Читаем Нетай онлайн бесплатно
Нетай
В основе повести «Нетай» лежит горькая правда о судьбе женщин, права которых были попраны эмирами и чиновниками, духовенством и богачами. Большинство прозаических произведений, созданных Гафуром Гулямом в 30-е годы, посвящено новым человеческим взаимоотношениям. Основные проблемы, которые он ставит и разрешает в произведениях, — это борьба за нравственное воспитание человека, за его моральное и культурное развитие. Автор создает в своих прозаических произведениях яркие положительные образы.
Проза / Проза прочееЗатяжные дожди месяца Савр вытянули за ушко да на белый свет всю зелень. Воздух чист и прозрачен. Солнце, точно девица после долгих слез, поглядывает с высоты небес сквозь влажные ресницы.
Непрестанное щелканье перепелиного племени приветствует весну-невестку: «Добро пожаловать, добро пожаловать!..»
Парни, всю зиму превшие на ежевечерних тукмах — пирушках, рыщут в поисках площадки попросторней, чтобы помериться силами в борьбе.
Лишь для улицы Андреевской (Пойкавак) все четыре времени года — весна. У нее свои, особые, солнца. Ее перепела не смолкают никогда, а парни там меряются силой круглый год…
Это — развеселая улица. Она живет, не разделяя общепринятых радостей и забот. У нее и радости — свои, особые, и заботы — свои, особые.
Ей не пристали ни благонравие, ни чинность, напротив, здесь всецело царствуют распутный гогот, срамные песни, бесстыдные зовы и пьяные вопли. А сама улица источает какой-то сладковатый и приторный аромат.
Публичные возлюбленные, такие, как Путахон, Санта-латхон, Зебихон, Холдархон, Саодатхон, Маъфиратхон, Лутфихон, воплощают душу этой улицы. Ими и держится ее вечная весна.
Лишь ради них стекаются сюда издалека городские юнцы-ремесленники и ухари-чапани. Ради милой пьют, ради красотки готовы прозакладывать и халат, и сапоги. Будь что будет — лишь бы насладиться минутной беседой с Зебихон, короткой песней, миловидным лицом и пышными формами. Они готовы схватиться с соперником на кулаках, готовы по воле избранницы человека убить, а потребуется — готовы сами умереть.
На кон — деньги, и на кон — жизнь.
Нередко арык, протекающий через Пойкавак и вливающийся в Салар, начинает краснеть и дымиться — то ли от стыда за ежевечерние безобразия, то ли от особенных лютостей и зверств минувшей ночи.
Лишь им — в тоске — посвящают песни поэты. В рассужденьи черных бровей, благоуханных волос, гибкого стана и яблочно-румяных щек.
Так говорят поэты и впивают, не брезгуя, затхлый дух пирушек. Однако самим Зебихон и Путахон оттого не легче. Душа слезами обливается, а лицо смеется. Сердце кровоточит от унижений, а глаза узятся призывно.
Неведомая для них неотвратимость, незримое понуждение бросили их в эту золотую пучину. Некий охотник с алчными глазами заточил их в эти золотые клетки.
Окруженные преходящим поклонением, они невольно задыхаются в объятиях нелюбых, часто сменяющихся дружков.
Нередко они плачут.
Но слезы эти — глупые слезы. Ибо — есть же у них хозяева! И по гроб жизни они обязаны этим хозяевам!
Пища — даром… Одевка-обувка — даром… Жилье — даром…
Стало быть, красоткам остается лишь радоваться веселой жизни да благодарить хозяев. И уж не почесть за тягость занять гостей, поиграть, посмеяться, одарить лаской и негой залетных — на одну ночь — воздыхателей…
К звукам развеселых недр Андреевской улицы присоединился еще один дуэт. Со стороны Салара приближались два пьяных джигита и орали песню, брызжа пеной изо рта, как два одуревших верблюда.
Этот рев, эти несущиеся вдоль улицы голоса друзей захлестнули все иные вопли.
Долговязый, тот, что проглатывал половину слов и гнусавил в нос подголоском, тянул за рукав бекасамового халата коренастого крепыша с открытой грудью, на каждом плече которого могло бы усесться по человеку.
— Палван… Палван, говорю, погодите немного…
— Чего тебе, растяпа? Не ломай песню…
— К кому пойдем-то? К Холдархон или к Санталат?
— Вай-ей, по мне так… обе хороши. К какой ведешь, к той и пойдем, растяпа, тебе лучше знать, что к чему на этой улице.
— Значит, идем к Холдархон, тем более — с хозяина ее, с Каракоза, мне небольшой должок причитается.
— Причитается??! Ха-ха-ха… я гляжу, где мы теряем — тебе, растяпе, причитается, а? Только этим и не занимался… Как говорится, поишь цыганского осла и ухитряешься деньги за это слупить, ха-ха-ха…
— Вай до-о-од, что за местечки без косточек!..
Вдвоем они подошли к большому зданию под золоченой вывеской и, подпирая друг друга, пошли наверх по множеству ступенек.
— Самад, — сказал Палван, — если сам не будешь языкаться со здешними — моя не понимай, ха-ха-ха…
— Ладно, Палван.
Самад и Палван подошли к дородной женщине, сидевшей при нумерованной дощечке с ключами.
— Издирас, мамашка, издирас, как поживай?
— Ничего, — сказала женщина.
— Хозяин здесь? Каракоз? — спросил Самад.
— Здесь, в конторе.
— Идемте, Палван. В конторе, оказывается, сам. Зайдем.
— Оставь, растяпа, без меня зайдешь. Вдруг денег не будет — засовестится. Брось, растяпа.
— Но должок же имеется, Палван!
— Слышал! Я на этот твой должок…
— Не даст денег — подцепим кого-нибудь на шермака, Палван.
— Назвался джигитом — плати сполна, растяпа, не привыкай на шермака.
— Да тут все свои, чего чваниться, Палван?!
На шум, поднятый ими в коридоре, хозяин сам вышел из конторы. Это был довольно полный человек лет сорока. Борода сбрита, рот прикрыт висячими усами, брови срослись на переносице: черные полосатые брюки держались на подтяжках, перекинутых через плечи. Разведя руки с выпрямленными пухлыми ладошками, он прикусил нижнюю губу, качал головой и, показывая глазами на одну из дверей по левую сторону коридора, призывал к порядку Самада и Палвана.
— Душа моя, Самад, приди в себя! Разве тут место для шума-гама, того-сего… Будто не знаешь, да…
— Ага, — сказал Самад, потирая палец о палец, — монету гони, монету!
Хозяин пожал плечами.
— Идем, дорогой, тут не годится вести счеты.
Втроем направились в конец коридора. Там свернулинаправо и спустились в нижний ярус номеров — в подвал.
Подвал битком набит людьми. Как в обычном трактире, рядами расставлены столы и стулья, в сторонке — буфет. Пиво, водка, коньяк. Наготове — любых сортов выпивка и закуска.
Кругом пьют — и не убывает. Мужчины и женщины вместе: одна компания ладит песню: в другой компании, тыча друг в друга кулаками, пытаются разрешить какой-то спор: некоторые подзывают к себе женщин из-за других столов. Вот один из них усадил красотку себе на колени, вторую красотку — рядом с собой и, закинув ее руку на свое плечо, чокается стаканом.
Слепой гармонист в углу, проливая в эту духоту мелодию какой-то необузданной тоски, жмет на клапаны, разворачивает плечи.
Трое сели за стол. Хозяин подал знак женщине. Мгновенно появилась тарелка соленого миндаля, шесть бутылок пива и три стакана. Хозяин сам начал разливать.
— Душа моя, Самад, пойми, да, в делах — застой. Не годится наверху счетами-расчетами хорошего гостя тревожить, кунака обижать.
— Да кто твой кунак-то, ага?
— Проезжий богач. Кучу ташкентских денег загреб, Теперь в карты играет. Ошибиться нельзя. Давай говори, чего желаешь?
— Ага, вот это вот — брат мой Палван. Сам он — кокандский. Гость. Исключительно ради меня приехал.
— Не ради тебя, растяпа. Скажи, на кураш. Скажи, противник Ахмед-палвана в борьбе.
— Противник Ахмед-палвана. Сам он ходит в джигитах этого, знаешь, кокандского заводчика Гани-байбачи. Вот так. Я ему должен оказать честь. Честь, ага, понимаешь — честь!
— Говори, душа моя, говори.
— А для оказания чести нет денег. Подавай, значит, денежки. Вот тогда, — взглянув на хозяина, Самад подмигнул, — я снова к твоим услугам. Только имей в виду, — он поднял большой палец, — вот такую подыскал! Положишь тысячу целковых, ага! Копейкой меньше — и ходи своей дорогой, ага, весь сказ!
— Где горы, растяпа, а где бараны… — заметил Палван.
— Говори, говори, душа моя, кто такая, откуда она? Девушка? Женщина?
— Приедет — узнаешь. Самое большее через неделю. Монету гони, ага, монету.
— Ай молодец, Самад, все мое — твое, сколько желаешь — пожалуйста, — хозяин копнул в кармане брюк и, вытащив две скомканные бумажки по двадцать пять целковых, протянул Самаду.
— И одной хватит растяпе, бросит же на ветер, приятель…
— Ага, если, значит, без твоих-моих, — требуется оказать честь — сделай сегодня удовольствие моему другу. Прикажи во дворец — пусть окажут честь.
— Все, Самад, ай живи, пожалуйста, пожалуйста!
Хозяин осклабился и одобрительно потрепал Самада по плечу. Вскинув стакан с пивом, он поднялся с места.
— Самад, душа моя, допивай пиво и веди Палвана во дворец, а я проведаю верхних.
Покинув Самада и Палвана, хозяин отправился наверх.
Самад без конца хвастал перед Палваном собственным молодечеством, уверял, что все на Пойкаваке получили от него свое. За болтовней не забывали сдвигать стаканы с пивом, пили…
Свечерело. С тех пор как Самад с приятелем засели за стол, кругом них трижды сменились гости. А на столе выстроилось то ли двадцать, то ли тридцать порожних бутылок.
Палван, уместив голову на сгибе левой руки, впал в дрему.
Самад выдул в одиночку последний стакан пива и, поднявшись с места, хлопнул Палвана по загорбку.
— Палван, — сказал он, — поднимайтесь, вечер уже. Вставайте, Палван, к девочкам пора, во дворец. Нынче — день облегченья, вставайте, Палван.
Палван поднял голову и вперил покрасневшие глаза в Самада.
— Во дворец, к Холдархон? Давай, двинулись, растяпа!
Подпирая друг друга, они вышли по второму выходу из подвала — и очутились на улице. Пересекли ее, направляясь к ограде на той стороне. Здесь их поджидал, сидя на крытой овчиной приступочке, дворцовый привратник, а вернее сказать — зазывала, скликающий «гостей».
— С прибытием, Самад-щеголек!
— Как твои красотки — все во дворце?
— Все целехоньки, ждут не дождутся свиданьица с вами.
— Эй, Самад, что это он плетет, что за «свиданьице», с кем, растяпа, шутки шутит? Свернуть ему голову под мышки?
— Не надо, Палван, не надо: свой шалопай, ему и пошутить можно.
Они прошли во внутренние покои дворца.
Публичные дома на Пойкаваке, один из которых осчастливили друзья, подразделялись на три категории. Первая называлась номерами и состояла из отдельных комнатушек, обставленных на европейский лад. Здесь обретал пристанище странствующий люд из других городов, а также вожделеющая развлечений на один вечерок городская знать и баи. Женщины, вино, карты — что изволят — было к их услугам.
Вторая категория представляла собой пивной зал, в котором побывали друзья. Сюда заворачивали те, кто искал кратковременной «передышки» от житейских забот. И для них имелась в избытке выпивка и прочее. А взыграет сердце… находился и укромный уголок.
Третья категория олицетворяла Восток и состояла из большого дворца, разделенного на вереницу обособленных келий. В сторонке размещалась чайхана, а в кельях обитали женщины — по одной, по две в каждой. Комнатки свои они принаряжали как покои молодой невестки. Имелись тут дутары, танбуры, уставленные яствами дастарханы, а при надобности — и все разнообразие напитков. На каждые две-три кельи приходилось по одной прислужнице. (Молодые годы прислужницы проводили в кельях, а состарясь и утратив привлекательность, получали здесь же другую работу.) Имелся еще смотритель и прочий персонал.
Наряду с купчиками-байбачами из красных рядов, сапожных лавок, галантерейных ларьков, тянулись сюда в гости и молодые ремесленники, которые всю неделю, орудуя шилом и сапожной иглой, копили в кошельке скудные заработки.
Самада с приятелем пообочь двора встретила Шафоат-прислужница.
— Иди, иди, Самадджан, долговязенький наш. Каким тебя ветром занесло? Как раз и племянницы твои зароптали, мол, подай нам дядюшку: соскучились — помираем.
— Дядюшка… ха-ха-ха… ай да растяпа! — сказал Палван.
Самад выпятил грудь и напустил на лицо значительность.
— Тетушка, — сказал он, — у Путты свободно?
— Да нет, долговязенький, только что гость вошел, не скоро освободится.
— Ау Холдар?
— А ей нездоровится. Вся в жару, что твой шашлык. И перхает. Прошлой ночью негодяй смотритель уложил-таки меня вместе с нею. Приказ, говорит, хозяина таков. Тысячу раз пожалела-раскаялась, что согласилась. Как начнет потеть, как начнет потеть! Вся постель мокрая, сама бредит: погубили, говорит, мою жизнь молодую, бесстыжие. Сил, говорит, не осталось. Ах, говорит, были бы руки мои сильны, как у тигра, растерзала бы на клочки и хозяина, и дядюшек, и тетушек, — всех! Плюется. А утром гляжу — слюна-то с кровью пополам. Как бы вовсе не померла. В конце-то концов, Самад, дорогой, могли бы лекарю какому показать. Подсказал бы хозяину, миленький!
— Тебя, что ли, хочет растерзать эта растяпа? Кто же она такая?
— Помрет — одной обжорой и модницей меньше, всего делов, тетушка. Ну-ка, говорите, у кого свободно?
— У Саодат и Лютфи, проходите, пожалуйста, миленькие.
Друзья вдвоем проследовали в угловую, среднего убранства келейку. А за ними, — не прошло и десяти минут, — нагрузив чайханщика множеством бутылок, просеменила и сама тетушка Шафоат.
Миновало около месяца. На Пойкаваке по-прежнему оживленно. Ни тебе благонравия, ни чинности…
Огурцы в плоских корзинах, точно красотки с подведенными зеленой усьмой бровями, возбуждают аппетит. Топорщится зелёный лук. Кинза и райхан — жертвенный дар поздней весны — побуждают к щедрости поклонников мяса и знатоков шурпы.
Вот уже несколько дней как в чрезвычайных приготовлениях Ташкент дожидается кого-то. Почти ежедневно Камиль-десятский, Сахиб-сотский и даже сам Мочалов, обходя кварталы вокруг Чор-су, вразумляют мусульман.
Всюду — от молочного базара до галантерейных порядков, далее — от сладкого рынка до больших рядов, от еврейских лавочек до обувных магазинов, от Джонгоха до Ходры — идет дружная приборка. Торговый люд в меру сил и возможностей приукрасил свои лавчонки, и посреди каждой — величаво, как на пятничной молитве — восседает сам владелец.
Среди сторожей — тоже невиданное раньше оживление: с утра до вечера, дважды и трижды, поливают водой дорожки, не расставаясь с дворницкой метлой. Сдается, что у аксакалов рядов, маклеров и торговых старшин выросло еще по паре ног.
На каждый чих — по десять здравствуй.




