Читаем Осел онлайн бесплатно
Осел
Своеобразно сочетая черты философского произведения-притчи с народными традициями, используя символику и образность марокканского фольклора, Шрайби создал повесть, в которой за причудливым фантастическим сюжетом и горькой иронией иносказаний прорисовывается реальный фон, социально-исторические события, которые до основания потрясли всю жизнь Марокко.
Проза / Современная прозаВ литературе Магриба творчество Дрисса Шрайби (род. в 1926 г.) стоит особняком. Ему, марокканцу по рождению, но пишущему по-французски и живущему в настоящее время во Франции, иногда отказывают в праве считаться марокканским писателем, хотя именно он был одним из родоначальников новой национальной литературы Марокко, возникшей на рубеже 40—50-х годов в период подъема освободительной борьбы марокканского народа за свою независимость.
Та стремительность, с которой имя Шрайби вошло в литературу, та страстность, с которой писатель обрушился на вековые устои ислама и патриархальные традиции Марокко, — свидетельство появления на литературной арене нового поколения, переживавшего столкновение двух исторических эпох — колониального угнетения и национального возрождения.
Стремление к свободе от всякого гнета, от религиозных догм и феодальных пут, к духовному раскрепощению человека, желание увидеть суверенный выход своего народа на арену истории, поиски идеала справедливости и прогресса — все эти черты характеризовали устремления передовой марокканской интеллигенции, вставшей на путь решительною разрыва с прошлым, но не имевшей ни ясной идейной программы, ни уверенности в выборе путей, ведущих к прогрессу.
Решительно отбрасывая назад традиции старого мира, это поколение нередко искало спасения в странах Запада, но, увидев и вкусив плоды капиталистической цивилизации, с болью и смятением в душе пыталось найти выход из лабиринта исторических и социальных противоречий.
Шрайби родился в семье крупного марокканского торговца, пожелавшего дать сыну французское образование. Блестяще окончив коллеж в Касабланке, он порывает с семьей и уезжает в Париж, где изучает химию. Но получив диплом инженера-химика, он почти сразу же решает заняться литературой и журналистикой и полностью посвящает себя им.
Первый роман Шрайби «Простое прошедшее» (1954 г.) был в Марокко запрещен. «Это цепь святотатств и клеветы», — роптали религиозные наставники марокканского общества. Но прогрессивная марокканская критика отмечала прямо противоположное: роман бичует зло, помогает марокканцам понять самих себя и «осознать все препятствия, которые стоят перед ними». Иные упрекали писателя в том, что в момент подъема национальных чувств народа он не только не обнаруживает всей поэзии традиционной жизни, но, напротив, рисует мрачную картину современной марокканской действительности.
С болью и гневом Шрайби поведал в своем романе о бедах, которые разъедают изнутри Марокко, об ужасах «духовного рабства», гнете вековых предрассудков, наследии феодального прошлого.
Поиски путей справедливости и свободы приводят героя книги Шрайби в Европу. «И там он присутствует при медленной человеческой декристаллизации, еще более страшной, чем та, от которой он бежал», — писал Шрайби. Так возник замысел романа «Козлы» (1955 г.). Тема его — положение североафриканских рабочих-иммигрантов в Европе. Появившись в самый разгар алжирской войны, роман прозвучал актуально и остро, запечатлев картину нечеловеческих условий жизни в атмосфере расизма и жестокой эксплуатации «рабочего скота» — как называли капиталистические предприниматели алжирцев, тридцать тысяч которых уехало в Европу на заработки.
Отвергнув исламо-феодальный Восток, герои книги Шрайби не находят прибежища и на Западе, не видят и там спасительных сил, которые могли бы указать путь к избавлению.
Но писатель попытается дать еще одну возможность своим героям обрести веру и идеал там, откуда они прежде ушли и где теперь поднялась заря новой жизни и повеяло ветром революций. Этот новый этап поисков лег а основу повести «Осел» (1956 г.), которую сам писатель рассматривает как завершение «трилогии веры».
Своеобразно сочетая черты философского произведения-притчи с народными традициями, используя символику и образность марокканского фольклора, Шрайби создал повесть, в которой за причудливым фантастическим сюжетом и горькой иронией иносказаний прорисовывается реальный фон, социально-исторические события, которые до основания потрясли всю жизнь Марокко.
Писатель показывает сложный и трудный процесс духовного освобождения народа, который вышел навстречу миру современной цивилизации из эпохи рабского оцепенения. Но, изображая трудности процесса ломки старого и замены прежних ценностей, поисков новых условий человеческого существования, писатель снова приводит своего героя к краху идеалов и надежд. Деревенский цирюльник Мусса, олицетворяющий пробудившееся и смятенное народное сознание, его разбуженную совесть, являясь его символом и пророком одновременно, открывая и постигая вновь обретенный мир, сгорит в пламени гнева обманутого народа, которого заставили забыть о «самом главном: о той жизни, для которой он был создан» и которую люди подменили другой, «состоящей из тревог, страданий, классовой борьбы, борьбы с природой, зверств и войн».
Так замкнулся трагический круг поисков свободы, добра и справедливости. Народ, разорвавший оковы колониального гнета, оказался перед лицом таких проблем, которые писатель не в силах был разрешить, утратив на какое-то время ощущение объективной закономерности явлений и попав под власть упаднического восприятия мира, когда все человеческие усилия и миропорядок кажутся абсурдом.
Позднее Шрайби так сформулирует свое понимание смысла произошедших в Марокко событий: «…народ променял свою добычу на мираж. Добыча эта — реформа всех устоев исламского общества, реформа догм, суверенное вступление в историю. Мираж зовется национализмом, полузависимостью и буржуазией, заменившей господство каидов… Молодежь же моего поколения, сознательно или интуитивно, ждала глубоких изменений, а не простого продолжения несколько видоизмененного прошлого…»
Разумеется, социально-историческая концепция писателя легко уязвима, и можно не согласиться со столь резкой и субъективной критикой марокканской действительности, но было бы ошибочно целиком и полностью отвергать ее. Не только потому, что писатель искренне и мужественно пытается понять причины неудач и ошибок, но и потому, что Марокко еще остается страной социальных и политических контрастов…
Шрайби еще не раз вернется к волнующей его теме. И в книге новелл «Со всех горизонтов» (1958 г.), и в романах «Толпа» (1960 г.) и «Завещание» (1961 г.), и в последних своих произведениях писатель вновь обрушит свой гнев на устои капиталистической цивилизации — «царство механизированной лжи и стандартизированного абсурда», поднимет голос протеста и против отголосков этой «бездушной цивилизации» в его родной стране, где новая эпоха «разбуженного историей народа» вступила в свои права. Он будет заклинать народ «искать свой собственный путь» и не идти по дороге, которой следует Запад, — дороге «войн, ненависти и угнетения». И хотя у писателя, как и у его героев, нет ни конкретной программы действий, ни ясности идеалов, достоинство и сила его произведений — в его писательском мастерстве, с которым он заставляет читателей сопереживать свой гнев, свою боль и свои надежды, помогает ощутить дыхание жизни своей страны, почувствовать тягостную атмосферу косности патриархальных обществ и разъедающий душу яд технической цивилизации Запада.
Открыто и смело анализируя проблемы колониального отчуждения, вскрывая причины душевного кризиса своих героев, радикализируя их бунт и протест, Шрайби ставит под сомнение многие, казавшиеся ранее незыблемыми, ценности. До него в литературе Марокко подобных задач не ставил никто. Почти одновременно с Дриссом Шрайби поднимут голоса протеста такие крупные магрибские писатели, как тунисец Альбер Мемми и алжирец Катеб Ясин. Творчество Шрайби ознаменовало определенный этап в литературе Марокко: от созерцательного бытописания она перешла к критическому освоению действительности, разрушению кажущихся видимостей и обнажению реальности, пусть иногда скрытой и страшной. И хотя Шрайби лишь останавливается на трагическом перепутье в своих поисках, уже и сейчас целая плеяда молодых писателей Марокко считает его своим учителем и наставником, ибо он первый позвал ка дорогу борьбы за справедливость и прогресс.
Самое трудное — это поймать кошку в темной комнате, особенно тогда, когда ее там нет.
В этот августовский полдень, пропахший перегретой пылью, он внезапно появился неизвестно откуда и размашисто зашагал по шоссе, маленький, худой, словно состоящий из одних нервов, такой же сухой и подвижный, как кожаная, покрытая густой шерстью сумка, которая взлетала в его руке, будто насосный рычаг, — от правой икры на несколько локтей вверх над головой, или как следовавший за ним ослик (тоже маленький, худой, словно состоящий из одних нервов, и шедший таким же размашистым шагом). И всем, кто видел этого человека, приходила в голову одна и та же мысль: «Да, это так, иначе и быть не может, он ободрал брата, дочь или дедушку своего осла и сделал себе сумку, ведь кожа на ней такая же жесткая, да и цвет шерсти такой же, как у осла».
Из толпы зевак отделилось несколько оборванцев "мальчишек и почтенный старец в чалме, ехавший на велосипеде. Они направились было вслед за человеком и его ослом, но, проделав сотню метров, остановились: право, надо было лишиться рассудка, чтобы бежать или работать педалями по этой накаленной добела пыли. Тогда ребятишки, хохоча и прыгая, окружили старца, а он схватил обеими руками велосипед и принялся размахивать им как половиком, чтобы разогнать их, словно назойливых мух. Вечер застал старца чинно восседающим на своей машине, а мальчишек — слушающими его на корточках посреди тротуара; смеясь и перебивая рассказчика, они хором уличали его во лжи к удовольствию полусотни зевак, внимавших повествованию о том, как какой-то человек содрал кожу с черта, а тот преследовал его на четвереньках по адской жаре.
Всем, кто видел, как человек с дорожной сумкой сел в последний вагон поезда (поезд только что подали, но этот вагон был уже битком набит мужчинами, женщинами и детьми с узлами и домашней птицей, связанной лапками, тогда как на перроне гудела, верно, с утра, а то и с вечера толпа родственников, друзей и знакомых со всей округи — целое племя, сидевшее или лежавшее прямо на перроне; некоторые прихватили с собой настоящие матрасы с настоящими подушками и, устроившись на них, кололи молотком сахар и бросали кусочки в дымящиеся чайники, выкрикивая тем, кого они пришли провожать, последние наставления, последние приветствия, а иногда для большей убедительности посылали в вагоны проворных и шустрых детишек, и те вовсю развлекались, карабкаясь по ступенькам со стаканчиками чая в руках, позволяли пассажирам похлопывать их по голове и возвращались обратно с пустыми стаканчиками), итак, всем, кто видел, как человек с дорожной сумкой поспешно сел в последний вагон, а перед дверцей остановился как вкопанный осел, пришла в голову одна и та же мысль: «Либо это погонщик ослов, пришедший в последнюю минуту проводить кого-нибудь из друзей, и в таком случае он скоро выйдет из вагона и сядет верхом на своего осла — но тогда почему он не приехал на нем сюда? Либо это отъявленный плут, который обведет вокруг пальца железнодорожную компанию и провезет осла у себя на коленях, словно какой-нибудь тюк».
Так думали люди. И едва этот человек вошел в вагон, все зашушукались, заговорили, заспорили, обсуждая его поведение. И сразу словно не стало ни других пассажиров, ни провожающих. Казалось, все внимание обращено лишь на этого человека, и он один вызывает всеобщее любопытство, лихорадочное возбуждение и страстные, нескончаемые пересуды. Потом внезапно сгустились сумерки, замигали фонари и поезд тронулся под грохот и лязг железа.
Его звали Мусса. Он не ведал о том, что живет. У него не было ни малейшего представления о мире, в котором он однажды родился, (по всей вероятности родился, ибо он ничего не знал ни о своих родителях, ни о родичах, а если таковые и были, в долгу перед ними себя не чувствовал), о мире, где вырос и окреп, как ствол дерева, ни о чем не ведая, словно зрелость не коснулась его полурастительной, полуживотной жизни. По горам и долам, под раскаленным, как расплавленный свинец, солнцем или под проливным дождем он с поразительной легкостью, точно слой воздуха, преодолевал верхом на своем осле пространство и время, питался лишь бобами, бататом или кускусом, спал, когда удавалось, сном праведника, намыливал голову всем без разбора одним и тем же куском марсельского мыла (этому куску, казалось, не будет конца, как, верно, не было начала), брил людей наголо неким подобием бритвы, у которой после употребления тщательно, до блеска, полировал роговую ручку. Лезвие же Мусса никогда не точил и не шлифовал.
Мусса думал редко. Глаза его были какими-то мутными, будто все в них смешалось: и роговица, и зрачок, и радужная оболочка, как в плохо приготовленной, недожаренной яичнице. Когда же он изредка задумывался, радужная оболочка его глаз внезапно становилась ясной, блестящей и очень черной, как будто все изменил всемогущий нож волшебного хирурга. И тогда в его глазах, в его голосе, в его напрягшихся от волнения нервах начинала бушевать неистовая сила человека, неожиданно проснувшегося, как дерево после зимнего оцепенения. «Нет, я не смешон, — кричал он тогда, обращаясь к любому предмету или существу, чаще всего к своему ослу. — По-вашему, я смешон, оттого что у меня нет бороды, но есть усы. Э, нет! Я не козел. Я лев. У львов имеются усы, но нет бороды».
Осел ревел, и пыл Муссы постепенно угасал, словно свеча, угасал надолго — на месяц или на год.




