Читаем Novelty and Romancement онлайн бесплатно
Novelty and Romancement
Рассказ Льюиса Кэрролла "Novelty and Romancement" представлен в этой публикации в русских переводах и в английском оригинале, что даёт читателю возможность для сравнения.
Юмор / Юмористическая прозаНОВИЗНА И РОМАНТИЧНОСТЬ
Поначалу я испытывал большие затруднения, назвать ли описываемый период моей жизни «Причитанием» или же «Хвалебной песнью», так много содержится в нем великого и восхитительного, так много мрачного и жестокого. Но в поисках чего-нибудь среднего между этими двумя обозначениями я, наконец, остановился на приведенном выше заглавии — разумеется, неверном; я всегда поступаю неверно, но позвольте эту тему не продолжать. Настоящий оратор, как правило, никогда не поддается наплыву чувств при зачине; все, что он может себе позволить, взяв слово, — это банальнейшие общие места, а распаляется он уже потом и постепенно. Как говорится, «vires acquirit eundo» 1 [1]. Поэтому пока достаточно лишь сказать, что
Но покончим с общими местами.
Ответь же мне ныне, человече, мудрый в разгадывании снов и знаков, как случилось, что в некую пятницу вечером, круто свернув с Грейт Уотлс-стрит, я внезапно и без особой радости столкнулся с отзывчивым малым нерасполагающей наружности, но с глазами, сверкавшими натуральным огнем гениальности? Ночью я размечтался, что великая идея моей жизни на пороге осуществления. Какова же великая идея моей жизни? Я тебе расскажу. Расскажу со стыдом и скорбью.
С мальчишеских лет моим томлением и страстью (преобладавшими над увлечением игрой в мраморные шарики и беготней голова в голову и сравнимыми разве что с любовью к ирискам) была поэзия — поэзия в самом широком и неопределенном значении слова, поэзия, не сдерживаемая законами смысла, рифмы или ритма, а воспаряющая над миром и звучащая отголосками музыки небесных сфер! Еще с юности — нет, с самой колыбели жаждал я поэзии, красоты, новизны и романтичности. Когда я говорю «жаждал», я использую слово, мало подходящее для описания своих переживаний в минуты душевного умиротворения; оно так же способно обрисовать безудержную импульсивность моего вдохновения, как те далекие от анатомической достоверности картинки, украшающие наружные стены театра Адельфы и представляющие Флексмора во всех мыслимых положениях, никогда доселе не удававшихся человеческому телу, дают склонным порассуждать посетителям партера действительное понятие о мастерстве и ловкости этого замечательного симбиоза живой плоти и каучука.
Но я отклонился в сторону, — вот странность, если мне позволено будет так выразиться, характерная для жизни; а как я обнаружил однажды (время не позволяет мне рассказать об этом случае поподробнее), на мой вопрос «Что же такое жизнь?» никто-таки из присутствующих (а наша компания насчитывала девятерых, включая официанта, и вышеозначенное наблюдение было сделано уже после того, как убрали суп) не был в состоянии дать мне рассудительный ответ.
Стихи, которые я писал в ранний период моей жизни, отличались совершеннейшей свободой от общепринятых норм и, таким образом, не соответствовали существующим литературным требованиям, — лишь будущие поколения станут их читать и восхищаться, «когда Мильтон, — так частенько восклицал мой почтенный дядюшка, — когда Мильтон и ему подобные будут забыты!» Если бы не этот благожелательный родственник, я бы твердо уверовал, что поэзия моей души никогда не выберется в свет; я до сих пор не забыл то чувство, что проняло меня, когда он протянул мне шестипенсовик за рифму к слову «тирания». И правда, успех никогда не сопутствовал мне в подборе рифм, но в следующую же среду я занес на бумагу свой известный «Сонет к умершей кошке», а в течение последующих двух недель начал сразу три эпические поэмы, названия которых я теперь и не упомню.
За свою жизнь я подарил неблагодарному миру семь томов поэзии; они разделили судьбу всякого истинно гениального творения — безвестность и презрение. И не из-за того, что в их содержании можно было обнаружить те или иные нелепости; каковы бы ни были их недочеты,
Единственное мое произведение, возбудившее в свете хоть какой-то шум, было сонетом, адресованным одному из членов муниципалитета Магглтона-кум-Суилсайд по случаю его избрания мэром этого города. Сонет широко ходил по рукам и некоторое время вызывал многочисленные разговоры; и хотя его герой в силу типичной неразвитости ума не сумел оценить по достоинству содержащиеся в стихотворении тонкие комплименты и, по правде говоря, отзывался о нем скорее невежливо, я склонен думать, что мое творение обладало всеми признаками великого произведения. Заключительная строфа была добавлена по совету одного друга, который уверил меня в необходимости завершить мысль. Я прислушался к его зрелому суждению.
«Когда беда рвала плоды скорбей
В разбитом царстве безнадежных дней,
Иллюзий мрак ловил лучи извне,
Чтоб пробудить росток в гнилом зерне;
Когда монархи, измельчав душой,
Посыпались, пропав во тьме ночной,
Была пята убийства гнетом плеч,
Дымился кровью ненасытный меч;
В тот час ты власть являл нам не вотще
(Коль час такой мы зрели вообще);
В тот час к тебе взывают неспроста
Уста мои и лучшие уста,
И люди ждут героя своего —
В такой вот час, не ранее того!»
Альфред Теннисон, конечно, поэт-лауреат 2 [2], и не мне обсуждать его притязания на этот высокий титул, но вот я все думаю, что если бы только правительство выступило в то время непредвзято и объявило всеобщий конкурс, предложив кандидатам для проверки их способностей какую-нибудь задачу (скажем, «Пилюли здоровья от Фремптона, акростих»), то результат мог бы оказаться совершенно иным.
Но вернемся к нашим баранам (как совершенно неромантично выражаются наши благородные союзники 3 [3]) и к мастеровому с Грейт Уотлс-стрит. Он вышел из маленького магазинчика — ну и топорно тот был сколочен, впридачу чрезвычайно обветшал и вообще выглядел жалко! Что же я увидел такого, из чего можно было бы заключить, что в моем существовании наступает великая эпоха? Читатель, я увидел вывеску!
Да. На этой ржавой вывеске, одним-единственным шурупом привинченной к потрескавшейся стене и ужасно скрипевшей, была надпись, от которой всего меня с головы до пят охватило необычное возбуждение. «Simon Lubkin. Dealer in Romancement» 4 [4].
Была пятница, четвертое июня, половина пятого дня.
Я перечитал эту надпись трижды, затем достал записную книжку и не сходя с места все списал; тем временем мастеровой таращился на меня с глубочайшим и (как я тогда подумал) уважительным удивлением.
Я повернулся к мастеровому и вступил с ним в разговор. Проходившие с той поры годы страданий все глубже выжигали эту сцену на моем корчившемся в муках сердце, так что я в состоянии повторить всю беседу слово за словом.
Может быть, мы с мастеровым (был мой первый вопрос) родственные души?
Мастеровой понятия не имел.
Знал ли он (сказано с дрожащим ударением) смысл этой восхитительной надписи на вывеске?
А то нет, — мастеровой все прекрасно знал.
Не согласился бы мастеровой (невзирая на внезапность приглашения) сделать перерыв и заглянуть в ближайшую пивную, чтобы потолковать более свободно?
Нет, мастеровой от рюмочки не отказался бы. Совсем напротив.
(Перерыв вылился в бренди с водой на двоих и продолжение разговора.)
Хорошо ли продается товар, особенно здесь, среди простонародья?
Мастеровой бросил на спрашивающего взгляд добродушного сострадания; да, товар продается хорошо, простонародье и покупает.
А почему бы к надписи не присовокупить «Новизну»? (Это был критический момент: я задавал свой вопрос с трепетом.)
Неплохая мысль, счел мастеровой.
А что, мастеровой один разрабатывал эту золотую жилу, или еще кто-нибудь имел в этой области серьезное дело?
Мастеровой бы таких пустил по ветру, никого больше не было.
А для чего такой товар можно употребить? (Я выговорил вопрос задыхаясь — от возбуждения у меня почти отнялась речь.)
С его помощью можно скреплять вместе почти все на свете, полагал мастеровой, и делать прочным, как камень.
Это заявление понять было трудно. Я некоторое время поразмышлял над ним, а затем нерешительно сказал: «Похоже, вы имеете в виду, что он служит для соединения порванных нитей человеческой судьбы? Или, скажем, для наделения сумасбродных плодов буйного воображения своего рода жизненной реальностью?»
Ответ мастерового был краток и совсем не обнадеживал. «Может и так, я, прошу прощенья, говорю без премудрости».
С этого момента разговор уже определенно не клеился; я не шутя пытался решить, а было ли все это на самом деле осуществлением моих заветных грез, столь плохо согласовывалось происходящее с моими представлениями о романтичности и столь болезненно ощущал я недостаток у своего собеседника сочувствия к моему воодушевлению — воодушевлению, до сей поры находившему выход в действиях, которые безмозглая толпа так часто приписывала простому чудачеству.
Как-то (один раз — это точно, а может и больше) я поднялся с жаворонками — «сладкоголосыми провозвестниками дня» — благодаря патентованному будильнику, и в этот неурочный час отправился, к немалому изумлению подметавшей у двери уборщицы, «смахнуть росу травы стремительностью шага» 5 [5] и встретить золотой рассвет еще полуслипшимися со сна веждами. (При малейшем намеке на это приключение я всегда заявлял своим друзьям, что пережил в то утро такие приступы восторга, что уж больше не отваживаюсь подвергать себя воздействию столь опасного возбуждения. Признаюсь откровенно, однако, что действительность не дотягивала до тех представлений, которые я насочинял о ней ночью, и не оправдала усилий, затраченных мною на то, чтобы так рано подняться с постели.)
Однажды вечером я бродил по сумрачному лесу и склонился над заросшей ряской криницей, желая смочить в ее кристальной струе свои спутанные локоны и горящее чело. (Что из того, что в результате я свалился с жесточайшей простудой, а мои волосы с неделю не вились кудряшками? Могут ли подобные пустяковые соображения, спрашиваю я, принизить поэтичность этого приключения?)
А однажды я распахнул двери своего убежища — маленькой, но изящно обставленной хижины, расположенной близ рощи святого Иоанна, — и зазвал престарелого нищего «присесть у моего очага и пробеседовать ночь напролет». (Это произошло буквально сразу по прочтении мною «Заброшенной деревни» Голдсмита. По правде говоря, этот нищий не сказал мне ничего интересного, вдобавок отправляясь утром восвояси прихватил с собой часы из гостиной, но, тем не менее, мой дядя часто говорил мне, что он желал бы тоже тогда поприсутствовать и что этот случай высветил всю свежесть и незрелость моего воображения (или «расположения», точно не помню), совершенно для него неожиданные.)
Чувствую, однако, что должен полнее осветить последний предмет — личную историю моего дяди: когда-нибудь мир изумится способностям этого чудесного человека, хотя в настоящее время недостаток средств препятствует опубликованию выдающейся философской системы, коей он изобретатель. Между делом я осмелюсь выбрать один впечатляющий образчик из всего количества бесценных рукописей, которые он завещал неблагодарной стране. И в тот день, когда моя поэзия получит всемирное признание (как ни далек он кажется ныне!), — тогда, я уверен, и дядиному гению наградой будет слава.
Среди бумаг моего уважаемого родственника я нашел одну, оказавшуюся на поверку листом, вырванным из какого-то философского труда той эпохи. На ней был помечен следующий абзац. «Это ваша роза? Она моя. Она ваша. Это ваши дома? Они мои. Дай мне (от) хлеба. Она дала ему пощечину». Против этих слов на полях была запись рукой дяди: «Некоторые называют эти фразы несвязными, я же имею собственное мнение». Последние слова были его любимым выражением, скрывавшим нравственную проницательность, столь глубокую, что о ней напрасно было бы даже строить предположения. В самом деле, язык этого великого человека был прост до однообразности, поэтому никто кроме меня никогда не заподозрил бы, что дядя обладает чем-то большим, чем разум обычного человека.
Могу ли я, однако, отважиться изложить, каков, по моему мнению, был ход дядиной мысли при интерпретации этого замечательного отрывка? Думается, писатель намеревался разграничить области Поэзии, Собственности Недвижимой и Собственности Личной. Спрашивающий вначале коснулся розы, и какую же струю великодушия излил на него ответ! «Она моя. Она ваша». Вот красота, правда и благо, к которым не примешивается мелочное деление на «meum» и «tuum» 6 [6], ведь цветы — это коллективная собственность всех людей. (Именно руководствуясь сходной идеей, я внес знаменитый некогда законопроект, озаглавленный «Закон об освобождении фазанов от действия Законодательства об Охоте, на основании Красоты» — законопроект, который, без сомнения, с триумфом прошел бы обе палаты, если бы, к несчастью, члена парламента, взявшего на себя заботу о его продвижении, не засадили в психиатрическую лечебницу еще до второго чтения.) Ободренный ответом на свой первый вопрос, наш спрашивающий перешел к «домам» (Недвижимая Собственность, как понимаете), но здесь он встретил твердый, охлаждающий ответ: «Они мои» — и ни следа тех благородных понятий, которые продиктовали предыдущий отклик, а вместо них — величественное утверждение права собственности.





