Читаем Остров должников онлайн бесплатно
Остров должников
Леонид БЕЖИН — родился в 1949 году в Москве, окончил Институт стран Азии и Африки при МГУ. Работал в Музее искусства народов Востока, был главным редактором издательства "Столица". В настоящее время — ректор Института журналистики и литературного творчества (ИЖЛТ). Автор книг прозы "Метро "Тургеневская"", "Гуманитарный бум", "Ангел Варенька", "Тыквенное общество", а также публикаций в журналах "Москва" (повесть "Воспоминания старых москвичей"), "Новый мир" (роман "Калоши счастья", повесть "Благословенный, или Усыпальница без праха"). Живет в Москве.
Проза / Современная прозаИ Я говорю вам: сотворите себе друзей богатством неправедным…
В голове не укладывалось, как могло случиться это несчастье: то ли неотложка запоздала, то ли сами родители поздно спохватились, и теперь — страшно подумать! — потеряли самое дорогое. Агафоновы были потрясены, когда узнали по телефону о случившемся, и так растерялись, что и о Боге не сразу вспомнили.
Отец Валерий позвонил, чтобы спросить, не собираются ли Одинцовы на дачу и не привезут ли оттуда старый обогреватель, ватное одеяло и кое-что из одежды. Сентябрь выдался холодный, с утренними заморозками, оставлявшими на лужах сухой ледок, а в Москве еще не топили.
Он начал разговор с обычных вопросов, которые задаешь людям, с которыми встречаешься не каждый день, хотя и расстаешься ненадолго: “Как поживаете? Что слышно?” И добавил уже свое: “Какие еще новшества предложат нам господа экуменисты?” Он ожидал услышать в ответ привычное: “Спасибо, потихоньку. Ну, а чем порадуют господа ревнители устоев, приверженцы старины, суровые и грозные ортодоксы?”. Но тут насмешливая, лукавая, спрятанная в бороде улыбка, не позволявшая заподозрить в нем сторонника сомнительных новшеств, вдруг сползла с его лица, глаза под стеклышками очков часто заморгали, лицо стало глуповатым от сознания неуместности взятого тона, и он чужим, хриплым, срывающимся от волнения голосом произнес: “Какой ужас… невероятно!”
Матушка Полина, убавив звук под светящимся экраном (ох, уж эта реклама!), развернулась к нему в кресле, отложила недовязанный чулок и, бледнея своим круглым, розовым, с молочным отливом, лицом, перекрестилась и взялась за сердце: “Что, Господи?”
Как самые близкие и давние друзья Одинцовых, помнившие их дочь запеленутой, завернутой в одеяльце и лежавшей в коляске, Агафоновы испытывали высшую степень сочувствия, и казалось, что несчастье подкосило их самих, настолько они привыкли разделять с Одинцовыми все радости, горести и заботы.
Отец Валерий и Левушка Одинцов дружили с университета, вместе слушали последних старых профессоров, которых иной раз под руки доводили до кафедры, но стоило им трубно высморкаться, крякнуть, насадить на нос пенсне, отхлебнуть из граненого стакана крепкого чая и начать: “Ну, милостивые государи…”, как зал замирал в немом восторге, наступала благоговейная тишина, и до конца лекции милостивые государи сидели не шелохнувшись.
Слушали вместе, понимали же по-разному: возможно, поэтому после университета их пути разошлись. Один принял сан и получил приход в полуразрушенном храме (хоть и на окраине Москвы, но не за кольцевой дорогой), другой решил добиться успеха в коммерции. Решил то ли по примеру дедов и прадедов, заволжских купцов и промышленников, чьи пароходы разгружали трюмы на пыльных, пропахших дерюгой и мешковиной пристанях Ярославля и Астрахани, то ли по собственной прихоти и желанию доказать, что он способен заниматься делом, к которому не испытывает никакой склонности.
Решил и быстро преуспел — стал, что называется, ворочать деньгами и прокручивать дела.
Однако дружба их от этого не пострадала: Одинцовы бывали у отца Валерия на воскресных службах, прилежно кланялись, крестились, ставили свечи и даже причащались — все, кроме Левушки. Тот вечно увиливал, ускользал под разными предлогами, шарахался как черт от ладана, оправдываясь тем, что ему неловко исповедоваться другу, или ссылаясь на то, что еще не подготовился, не созрел для такого важного шага. Мол, при безбожной власти воспитывался, красный галстук носил, на пионерских линейках под звуки горна салютовал: чего вы хотите?! Отец Валерий не торопил, не настаивал, хотя ему было досадно, что Левушка глух к его призывам и не спешит воцерковляться, как называли они с матушкой единственно правильную и истинную, по их мнению, форму приобщения к вере. К церковным таинствам и обрядам Левушка относился с прохладцей и на литургии изучал потолки, наверняка думая об аренде склада, оптовых закупках и прочих мнимо неотложных делах (подлинно-то неотложные совсем другие!).
После литургии Агафоновы приглашали Одинцовых к себе на чай — в построенный во дворе храма бревенчатый домик с кирпичным низом, крыльцом и застекленной террасой. Тикали ходики, пыхтел закипавший самовар, мягко ступала по половикам пушистая кошка, выгибая спину, поднимая лапу, словно стряхивая с нее искорку электрического тока. На кружевной дорожке, покрывавшей комод, краснели деревянные пасхальные яйца с литерами “ХВ” в медальонах. При этом каждый из друзей говорил о своем, наболевшем: отец Валерий о происках экуменистов и обновленцев, брожении внутри церкви, враждующих группировках (и среди обновленцев, и среди ревнителей), склоках и дрязгах, а Левушка — о курсе рубля, биржевых торгах, лопнувших трестах, прогоревших банках и разоренных вкладчиках.
Дети в это время тоже шептались о своем. И, что удивительно, дочь не воцерковленного Левушки, сноба и вольтерьянца, тянулась к пасхальным яйцам, рыночным свистулькам, неваляшкам и матрешкам, украшавшим комод и буфет, а ее воспитанная в благочестии подруга крутилась у зеркала, примеряя ее колечки, амулеты на цепочках и вделанные в браслет часики. Словом, девочки вместе росли, дружили, соперничали, друг другу подражали, и родители на лето снимали для них дачу у одних хозяев.
И вот эта чудовищная нелепость — простуда, обернувшаяся воспалением легких… Люди церковные, лишенные интеллигентских предрассудков, Агафоновы недолго думали, рядили, гадали, в какой форме предложить Одинцовым помощь и поддержку. Избегая пустых соболезнований (Левушка с женой сами понимают, что друзья разделяют их горе), матушка Полина своим певучим, мягким и в то же время решительным голосом приказала: “Звоните в любую минуту”, а отец Валерий был немедленно послан к Одинцовым, чтобы их утешить, укрепить духом и по-христиански им помочь — не только врачующим словом, но и делом.
Готовность Агафоновых именно к такой помощи сослужила хорошую службу. В чем-то находчивые, удачливые и предприимчивые, а в чем-то на удивление наивные и непрактичные, Одинцовы без них просто пропали бы. Горе совершенно подкосило, сломило, парализовало их, и, будучи не в состоянии что-либо предпринять, они либо запирались в разных комнатах, чтобы не слышать прорывавшиеся сдавленные рыдания и всхлипы друг друга, либо с сухими глазами, уставленными в одну точку, сидели рядом при потушенном свете, словно статуи.
Отец Валерий сменил Левушку в организации печальных формальностей: его ряса всегда магически действовала на вымогателей и волынщиков. Конечно же, и отпевали Любочку в его храме. Тонкому голосу отца Валерия, читавшего молитвы за упокой, вторило под куполом слабое, невнятное эхо, под очками у него блестели слезы и изо рта вырывался пар: в нетопленой церкви было по-зимнему холодно…
После похорон матушка Полина, закатав по локоть рукава, убрав волосы под косынку и подоткнув юбку, взяла веник, тряпку, ведро и навела у Одинцовых образцовый порядок. Она сама сварила им обед, накормила, умным и трезвым внушением вывела их из забытья: “Уныние — худший грех. Надо, надо очнуться, мои дорогие!” Участие друзей настолько запало беднягам в душу, что, едва оправившись и придя в себя, они, как только могли, благодарили Агафоновых. Тем даже было неловко, совестно, и они уверяли, что это их христианский долг и они не сделали ничего необычного, для Одинцовых же экзальтированная благодарность и вера в людскую отзывчивость оставались последней ниточкой, связывавшей их с жизнью, поэтому грешно было бы оборвать ее.
Отец Валерий и матушка Полина волей-неволей мирились с тем, что Одинцовы отныне считали себя вечно им обязанными. Успокаивало лишь то, что они не собирались воспользоваться этой благодарностью. Понятно же: у людей горе, а их Господь миловал. Дочка у них — тьфу-тьфу-тьфу! — здорова, да и сами все недуги и хвори молитвами отгоняют. Кроме того, Агафоновы ни в чем не нуждались: у них и домик есть, и соленые грибки в погребе, и на хлеб хватает. Только бы храм восстановить, оштукатурить, покрасить, обнести оградкой — вот и все, что им, грешным, нужно.
Хотя на университетских лекциях Левушка Одинцов всегда сидел в первом ряду амфитеатра, битком заполненного слушателями, и вместе с толпой восторженных поклонников провожал очередного профессора до вешалки, подавал палку, пальто и каракулевый пирожок с наушниками, во всем остальном он был ленивцем и сибаритом. Левушке с превеликим трудом удавалось засадить себя за конспекты и худо-бедно подготовиться к сессии, он вечно опаздывал с курсовыми, каялся, оправдывался и клялся, что через неделю сдаст. Но зато — поданные после всех — его курсовые удостаивались таких лестных отзывов, похвал и славословий, о каких другие и мечтать не могли. И стоило этому головастому тритону запустить пятерню в шапку рыжеватых, вьющихся колечками волос, от усердия наморщить бугристый, рассеченный вмятиной лоб и, вытягивая трубочкой губы, попыхтеть над конспектами, он после двойки получал пятерку.
Получал, несмотря на негласное университетское правило не ставить высший балл при пересдаче…
Если бы в мире не существовало шашлычных, пивных бочек с кранами, из которых в кружки льется пенистая янтарная жидкость, книжной толкучки у памятника первопечатнику, широкой тахты с валиками, украшенными спереди медными львами и с окантованными бархатным шнуром подушками, Левушка давно стал бы ученым зубром. Но соблазн сибаритского лежания на тахте с заветным томиком в руке, дремотно-сладостного позевывания, мечтательного прищуривания глаз, устремленных куда-то поверх книги, — этот соблазн был слишком велик. И Левушка ему не противился, охотно позволяя своим бдительным тезкам — медным львам, угрожающе ощерившим пасти, — быть стражами его блаженной неги.
Вскоре у Одинцовых родилась дочка, глазастая, большеротая, с льняными волосиками, и Левушка совершенно забросил науку. Целыми днями он возился с Любочкой: дрожал, обмирал, умилялся и только ждал, когда ее распеленают, чтобы по очереди поцеловать все согнутые пальчики на маленьких ручках. При страстной любви к дочери Левушка имел смутное представление об отцовских обязанностях, и его друг, убежденный сторонник домостроя, наставлял его по этой части. Впрочем, поскольку у Агафоновых дочь родилась раньше, они могли поделиться не только опытом, но и кое-чем из одежды: платьицами, шубками, пальтецом (дети так быстро растут!). Одинцовым даже не пришлось покупать коляску: она им тоже досталась по наследству.
Словом, отец Валерий и матушка Полина и тогда были незаменимой опорой для четы Одинцовых, привыкших — с их-то интеллектуальными запросами! — мириться со скудным, неустроенным, плохоньким бытом. Безденежье было их мировоззрением. Оно сложилось в те времена, когда должность младшего научного воспринималась как единственно доступная форма свободы, жизнь состояла из неприсутственных дней, и никто не мечтал о большей роскоши, чем остаться дома под предлогом посещения библиотеки или написания полагающихся по плану листов.
Поэтому у Одинцовых вечно не хватало до зарплаты и они занимали у Агафоновых то трешник, то целковый. Левушка свято уверовал в превосходство друга, полностью полагаясь на него в том, в чем сам был слаб и неопытен — и прежде всего в вопросах религии, семейного благочестия и практического устройства жизни. Для отца Валерия же оказываемое покровительство составляло предмет тайного тщеславия: эти целковые и трешники как бы выравнивали ценностное выражение их запросов.
Но вот времена стали меняться, дочка подрастать, и Левушка почувствовал, что безденежье — не то мировоззрение, которое позволяет выразить его умильную и суеверную любовь к дочери. Вместо того чтобы целовать ей пальчики, нужно было подумать, во что ее нарядить: не вечно же рассчитывать на Агафоновых и быть у них в должниках!
И Левушке пришлось расстаться со своей привычной формой свободы: он уволился из университета, где его держали за светлую голову, но платили гроши и при этом пеняли за лень и медлительность. Он нашел своей светлой голове иное применение: отправился в вольное плавание по бескрайним просторам стихийного рынка, снарядив суденышко, имя которому — столь диковинное для русского слуха, почти непроизносимое, мучительное, — бартер.
Одним словом, скупал у работяг, получавших зарплату продукцией своих заводов, эту самую продукцию, потом изменял, перелицовывал, комбинировал и снова продавал. Первое время сам, а затем и сподручные появились — компаньоны, Петрович и Савельич, оба рукастые, хваткие, расторопные. Тоже надоело на заводе гроши получать!
И суденышко их вырулило к обетованным берегам. Дочь у Левушки одевалась как куколка, но только не отечественная, целлулоидная, с закатывающимися под веки глазными яблоками, а заморская, длинноногая, с колдовскими глазами под длинными ресницами, узкой талией и высокой грудью. Да и Левушке с женой на все хватало: оделись, обулись, принарядились. Побывали на Елисейских Полях, полюбовались вечными руинами Рима, покормили прожорливых, утробно воркующих голубей на Трафальгарской площади. Купили большую квартиру на Арбате и заимели бы также и дачу, но никак не попадалась поблизости от той, которую по привычке снимали Агафоновы, их старые и верные друзья.
Отец Валерий их не осуждал, не корил достатком и преуспеянием, полагая, что каждому свое. В то же время он с удовлетворением и тем же тайным тщеславием, которое обнаружило вдруг обратную сторону, чувствовал, что сам он не из богатеньких, не из удачливых, не из счастливцев. Значит, имеет право надеяться: Бог его, сирого, отметил Своей любовью.
И вот это несчастье с дочерью Левушки, который лишился всех надежд. Чтобы не свихнуться от горя, он снял со стен ее фотографии, спрятал в низ дивана игрушки, запер комнату, где она спала, и к двери придвинул буфет. Но все равно чувствовал себя так, словно земля под ним плыла, его пошатывало, ноги заплетались и соскальзывали по откосу в бездонную яму. Некому стало покупать наряды, и Левушка не мечтал больше ни о Трафальгарской площади, ни о Елисейских Полях.
Голова стала совсем седой, он оброс рыжей бородой, вмятина на лбу обозначилась еще резче. Возвращаясь с кладбища, напивался: водку наливал в кружку и пил большими глотками, как чай. Суденышко его увязло на мели, и напрасно Петрович и Савельич пытались достучаться до капитана: из его каюты доносилось лишь бессвязное бормотанье, стоны и вздохи.



