Читаем II. Отсрочка онлайн бесплатно
II. Отсрочка
Вторая часть тетралогии «Дороги свободы» «Отсрочка» повествует о начале войны в Европе. Чехословакия предана. Война неминуема. Герои Сартра оказываются перед лицом смерти. Жизнь как бы сравнялась со смертью по своей «неестественности». И на глазах читателя совершается стремительная метаморфоза: от неприятия смерти герои приходят к неприятию жизни.
Проза / Современная проза / Зарубежная классикаШестнадцать тридцать в Берлине, пятнадцать тридцать в Лондоне. Отель скучал на своем холме, пустынный и торжественный, со стариком внутри. В Ангулеме, Марселе, Генте, Дувре думали: «Чем он там занят? Ведь уже четвертый час, почему он не выходит?» Старик сидел в гостиной с полузакрытыми жалюзи, взгляд его под густыми бровями был неподвижен, рот полуоткрыт, как будто он вспоминал о чем-то стародавнем. Старик больше не читал, его дряхлая пятнистая рука, еще держащая листки, повисла вдоль колен. Он повернулся к Горацию Вильсону и спросил: «Который час?», и тот сказал: «Приблизительно половина пятого». Старик поднял большие глаза, добродушно засмеялся и сказал: «Жарко». Рыжая, потрескивающая, усыпанная блестками жара спустилась на Европу; жара была у людей на руках, в глубине глаз, в легких; измученные пеклом, пылью, тревогой, все ждали. В холле отеля ждали журналисты. Во дворе ждали три шофера, неподвижно сидя за рулем своих машин; по другую сторону Рейна неподвижно ждали в холле отеля «Дрезен»[1] долговязые пруссаки, одетые во все черное. Милан Глинка больше ничего не ждал. Не ждал с позавчерашнего дня. Позади был этот тяжелый черный день, пронзенный молниеносной догадкой: «Они нас бросили!» Потом время снова начало течь как попало, нынешних дней как бы не было. Они стали только завтрашним днем, остались только завтрашние дни.
В пятнадцать тридцать Матье еще ждал на кромке устрашающего будущего; одновременно с ним, начиная с шестнадцати тридцати, Милан лишился будущего. Старик встал и благородным подпрыгивающим шагом с негнущимися коленями пересек комнату. Он сказал «Господа!» и приветливо улыбнулся, потом положил документ на стол и пригладил листки кулаком; Милан стоял у стола; развернутая газета покрывала всю ширину клеенки; он прочел в седьмой раз:
«Президенту республики и правительству[2] ничего не оставалось, как принять предложения двух великих держав по поводу будущего положения. Мы вынуждены были смириться, ибо остались в одиночестве». Невилл Гендерсон и Гораций Вильсон подошли к столу, старик повернулся к ним, у него был беззащитный и обреченный вид, он сказал: «Больше ничего не осталось». Смутный шум проникал через окно, и Милан подумал: «Мы остались одни».
Тонкий мышиный голосок пискнул на улице: «Да здравствует фюрер!»
Милан подбежал к окну: «Ну-ка подожди! — закричал он. — Подожди, пока я выйду!»
За окном кто-то улепетывал, шлепая галошами; в конце улицы мальчишка обернулся, порылся в переднике и поднял руку, размахиваясь. Потом послышались два резких удара в стену.
— Маленький бродячий Либкнехт, — усмехнувшись, сказал Милан.
Он высунулся в окно: улица была пустынной, как по воскресеньям. Шёнхофы на своем балконе вывесили красно-белые флаги со свастикой. Все ставни зеленого дома были закрыты. Милан подумал: «А у нас нет ставен».
— Нужно открыть все окна, — сказал он.
— Зачем? — спросила Анна.
— Когда окна закрыты, то бьют стекла. Анна пожала плечами:
— Как бы то ни было… — начала она.
Их пение и вопли доносились невнятными волнами.
— Эти всегда тут как тут, — сказал Милан.
Он положил руки на подоконник и подумал: «Все кончено». На углу улицы появился тучный мужчина. Он нес рюкзак, тяжело опираясь на палку. У него был усталый вид, за ним шли две женщины, сгибаясь под огромными тюками.
— Егершмитты возвращаются, — не оборачиваясь, сказал Милан.
Они бежали в понедельник вечером и, видимо, пересекли границу в ночь со вторника на среду. Теперь они возвращались с высоко поднятой головой. Егершмитт подошел к зеленому дому и поднялся по ступенькам крыльца. На сером от пыли лице играла странная улыбка. Он стал рыться в карманах куртки и извлек ключ. Женщины поставили тюки на землю и следили за его движениями.
— Возвращаешься, как только опасность миновала! — крикнул ему Милан.
Анна живо остановила его:
— Милан!
Егершмитт поднял голову. Он увидел Милана, и глаза его сверкнули.
— Возвращаешься, как только опасность миновала?
— Да, возвращаюсь! — крикнул Егершмитт. — А вот ты теперь уйдешь!
Он повернул ключ в замке и толкнул дверь; женщины пошли за ним. Милан обернулся.
— Подлые трусы! — буркнул он.
— Не надо их провоцировать, — сказала Анна.
— Это трусы, — повторил Милан. — Подлое немецкое отродье. Еще два года назад они нам сапоги лизали.
— Неважно. Не стоит их провоцировать.
Старик кончил говорить; его рот оставался полуоткрытым, как будто он молча продолжал излагать свои суждения по поводу сложившейся ситуации. Его большие круглые глаза наполнились слезами, он поднял брови и вопросительно посмотрел на Горация и Невилла. Те молчали. Гораций резко отвернулся; Невилл подошел к столу, взял документ, некоторое время рассматривал его, а затем недовольно оттолкнул. У старика был сконфуженный вид; в знак бессилия и чистосердечности он развел руками и в пятый раз сказал: «Я оказался в совершенно неожиданной ситуации; я надеялся, что мы спокойно обсудим имевшиеся у меня предложения». Гораций подумал: «Хитрая лиса! Откуда у него этот тон доброго дедушки?» Он сказал: «Хорошо, ваше превосходительство, через десять минут мы будем в отеле "Дрезен"».
— Приехала Лерхен, — сказала Анна. — Ее муж в Праге; она беспокоится.
— Пусть она придет.
— Ты считаешь, что ей будет спокойнее с таким сумасшедшим, оскорбляющим людей из окна, как ты… — усмехнулась Анна.
Он посмотрел на ее тонкое спокойное осунувшееся лицо, на ее узкие плечи и огромный живот.
— Сядь, — сказал он. — Не люблю, когда ты стоишь. Она села, сложив на животе руки; человечек потрясал газетами, бормоча: «Последний выпуск «Пари-Суар». Покупайте, осталось два экземпляра!» Он так кричал, что осип. Морис купил газету. Он прочел: «Премьер-министр Чемберлен направил рейхсканцлеру Гитлеру письмо, на которое, как предполагают в британских кругах, последний должен ответить. Вследствие этого встреча с господином Гитлером, назначенная на сегодняшнее утро, перенесена на более позднее время».
Зезетта смотрела в газету через плечо Мориса. Она спросила:
— Есть новости?
— Нет. Все одно и то же.
Он перевернул страницу, и они увидели темную фотографию, изображавшую что-то вроде замка: средневековая штуковина на вершине холма, с башнями, колоколами и множеством окон.
— Это Годесберг, — сказал Морис.
— Это там находится Чемберлен? — спросила Зезетта.
— Кажется, туда послали полицейское подкрепление.
— Да, — сказал Милан. — Двух полицейских. Итого шесть. Они забаррикадировались в участке.
В комнате опрокинулась целая тележка криков. Анна вздрогнула; но лицо ее оставалось спокойным.
— А если позвонить? — предложила она.
— Позвонить?
— Да. В Присекнице.
Милан, не отвечая, показал ей на газету: «Согласно телеграмме Германского информационного агентства, датированной четвергом, немецкое население Су-детской области занято наведением порядка, включая вопросы, связанные с употреблением немецкого и чешского языков».
— Может, это неправда, — сказала Анна. — Мне сказали, что такое происходит только в Эгере.
Милан стукнул кулаком по столу:
— Сто чертей! И еще просить о помощи!
Он протянул руки, огромные и узловатые, в коричневых пятнах и шрамах — вплоть до того несчастного случая он был лесорубом. Милан смотрел на руки, растопырив пальцы. Он сказал:
— Они могут заявиться. По двое, по трое. Ну, ничего, посмеемся минут пять, и все.
— Они будут появляться человек по шестьсот, — сказала Анна.
Милан опустил голову, он почувствовал себя одиноким.
— Послушай! — сказала Анна.
Милан прислушался: теперь шум доносился более отчетливо, должно быть, они двинулись в путь. Он в бешенстве задрожал; перед глазами все плыло, голова болела. Тяжело дыша, он подошел к комоду.
— Что ты делаешь? — спросила Анна.
Милан склонился над ящиком, прерывисто дыша. Склонившись еще ниже, он, не отвечая, выругался.
— Не надо, — сказала она. — Что?
— Не надо. Дай его мне.
Он обернулся: Анна встала, она опиралась на стул, у нее был вид праведницы. Милан подумал о ее животе; он протянул ей револьвер.
— Хорошо, — сказал он. — Я позвоню в Присекнице. Он спустился на первый этаж в школьный зал, открыл окна, потом снял трубку.
— Соедините с префектурой в Присекнице. Алло?
Его правое ухо слышало сухое прерывистое потрескивание. А левое — их. Одетта смущенно засмеялась. «Никогда точно не знала, где эта самая Чехословакия», — сказала она, погружая пальцы в песок. Через некоторое время раздался щелчок:
— Да? — произнес голос.
Милан подумал: «Я прошу помощи!» Он изо всех сил стиснул трубку.
— Говорит Правниц, — сказал он, — я учитель. Нас двадцать чехов и еще три немецких демократа, они прячутся в погребе, остальные в Генлейне; их окружили пятьдесят членов Свободного корпуса, которые вчера вечером перешли границу, они согнали их на площадь. Мэр с ними.
Наступило молчание, потом голос нагло произнес:
— Bitte! Deutsch sprechen[3].
— Schweinkop![4] — крикнул Милан.
Милан повесил трубку и, хромая, поднялся по лестнице. У него болела нога. Он вошел в комнату и сел.
— Они уже там, — сказал он.
Анна подошла к нему и положила руки ему на плечи:
— Любовь моя.
— Мерзавцы! — прорычал Милан. — Они все понимали, они смеялись на том конце провода.
Он привлек ее, поставив меж колен. Ее огромный живот касался его живота.
— Теперь мы совсем одни, — сказал он.
— Не могу в это поверить.
Он медленно поднял голову и посмотрел на нее снизу вверх: она была серьезная и прилежная в деле, но у нее, как и у всех женщин, было все то же в крови: ей всегда нужно было кому-то доверять.
— Вот они! — сказала Анна.
Голоса слышались совсем близко: должно быть, они уже были на главной улице. Издалека радостные клики толпы походили на крики ужаса.
— Дверь забаррикадирована?
— Да, — сказал Милан. — Но они могут влезть в окна или обойти дом через сад.
— Если они поднимутся сюда… — сказала Анна.
— Тебе не нужно бояться. Они могут все разметать, я не пошевелю и пальцем.
Вдруг он почувствовал теплые губы Анны на своей щеке.
— Любовь моя, я знаю, что ты это сделаешь ради меня.
— Не ради тебя. Ты — это я. Это ради малыша. Они вздрогнули: в дверь позвонили.
— Не подходи к окну! — крикнула Анна.
Он встал и направился к окну. Егершмитты открыли все ставни; над их дверью висел нацистский флаг. Нагнувшись, он увидел крошечную тень.
— Спускаюсь! — крикнул он. Он пересек комнату.
— Это Марика, — сказал он.
Он спустился по лестнице и пошел открывать. Грохот петард, крики, музыка над крышами: праздничный день. Он посмотрел на пустынную улицу, и сердце его сжалось.
— Зачем ты пришла сюда? — спросил он. — Уроков не будет.
— Меня послала мама, — сказала Марика. Она держала корзиночку, в ней были яблоки и бутерброды с маргарином.
— Твоя мать с ума сошла. Сейчас же возвращайся домой.
— Она просит, чтобы вы меня не отсылали.
Марика протянула вчетверо сложенный листок. Он развернул его и прочел: «Отец и Георг совсем потеряли голову. Прошу вас оставить Марику до вечера у себя».
— Где твой отец? — спросил Милан.
— Они с Георгом стали за дверью. У них топоры и ружья. — Она серьезно добавила. — Мама провела меня через двор, она говорит, что с вами мне будет лучше, потому что вы человек благоразумный.
— Да, — сказал Милан. — Это верно. Я человек благоразумный. Заходи.
Семнадцать тридцать в Берлине, шестнадцать тридцать в Париже. Легкая растерянность на севере Шотландии. Господин фон Дернберг появился на лестнице «Гранд-Отеля», журналисты окружили его, Пьерриль спросил: «Он выйдет?» Господин фон Дернберг держал в правой руке бумагу, он поднял левую руку и сказал: «Еще не решено, встретится ли сегодня вечером господин Чемберлен с фюрером».
— Это здесь, — проговорила Зезетта. — Здесь я продавала цветы с маленькой зеленой тележки.
— Я знаю, ты старалась, — сказал Морис.
Он послушно смотрел на тротуар и мостовую, они ведь для этого сюда и пришли. Но все это ни о чем ему не говорило. Зезетта выпустила его руку и тихо смеялась, глядя на пробегающие машины. Морис спросил:
— Ты сидела на стуле?
— Иногда. На складном, — ответила Зезетта.
— Наверно, нелегко было.
— Весной тут славно, — сказала Зезетта.
Она говорила с ним вполголоса, не оборачиваясь, как говорят в комнате больного; уже некоторое время она манерно двигала плечами и спиной, выглядела она ненатурально. Морис томился скукой; у витрины было по меньшей мере двадцать человек, он подошел и стал смотреть поверх их голов. Возбужденная Зезетта осталась на краю тротуара; вскоре она присоединилась к нему и взяла за руку… На граненой стеклянной пластинке было два куска красной кожи с красным украшением вокруг, похожим на пуховку для пудры. Морис засмеялся.
— Ты веселишься? — прошептала Зезетта.
— Туфли смешные, — сказал Морис.
На него стали оборачиваться. Зезетта шикнула на Мориса и увела его.
— А что такого? — удивился Морис. — Мы же не на мессе.
Но все же он понизил голос: люди, крадучись, шли гуськом, казалось, они друг с другом знакомы, но никто не разговаривал.
— Я уже лет пять сюда не приходил — прошептал он. Зезетта с гордостью показала на ресторан «Максим».
— Это «Максим», — прошептала она ему на ухо. Морис посмотрел на ресторан и быстро отвернулся: ему о нем рассказывали, это была мерзость, в 1914 году здесь буржуа пили шампанское, в то время как рабочие погибали. Он процедил сквозь зубы:
— Подонки!
Но он чувствовал себя смущенным, сам не зная почему. Он неторопливо шагал, чуть раскачиваясь; люди казались ему хрупкими, и он опасался их толкнуть.
— Возможно, — сказала Зезетта, — но все равно красивая улица, правда?
— Я от нее не в восторге, — буркнул Морис. — Ничего особенного.
Зезетта пожала плечами, и Морис стал думать о бульваре Сент-Уан. Когда он утром уходил из гостиницы, его обгоняли, посвистывая, какие-то люди с рюкзаками за спиной, склонившись над рулем велосипедов. Они чувствовали себя счастливыми: одни остановились в Сен-Дени, другие продолжали свой путь, все шли в одном направлении — рабочий класс действовал. Морис сказал Зезетте:
— Здесь мы в краю буржуа.
Они сделали несколько шагов среди запаха ароматизированного табака, потом Морис остановился и перед кем-то извинился.
— Что ты сказал? — спросила Зезетта.
— Ничего, — смущенно ответил Морис.
Он толкнул еще кого-то; все остальные преспокойно шли, опустив глаза, все равно им удавалось в последний момент разминуться, вероятно, в силу привычки.
— Ты идешь?




