Читаем Новый мир. № 12, 2003 онлайн бесплатно


Новый мир. № 12, 2003

Ежемесячный литературно-художественный журнал

Журнал «Новый мир»

Проза / Современная проза
<p>Ирина Поволоцкая</p><p>Юрьев день</p>

Поволоцкая Ирина Игоревна — москвичка, окончила режиссерский факультет ВГИКа. Постоянный автор «Нового мира».

Толку век, а толку — нет!

— Уйду от вас. Меня тут одна портниха жить зазывает.

— Уйду! К профессору. У него дача, зимой топится и летом. Батареи не отключают.

— Уйду вот! За генеральшей ухаживать. А то внучка ваша старшая живет — не съезжает. Аппетит у ей!

— Гостей много. Прибавка нужна! Уйду! За такие деньги хоть куда устроишься. На первый случай уборщицей.

Это Евдокия. Дуся.

— Предательница, как мамочкина Васильевна! Пусть уходит, — решает бабушка.

Но Евдокия, широкая лицом, грубая в кости, уши крупные, взгляд воловий, рот длинный узкий, не ушла. Движущегося изображения на плоскости не воспринимала, такое было устройство глаза, поэтому в кино не бывала, телевизор не глядела и выходных не брала. Зато петь умела Евдокия — срединная в череде. А первая — Маруся.

1.

У Маруси вовсе глаза не было. Левого. Вернее, был — голубой, стеклянный, с синим ясным зрачком. На ночь вынимала, промывала, опускала в стакан с водой и спала без глаза. Безглазая, то есть кривая, Маруся в прислугах еще до переворота, девочкой поступила, а фамилией звалась хозяйской, нерусской — Рюднер. Чаще так говорили: Рюднерова Маруся. У Маруси — своя комната, кровать и подзоры, а наволочки на подушках с вышивкой ришелье — Маруся считала, что ре-ше-ле, — еще стульчик венский гнутый, тумбочка больничная, а на ней салфетка, опять Марусино решеле, и стакан для стеклянного глаза.

— А ты, как папка твой придет, уцеписся за его и не отпускай! И плачь-кричи: батюшка дорогой, пошто нас оставил? На кого променял! Это ж грех, батюшка, какой грех — бросать дитя малое и жену молодую!

Про грех забылось. Кричала, цеплялась за широкие полосатые брюки и обшлага карманов тоже широкого послевоенного модного шевиотового пиджака перед дверью в передней, до самоварного блеска натертой Марусиной белой ногой. Нога была белая и казалась слабой.

— Иди отсюда! — велит бабушка.

Все равно подглядывала: молодой смущенный мужчина поцеловал бабушке руку, и шляпу надел, так вероломно льнущую к его узкому лицу, и плащ в длинную сборку набросил на острые плечи астеника, подобрал портфель с пряжками, из него всякий раз во время визита извлекалась конфетная коробка с оленем, и сразу стал посторонним; чужой, другим принадлежащий, да и жизни другой, где эти олени и портфели, прекрасный, как артист на экране кинотеатра «Смена», с которым целуется артистка, когда Маруся, шаря в темноте, уже застегивает дитю пуговицы на тугом воротничке — их всегда и тоже в темноте, но предфильменной, и расстегивает, чтоб шея не парилась, — артистка целуется с таким вот точно мужчиной; правда, сперва поет, открыв рот с ровными-ровными зубками, а потом бежит к нему, и они целуются в профиль, а бабушка в кухню — на табуретку и, голову опустив, лоб сжимает худыми пальцами. У бабушки два мужа, первый — это Рюднер, в квартире у него сейчас и сидит она, приезжая по обыкновению в день появления шоколадного набора и безусловного отсутствия мамы. Когда-то давно Рюднер бросил бабушку, а бабушка бросила кольцо в снег и вышла за другого. Теперь мама выйдет за своего Валериана, и у нее тоже будет два мужа.

— Твой поп звонил! — кривая шутит над мамой. — Да не поп он! — мама злится. — Дак расстрига! Еще хуже! — Он инженер! — Инженер! Он же Воскресенский! Валериан Воскресенский непременно поп должен быть!

…— Я как ты, Марусенька! Лучше как ты буду. Замуж не выйду. Зачем замуж?

— А чтоб — детки!

— Не хочу!

— А Михасика своего любишь? И Алика целлулоидного!

Привольно лежать на тканевом одеяле Марусиной девичьей постели, раскинуться да взирать с упоением, как Маруся моет и чистит глаз на ночь.

— И эту, с закрывающимися глазками, Леночку любишь, — рассуждает Маруся. — А говоришь, зачем.

— А ты?

— Я кривая. Кто кривую возьмет?

— Я тебя возьму. Пойдешь ко мне жить?

— Как можно? — Маруся строгая. — У тебя няня есть. Вера. Вера — она твоя, а я Рюднерова.

— Вера замуж за солдата идет.

— А и хорошо, что за солдата. Ей так хорошо, а мне так. А тебе другой так! — и смеется.

— Поцелуй меня!

Но она не целует. Шпилькой, обвязанной марлей, теперь чистит глаз с обратной, матовой стороны, чистит, напевает, мерещится, снится. Маруся… А глаз глядит из ее ладони как живой синим стеклянным зрачком. И вот она ловко вставляет глаз туда, где только что были слипшиеся мокрые ресницы, а теперь уже и не скажешь, что кривая: сияет взор и лицо расправилось.

— Зачем ты? Ведь спать.

— Рюднеру кашу надо заварить. Это у них семейное — овсянку натощак. И прабабка твоя тоже овсянку. А красавица была. Рюднер в нее. И твоя мать — красавица.

— А я?

— В тебе кровей таких нету, окрас другой. Да ты не горюй, может, выровнишься. Вот и бабушка у тебя была хороша. А нынешняя, — и рукой машет, и тайно, в ухо — да он, дед твой, не женился бы, если бы не мамаша ее — Софья Зиновьевна. Это она его окрутила, мамаша, а он тогда чин был, так что не отвертеться…

— Почему? Почему?

— Что почему?

— Ну, не отвертеться…

— У своей Веры спроси, — и звонко прыскает, и наконец целует, как она одна умеет, чмокает жарко и сочно в обе щеки попеременно, а потом опять в щеку, оставляя на коже и в памяти молочный ясный дух, когда прижимается горячим лицом, и смеется, головой качая, и саму тебя качая — ревнивая, — качает, — балованная. Что будет?

2.

Няня Вера держит солдата за руку. Если сидеть на полу, укрывшись за скатертью с бахромой, хорошо видны ровные и плотные Верины ноги в золотом пушке и как розовая комбинация льнет к этим ногам, высовываясь из-под темной юбки узорчатыми уголками. Рядом с круглыми и розовыми, в цвет комбинации, девичьими пятками в босоножках тяжелые сапоги переминаются, а рука солдата мнет мягкую и теплую — до старости такую — Верину ладошку.

— Перестань егозить, — дед догадался о тайном укрытии и поднял край скатерти, — вылезай или уходи!

Дедушка! Не тот, который не отдает Марусю, Рюднер, а настоящий; его бабушка встретила, когда выбросила кольцо в снег. — Бог послал, — повторяет бабушка и всегда добавляет, непонятно печалясь: — Но все равно перед Господом не с ним стоять…

А сейчас Вера и будущий ее муж стоят перед дедушкой, одетым в парадный по такому случаю полковничий китель, а перед кем же еще? — оба сироты: она с вымершего от голоду села на Полтавщине, он детдомовский.

— Как брат с сестричкой, — вздыхает бабушка, когда они уходят, оставляя после себя смешанное облако одеколона, гуталина и счастья, а дедушка снимает китель и влезает в полосатый халат, который они носят с бабушкой впеременку; они почти одного роста, у дедушки широкие плечи, но и руки маленькие, и ноги стройные небольшие, и когда надо было разносить доставшиеся по ордеру лакированные лодочки из Чехии, с обувных заводов бывшего Бати, дедушка надевал эти туфли, морщась, но улыбаясь улыбкой в тридцать два прекрасных зуба, этим, может, единственным родовым наследством, оставшимся от провинциальной, служилой, военной косточки семьи, где все мальчики, один за другим, все пятеро поступали в кадетские корпуса, и фотография до сих пор хранит выправку и участь, где они стоят, выстроившись по росту и возрасту, и каждый следующий выглядывает юным счастливым лицом из-за плеча младшего, возвышаясь ровно на голову в щегольской фуражке, а ноги и у самого первого уже привычно затянуты в офицерские сапожки. Ох уж эти сапожки!

С естественными заминками по времени Вера приносит и кладет почему-то на дедушкин письменный стол одного за другим младенцев-погодков, сияющих розовостью и белизною, как сама няня Вера, своих мальчиков и, что-то нежно набормачивая по-хохлацки, разворачивает хрустящий конверт с пеленками, подгузниками — надо попробовать так же укутать и раскутать целлулоидного Алика — и вдруг показно смущается — это сто зе мы делаем? Это сто зе мы такие? — и — Да вы не беспокойтесь, у нас под попкой клееноцка — и прозрачный пульсирующий фонтан из самой сути распахнутого на всеобщий огляд мужского существа, и Верино торжествующее — Наду-у-ул!

3.

Кто назвал Пашу Пашеттой?

Вера вышла замуж, и теперь была Пашетта. Кажется, тот дед, чья Маруся, и назвал.

— Не входите в столовую. Пашетта убирает.

Это уже другой дед о несчастном свойстве Пашеттиного существа, карлицы с рябым, не по росту лицом, с вечным белым ситцевым платком в мелкий горошек на темных густых волосах. Она всегда голову прикрывала, может, чтобы это единственно прекрасное в ее облике убогой уродины ничему не противоречило. А ходила споро. Кривые сильные ноги и в коротком шажке обгоняли прохожих, когда она летела в широком, перешитом из военной шинели пальто-размахайке на Разгуляй за сыром рокфор. И потела. И какие бы хвойные ванны и присыпки ни придумывала для Пашетты бабушка, ничего не помогало: потела Пашетта, благоухала и сама кричала, убираясь — Подождите входить! Вот фортку открою.

Стало быть, недостаточно, что карлица. Еще и подойти нельзя…

Ей бы к Святым местам, от монастыря к монастырю, а она от дорожных работ к фабричным, подсобным, выросшая в предместье города и тоже сирота, полуграмотная неумеха.

— Сыр, что полковник просил, — тихо стыдится Пашетта, — воняет. Испорченный вроде.

— Это очень хороший сыр, — говорит бабушка громко и внятно.

Пашетта недоверчиво, почти лукаво глядит, как режут на голубой фарфоровой дощечке широким ножом — лопаточкой с узорною рукояткой — этот сгнивший, посиневший сердцевиною сыр. Сама Пашетта ценит «Сказку» из Филипповской булочной, бисквитное тающее полено с шоколадным кремом, украшенное солоноватыми розочками с зелеными, как всамделишными, листочками, с горькими цукатами. Сперва она ест горькое, потом соленое, а сладкое намазывает на батон, который хозяева едят с гнилым сыром.

Пашетту заберет дедушкина племянница Лерочка. Она уезжает в Среднюю Азию вместе с военным мужем, молодым, уже полковником, как дед, и двумя детьми — школьницей Ниной и крошечным Кириллом. Ему полтора года; он стоит как взрослый вместе со всеми перед мягким вагоном на платформе Казанского в валенках с галошами — на улице московский декабрь, и Пашетта тоже в зимнем пальто с каракулевым воротником, подарок новых хозяев: когда они еще, полковник и его семья, доберутся до теплых краев… Проводница в форменной тужурке уже проверила билеты и теперь следит за котенком. Но и на котенка есть билет. В эти последние мгновения прощания бабушка сует в Пашеттин карман какой-то сверток, шепча и крестя Пашетту, и все опять целуются под металлический голос, объявляющий пятиминутную готовность отбытия.

— А ты ездила когда-нибудь в поезде? — спрашиваю, гордясь, я-то ездила.

— Не-е, — качает головой Пашетта и говорит непонятно: — родителей вот увозили.

В известное землетрясение они останутся живы, погибнет только Пушок, выросший к тому времени из жалкого комочка в бравого кота. На фотографии, присланной из военного городка, роскошный сибиряк сидит на коленях молодого полковника и сыто глядит в объектив. Полковник получит генерала и покончит с собою на скамейке приморского парка в Одессе, куда его переведут в свой черед; таким образом, он, вероятно, избегнет худшего, квартиру у них не отберут, и уже в какие-то другие времена тетя Лера появится в Москве с детьми и Пашеттою.

…На нынешнем Введенском кладбище, бывшем Немецком, среди поржавелых изгородей, крестов, темных старинных памятников и современных асимметричных надгробий, глядя в тугой майский воздух мимо имен на мраморной доске, увижу летящую над землей фигуру с длинными руками. С замиранием, а вдруг ошибка, буду следить за этим как-то косо движущимся существом в балахоне, скрывающем несообразность нелепо пригнанных друг к другу членов, на самом деле работающих слаженно и сильно.

— Я смотрю, думаю, у наших кто-то стоит… а это ты! — обрадованно говорит Пашетта, а это она, конечно, — у Лерочки цветы высадила, а вот можжевельник не принялся. — Пашетта поправляет выбившиеся из-под неизменной косынки седые, но по-прежнему густые пряди. — У Кирюши детки, слыхала, тоже двое. Вынянчила, теперь под потолок, — и смеется большим несуразным ртом, шепчет доверительно:

— Не пахну больше. Как женское кончилось, так не пахну.

И внезапно плачет.

4.

Алефтина в мелком барашковом перманенте после извода вшей и прожарки въедливых гнид, распаренная и разбалованная уже ставшим привычным ванным мытьем, на диване, поджав под себя смуглые ноги в носочках, пишет письмо подруге в деревню Варушино, она же — деревня эта — колхоз имени какого-то партсъезда. Дядя Алефтины — сам председатель, потому и отпустил, но у Алефтины все равно нет паспорта, паспорт Алефтины, как и паспорта остальных варушинцев, спрятан в несгораемом шкафу дяди; о паспорте Алефтина тоскует с загадочной улыбкой и вздохами, повторяя — Мне бы паспорт!

Она вообще-то не с этих страниц и тут ненароком, сметливая грамотная девятиклассница, которую почему-то срочно отослали в город, а потом так же внезапно призовут до дома, до хаты. Мы славно гуляли на празднике вашем, напевает она, склонив над тетрадкою в линейку лисье личико с кирпатеньким носиком. Ее припухлая нижняя губка напряжена то ли мыслительными усилиями, то ли возможной лихорадкой, то ли, думаю так по отдаленности, следами весенних радостей Лефортовского парка. Выходных Алефтина не пропускает.

Дорогая подруга Надя! С приветом к тебе из столицы нашей Родины Алефтина, если ты меня помнишь, а я наше родное Варушино никогда не забываю!!!

Знаки Алефтина ставила от души.

Похожие книги