сбыту», – никакого, добро гибнет. Собралась на тракторный свезти, а дом на кого оставишь?

Я опускаю голову, набычиваюсь. «Домоседовать» у тётки мне ох как не хочется. Я уже целую неделю в мыслях рисую картину, как отправлюсь домой, как пройдусь в новенькой чёрной, с блестящими молоточками шинели по улице, как охнут бабы от диковинной вещи: Алёха Петровин в чёрном наряде как моряк вышагивает. Да и мать удивится не меньше, она меня в шинели тоже не видела. Когда форму получали, ещё тепло стояло, не заявишься в шинели в теплынь, а сейчас как раз время, октябрьские дожди зачастили, словно через сито пропущенные, по утрам серебрятся от изморози пустыри. Вот почему я начинаю канючить:

– Тётя Даша, не могу, мама домой просила прийти, не могу.

Тётя Даша с минуту раздумывает, глядит, как я начинаю морщить лоб.

– Видать ты, Алёшенька, забыл материнский наказ – меня слушаться. На чужой стороне, говорят, поклонишься и бороне. А я тётка тебе родная как-никак.

На голос тётки поворачивают головы мои сотоварищи по училищу, некоторые уже приостановились, слушают, о чём идёт речь у высокой, статной, с лица красивой, хотя и не молодой годами тётки с вихрастым – волосы старновкой – мальчуганом. Но она этих любопытных взглядов не видит.

– Я бы на квартирантов хату оставила, да веры им нет. Чужие ручки не кладут в кучку. Они того и ждут, когда я отвернусь.

О материнском наказе – слушаться во всём тётю Дашу – я помню и поэтому пускаюсь на хитрость:

– Ты бы, тётя Даша, на наш базар яблоки вынесла или к поездам.

– А кто на нашем базаре их купит? Две покупательницы и есть – учительница Евстолия Егоровна да врачиха Томилина. А остальные нос воротят, как от помойной ямы: дорого для них, видишь. За ней, за яблонькой, как за дитём малым хлопот, а выходит, за бесценок отдавай. А у пассажиров тоже спрос малый – с юга едут, объелись там фруктами, с души воротит…

Наверное, тётка догадывается, что я ей не верю, поэтому говорит быстро, снова переходит на шёпот:

– Мне без домоседа никак нельзя. Думаешь, будь я дома, украли бы гармонь? Как бы не так! У меня, когда я дома, всё в узелок завязано.

Звенит звонок – перемена закончилась, мне пора на занятия. Тётка Даша быстро, как говорила, покрывается платком, шепчет на прощание:

– Ну, я тебя жду, Алёшенька…

* * *

В субботу после занятий я отправляюсь к тётке «домоседовать». Октябрьское небо хмурое, как будто больное, в тёмных пятнах облаков, и душа моя тоже хмурится, словно на неё наплыла свинцовая туча.

За полтора месяца, пока живу в городе, я узнал тётку ближе. Как же она трясётся за каждую копейку, как хитрит-мудрит, даже обманывает, лишь бы нажиться! Те же яблоки можно было бы продать и в городе: за войну сады перевелись, фрукты, как гостинец, в диковину, но тётке всё кажется, что она отдаёт товар за бесценок, что покупатели – а городок небольшой, многие знают тётку, и она знает многих – пользуются её добротой, норовят обмануть. Поэтому она уже третье воскресенье ездит с плетёными корзинами в душном «трудовом» поезде в посёлок тракторного завода. Возвратившись, она закрывается в своей комнате – видимо, считает прибытки. И если торговля удалась, выходит из комнатушки изнутри высвеченная, румяная с лица и тогда разговорится надолго, как родниковый ручей журчит неумолчно.

– Ох, Алёшенька, таких мученьев натерпелась – лихому лиходею не пожелаешь. Со своим добром да маешься! На площадке сошла, корзины еле успела стащить – дождь грянул как из ведра. Веришь, сухой нитки не осталось, пока кончился. Я сдуру брезент не взяла с собой, добро прикрыть нечем, пришлось самой на корзины лечь, телом прикрыть. Мне-то что станется, а яблоки пропадут, почернеют. Кому они такие нужны?

Я на какое-то время отключаюсь от тёткиной болтовни, пытаясь представить, как тётка бросается на корзины, – яростно, словно на немецкий дот. Но потом чувствую, что это кощунство – сравнивать тётку с героическими бойцами. И приходит другой образ: курицы-наседки, прикрывающей цыплят. Но и это не подходит: там материнское чувство движет поступками, а тут что? Так и не найдя сравнения, я опять начинаю слушать тётку. А она тараторит без остановки.

– …Подходит эта фифочка и говорит: «Гражданочка, мне два десятка отберите, муж в больнице», а сама, чувствую, врёт. У таких, как она, вертихвосток, прости Господи, мужей, как в чистом поле полыня – лес лесом. И правда, наблюдала за ней: в трамвай впрыгнула, рукой машет какому-то мужику, и тот ей тоже ручкой делает. Хорошо, думаю, что я ей всю падалицу собрала, – ничего, обрадует муженька.

– А может быть, это брат её? – говорю я тётке.

– Я бы такую и сестрой не считала.

Трудно, ох трудно понять тётку Дашу. У неё каждый человек, что порченое яблоко, какой-нибудь изъян имеет. Уж на что квартирант Демьян Семёнович, заготовитель из райпотребсоюза, человек тихий, такое смирение во всём облике, будто у богомолки, и тот, в оценке тётки, «себе на уме, в горстку».

– Ты не смотри, что он тихий, – говорила тётя Даша, – в тихом омуте всегда чертей много.

Другую комнату в тёткином доме занимали супруги Толчеевы. Работали они проводниками в вагонном депо и на квартире бывали редко: часто в поездках, а вернувшись, отсыпались. Казалось бы, какой ущерб от них, но тётка и тут не обошлась без попрёка:

– И что храпят? Так и царство небесное проспать можно…

* * *

Дом тётки на Московской улице. В нашем городке она считается центральной и выделяется из числа других булыжной мостовой, впрочем, покрытой грязью вершка на два. Пока я добрался, мои «реушные» ботинки, тупорылые, как голова у сома, увеличились от налипшей грязи до невообразимых размеров, будто шагает по дороге не обычный человек, а великан в огромных мокроступах. Вот почему тётка, заметив меня у калитки, закричала:

– Алёшенька, ноги! – и скрылась в доме.

Пока я отмыл прилипший «асфальт», как шутят городские остряки, на лбу пот выступил. Тётка Даша, когда я появился в доме, уже была, что называется, на старте. Повязана низко платком, в драной фуфайке, на рукавах которой грязным весенним снегом белела вата, в кирзовых сапогах. В таком одеянии выглядит она лет на десять старше. Этот маскарад я поначалу не понимал и только на днях додумался: специально тётка делает, со старухи какой спрос?

– Ну, Алёшенька; командуй здесь, а я на вокзал. Сейчас «трудовой» пожалует. Харчи я тебе в столе оставила.

Я помогаю вытолкнуть за калитку тачку, уставленную корзинами, а потом тётка впрягается в неё, словно добрый коняга, изгибается вопросительным знаком и трогает с места, разбрызгивая грязь кирзачами. От меня не ускользает взгляд бабки соседки Демьянихи из-за калитки, её неодобрительное покачивание головой, дескать, что ты себя, бабочка, мучаешь.

Я возвращаюсь в дом и мысленно начинаю перечислять предстоящие дела, благо, в первый раз тётка мне всё объяснила, втолковывая долго и детально. Первое – накормить кур, потом – поросёнка, почистить навоз, собрать падалицу в саду, порезать её и нанизать на нитку для сушки, затем натаскать воды из колонки, помыть полы на террасе, потом…

Но, чувствуя, что и с этим дай Бог до темноты справиться, я отправляюсь в сарай. Осенний день что короткий хвост: ухватиться не успеешь. Пока я занимался делами, и в самом деле темнота наступила такая густая, что мне на кухне выключатель пришлось на ощупь искать. Но после щелчка лампочка не вспыхнула. Не загорелась она и после второго, третьего…

Заслышав мои шаги, со свечкой в руках вошёл Демьян Семёнович. Запасливый мужик, ничего не скажешь.

– Ну, что делать будем, молодой хозяин? – спрашивает он, и губы его, даже при блеклом свете видно, расползлись в улыбке. Видимо, я нравлюсь Демьяну Семёновичу.

– А что делать?

– Надо свет ладить.

– А как?

– Наверняка пробки сгорели.

То, что сгорели какие-то пробки, для меня совершенно не понятно. Откуда мне, деревенскому пареньку, знать эти премудрости, если дома мы обходимся десятилинейной лампой, а мать даже говорит, что от неё света, как от электричества, хоть вышивай.

– У тебя есть ключ от комнаты Дарьи Дмитриевны? – спрашивает Демьян Семёнович, поняв, очевидно, моё деревенское невежество.

– Есть-то есть, но…

– Понимаю. Но случай-то аварийный, можно сказать.

Наш разговор с Демьяном Семёновичем понятен только нам двоим. Комната тётки Даши – святая святых в доме. Даже я, её доверенное лицо, ещё ни разу в ней не был. Тётка Даша как-то при мне Демьяну Семёновичу выговаривала с улыбкой:

– В мою комнату мужчинам заходить – что в дамскую сумочку заглядывать. Мало ли что у одинокой женщины может быть.

Мы за печкой разыскиваем ключ, открываем комнату. Даже при свете свечи бросился в глаза невообразимый беспорядок. Насколько хозяйственной и опрятной была тётка Даша на остальной территории дома, настолько неряшливой в собственной комнате. А может быть, у неё просто руки не доходили?

С помощью Демьяна Семёновича я взгромоздился на широченный шкаф, с опаской вывернул пробки из щитка. Пока Демьян Семёнович возился с ними, я сидел на шкафу в полной темноте и не мог ничего видеть. Но когда в конце концов были ввёрнуты пробки и в комнате брызнул – именно брызнул – свет, мои глаза упёрлись в картонный ящик, стоявший на шкафу. В нём лежала гармонь. Моя гармонь!

* * *

– Ну скорее, ради Бога, поезд через час…

Лейтенант в широченной, будто юбке деревенской, только с другого конца надетой, гимнастёрке, перехваченной ремнём, отчего мне он кажется похожим на необъятную зелёную бабочку, поминутно оглядывается, зовёт нас. Мы, моя мать в цветастом платье с поясом, с огненными волосами и сама какая-то огненная, насквозь прокалённая июньским солнцем, и я, семилетний мальчуган в коротеньких штанишках, как можем поспешаем за военным, моим отцом, но получается у нас плохо. Наверное, виноват в этом я, и хоть отцовский вид – а он по-солдатски подтянут, сапоги, словно он по половицам шагает, издают протяжный скрип – заставляет и меня ноги поднимать выше, но угнаться за отцом не удаётся. Конечно, я бы давно перебрался к нему на руки, будь у него они свободны. Но в одной руке у отца тяжеленный чемодан, он даже влево его перетягивает, в другой – гармонь, на спине – рюкзак и шинельная скатка. И поэтому отец, прямо на мостовую сбросив чемодан с гармонью, то и дело возвращается к нам, берёт меня на руки. В эти минуты я блаженствую, болтаю ногами и щекочу отца пальцами за тугим воротником гимнастёрки. Будь это в другое время, отец хохотал бы от моих проказ, но ему сейчас не до смеха. Подождав, когда нас догонит мать, он в который раз начинает:

– Понимаешь, Оля, спешить надо. Меня эшелон ждать не будет. Ту-ту – и был таков. Наказанием великим пахнет.

Мать прибавляет шагу, тянет и меня, «спешенного», но мы опять отстаём, и опять отец бежит назад, чтобы подхватить меня в охапку.

Где-то я читал, став взрослым, что детская память как свеча под ветром: то ярким пламенем высветит темноту, то колыхнётся багровым язычком – и не видно ни зги. Вот и у меня так. День тот, когда я последний раз отца видел, словно внутренним светом был озарён, навсегда запомнил. И как с товарной станции к тётке Даше бежали, и как до этого в теплушке ехали с солдатами. Отец мой в недальнем воронежском гарнизоне служил, а как только войну объявили – команда поступила: на запад, к границе. Эшелон, мать рассказывала, в два дня сформировали, и, благо ехали мимо, отец и меня с матерью прихватил, чтобы в деревню к деду отвезти на вольные деревенские харчи.

И ещё один эпизод в детской памяти сохранился – как гармонь покупали. Перед посадкой солдаты на перроне пляску устроили. Наверное, и по сей день перрон, если он сохранился, ту ошалелую пляску помнит. Казалось мне, асфальт, как неокрепший лёд, под кирзачами гнётся, брызжет угольной слюной. Чего больше в той пляске было, удали или отчаяния, не понять мне и сейчас, взрослому, а тогда я только запомнил лица солдатские, какие-то они были сосредоточенные, словно бойцы про себя таблицу умножения заучивали.

А играл им, пристроившись на цокольном выступе вокзального здания, пожилой дядька, рябой с лица. Говорят, что хороший музыкант одной слитной жизнью живёт с инструментом. Но вот такой слитности я, пожалуй, ни разу не видел. Дядя Макар – так его бойцы величали – даже хрипел в такт, стараясь басом своим помочь выводить плясовую. А русская гармонь шеей норовистой лошади выгибала разноцветные мехи и разливала переборы, от которых захватывало грудь до боли. В плясавшей толпе протяжно, по-лесному ухали солдаты, переводя дух. И, наверное, не было бы конца этой бесшабашной карусели, если бы не ударил колокол и железнодорожник в шинели и фуражке, несмотря на жару, не вышел с жезлом к паровозу.

Солдаты встрепенулись, заговорили вразнобой, зацокали подковами сапог по перрону. Рывком свёл мехи дядя Макар. Наклонившись над гармонью, начал сосредоточенно прилаживать застёжки. На рябом его лице ещё серебрились потинки от огневой игры.

Мать протянула меня к вагону. Подбежал отец, подхватил под мышки потными руками. Тут и окликнул его дядя Макар:

– Слышь, лейтенант, подожди-ка…

Отец опустил меня на раскалённый асфальт, повернулся.

– Слышь, лейтенант, купи аппарат, а?

– Какой аппарат? – не понял отец.

– А вот, – дядя Макар ласково ладонью по гармони провёл, – видишь, техника!

– Шутишь ты, дядя Макар, – сказал отец, поглядывая на паровоз, сипевший, как колхозный бык. – Тебе самому он ещё пригодится. Небось за такой инструмент тебя женщины любят.

– А на хрена мне теперь и любовь, и гармонь? Ты вон, счастливчик, на фронт едешь, а мне вчера в военкомате на дверь показали. Говорят: у тебя лёгкие как твоя гармошка – хрип сплошной. А может быть, я бы в немецкую рожу туберкулёзной кровью харкнул – и тем счастлив был бы.

Отец, выслушав, молча направился к вагону. Остановился он тогда, когда догнавший его дядя Макар положил руку на плечо, повернул к себе.

– Слышь, лейтенант, не хочешь покупать – так возьми. Пусть твои солдаты дорогой веселятся. Гармонист найдётся, русские люди как-никак, а? А хочешь, сыну подари на память, а? Будет отца вспоминать, слышь, друг…

– Что ж, сыну можно. Дай, Оля, деньги.

– Я сказал – без денег, – встрепенулся дядя Макар.

– Без денег не возьму, – даже я почувствовал твёрдость в отцовском голосе. – Бери вот две сотни и не поминай лихом.

Похожие книги