Читаем Моченые яблоки онлайн бесплатно


Моченые яблоки

Герои произведений, составивших первую книгу Магды Алексеевой, живут напряженной трудовой и интеллектуальной жизнью. На крупном заводе, в обычном городском доме, в вечерней школе — всюду люди отвечают не только за то, какие они есть, но и за то, какой становится окружающая их жизнь. Повесть «Этого достаточно» — о людях, чьи судьбы были изломаны сталинскими репрессиями 30-х годов.

Магда Алексеева

Проза / Советская классическая проза
<p>Моченые яблоки</p><p><strong>ПОВЕСТИ</strong></p><p><strong>ЭТОГО ДОСТАТОЧНО</strong></p>

Памяти моих родителей

«Я родился 12 июля 1901 года в городе Заласенгрот (Венгрия). В 1917 году я вступил в Венгерскую социал-демократическую партию и был избран секретарем местной социал-демократической организации. После победы пролетарской революции и создания советской власти в Венгрии я работал в Будапеште в ЦК партии руководителем отдела местной печати. Был делегатом партсъезда и съезда Советов. Участвовал в выработке резолюции, принятой Центральным Комитетом по поводу падения советской власти в Венгрии. Во время белого террора 25 сентября 1919 года я был арестован контрреволюционными властями, но через два месяца бежал из тюрьмы и работал в нелегальной группе, организованной партией. В конце 1919 года по распоряжению ЦК, который счел мое дальнейшее пребывание в белой Венгрии безусловно опасным, я бежал в эмиграцию, где пробыл 20 месяцев (сначала в Австрии, потом — в Чехословакии). В сентябре 1920 года, будучи нелегальным курьером между ЦК и Центральным Европейским бюро Коминтерна, я был арестован при попытке перейти границу и сидел три месяца в венской тюрьме. Венский суд решил передать меня в распоряжение чехословацких властей, которые меня давно разыскивали, но на венском вокзале мне удалось сбежать от полицейских и явиться в венский секретариат нашей партии за дальнейшими указаниями. Меня послали в Братиславу ответственным редактором партийного органа и руководителем конспиративного кружка имени Либкнехта. Во время стачки состоял членом стачечного комитета, был арестован и предстал перед судом по обвинению в мятеже. Во время судебного разбирательства мне удалось бежать из тюрьмы, перейти границу и добраться до Берлина, где я снова был арестован и снова бежал.

Через Берлин и Вену нелегально я вернулся в Венгрию для подпольной работы. Был членом ЦК и Будапештского комитета партии, нелегальным курьером между заграничными комитетами партии и венгерским ЦК. Был председателем комиссии, выработавшей Устав партии и политические тезисы о задачах Компартии Балканского полуострова. 16 сентября 1922 года был арестован в Будапеште и приговорен к 13-летнему заключению. Просидев в тюрьме 26 месяцев, был освобожден путем обмена на военнопленного офицера австро-венгерской армии правительством Советской России и 27 ноября 1924 года приехал в Москву…»

<p><strong>1</strong></p>

На всех вокзалах мира одинаково пахнет горьким дымом. Горький дым и чужая речь. Мокрые дощатые платформы и снег. Летит в лицо и тает под ногами. Москва. Это надо было еще научиться произносить. А пока так: Москау.

Их легкие светлые пальто и цветные шарфы заставляли прохожих оборачиваться. Москва давно укуталась в теплое и темное. Во-первых — холодно, во-вторых — тревожно, не до светлых пальто. Оборачиваясь, прохожие смотрели неодобрительно: ишь, иностранцы, видать, у них там и не холодно и не тревожно.

По Тверской, обгоняя друг друга, ехали автомобили и извозчики. В окнах, хоть день еще не кончился, желтым светом вспыхивали лампы. Чужая жизнь за окнами…

Переводчица плохо знала венгерский, но по-немецки изъяснялась свободно. «Sprechen Sie deutsch?» «Ja. Es reicht»[1].

Ее меховое пальто было стянуто кожаным поясом, и такую же кожаную сумку она прижимала рукой, то и дело открывая ее, чтобы достать платок, какие-то бумаги, мелочь — заплатить кондуктору в трамвае.

— Должны были прислать машину, — говорила она, смеясь. — Но я так и знала, что никакой машины не будет, раз за дело берется товарищ Анисимов.

Она сказала это по-венгерски: «Анисимов эльфтарш. Вы это еще узнаете». «Das werden Sie noch erfahren», — добавила она по-немецки. Ее звали Леля. Лена. Елена Николаевна.

— У русских принято называть человека по имени-отчеству, вы это еще узнаете, — говорила она, обращаясь ко всем, но глядя на него своими светлыми смеющимися глазами из-под темной меховой шапочки и темных вьющихся волос. — Вашего отца как зовут?

— Шандор.

— Это по-русски — Александр. А вас?

— Генрих.

— Значит, вы — Генрих Александрович.

Теперь уже смеялись все, пытаясь произнести его отчество. Как, как это называется? Vaterland? Да нет же, Vaterland — это отечество. Должно быть, Vatersname. Also, deine Vatersname — Александрович. Ха-ха-ха!

Леля смотрела во все глаза, изумлялась. Смеются, как мальчишки, а этот идиот Анисимов предупреждал:

— Имейте в виду, приезжают революционеры, подпольщики, так что оставьте ваши всегдашние смешки, неуместно.

— Революционеры, подпольщики! Что за ерунда! — воскликнула присутствовавшая при разговоре Мура. (Бог знает что она себе позволяла и ни капельки не боялась Анисимова.) — Прежде всего приезжают иностранцы, кроме того — мужчины. В твоем обдергайчике идти на вокзал ни в коем случае нельзя…

Вечером, отворачиваясь от ветра, они бежали в Староконюшенный к Муриной тетке, у которой «такой гардероб, тебе и не снилось!». Мурина тетка была когда-то замужем за — тс-с-с! — одним из князей Оболенских. Впрочем, вряд ли замужем. Мура подозревала, что тетка попросту была содержанкой, но «и содержанке не поздоровится, если узнают, поэтому — тс-с-с! — ты ни о чем не слышала».

В Староконюшенном ветер дул в спину. Мура вынула из муфты платок и вытерла мокрое от снега лицо.

— Зачем ты так боишься Анисимова? — сказала она, останавливаясь у подъезда углового дома. — Это здесь, — сказала она. — Зачем ты его боишься и позволяешь говорить с собой дерзко?

— Я его не боюсь, — сказала Леля, и ноздри ее раздулись. — Я его ненавижу.

Не следовало этого говорить. Никому. Даже Муре, лучшей подруге. Не следовало. Кто знает, что случится завтра? Кто станет другом? Кто — врагом?

— Я тоже его ненавижу, — сказала Мура, и Леле вдруг стало тепло, несмотря на ветер, подбирающийся под рубашку.

— В самом деле, обдергайчик какой-то, совсем не греет, — засмеялась она, стряхивая снег с рукавов пальто.

Через много-много лет, и раньше, и в разные годы, вспоминала этот разговор в Староконюшенном с удивлением перед загадками жизни, так никогда и не понятыми. Мура стала женой Анисимова, уехала с ним за границу, вернулась, продолжала быть женой и тогда, когда за плотно обитой двойной дверью анисимовского кабинета…

Никогда не узнаешь, что будет с тобой завтра, кто окажется другом, кто — врагом.

Тетку Муры звали Анна Ивановна. Не отвечая на приветствие, она ушла по коридору, волоча за собой что-то похожее на одеяло.

— На самом деле ее зовут Жанна Иоганновна, — шепнула Мура, расстегивая боты.

Это было время перемены имен: Мария звалась Мурой, Елена — Лелей.

— Чаю хотите? — крикнула Жанна Иоганновна откуда-то издалека.

— Нет, тетечка, — громко ответила Мура, — мы пришли не за этим.

Коричневое меховое пальто, извлеченное из громадного, в полстены, зеркального гардероба, должно было, по убеждению Муры, произвести на иностранцев хорошее впечатление.

— И мы, знаешь, не лыком шиты, — приговаривала она, ползая вокруг Лели и пришивая подкладку, кое-где отпоровшуюся. — А что длинное — чепуха! Перехватим поясом, еще лучше будет.

— Это американская обезьяна, — важно объявила Жанна Иоганновна.

Леле стало смешно: почему — американская?

А потом было лето. Шумное лето с цветастыми тентами над витринами Мосторга, было много новых слов — Мосторг, жилплощадь, МОПР.

— Что ты нашла в этом мопровце? У него даже жилплощади нет, — щуря глаза, говорила Мура. Раньше она не щурилась так.

— Что ты нашла в этом мопровце? — встретились случайно на Петровке в толчее у Мосторга. — У него даже жилплощади нет.

А была еще два месяца назад лучшей подругой, все общее: деньги, тайны, духи. И ненависть к Анисимову. Но вот оказалось, что не все так просто, не все, не все. За два месяца, что не виделись (став женой Анисимова, Мура ушла из наркомата), изменилась чрезвычайно, будто не два месяца, а две жизни прошло. Фиолетовый шелковый костюм, короткая стрижка… Просто-таки парижский вид. Если бы еще не щурилась так, собирая у глаз озабоченные морщины. Если бы не щурилась, вполне бы сошла за беспечную обеспеченную даму.

— Жаль мне тебя, — сказала Леля. Ее светлые глаза потемнели. — Каждый день видеть Анисимова, даже выходных не иметь.

— Ну уж, во всяком случае… — начала Мура, но Леля, не дослушав, бросилась через Петровку, бегом, бегом, мимо колонн Большого театра, мимо Охотного ряда, по Моховой на Знаменку. А Мура осталась у Мосторга с покупками в руках, навек чужая, с бессмысленными словами: «Ну уж, во всяком случае…» Что она хотела этим сказать? Что?

В шестнадцатом году под Одессой, в Херсонской губернии, в имении Муриного отца, немецкого помещика-колониста, Леля и Мура поклялись друг другу в вечной дружбе и кровью расписались на листке из альбома.

Листок этот положили в блестящую жестяную коробочку и зарыли под каштаном у входа в парк, недалеко от беседки, где Леля целыми днями читала, пока Мура носилась по степи на своей любимой лошади Рыжке, которую после «Анны Карениной» переименовали во Фру-Фру.

— Мари, — выговаривала дочери толстая величественная дама — Мурина мать, — у тебя гостья, а ты весь день в седле.

Девочкам шел четырнадцатый год. Никто в гимназии не понимал, почему они дружат, такие разные? Строптивая, надменная богачка Мари (это уже потом, в Москве, она сделалась Мурой) и «тургеневская барышня», нищенка Елена — темные вьющиеся волосы, задумчивые светлые глаза, первая ученица, ни гроша за душой. Вдвоем с матерью сводили концы с концами на отцовскую пенсию. Но зато — первая ученица, зато — наизусть все тургеневские стихотворения в прозе, оттого и прозвали тургеневской барышней.

— Как хорошо, ты послушай только: «И все они умерли, умерли…».

— Что ж хорошего, — фыркала Мари, — когда все умерли?

— Но какая музыка! Какая музыка в словах…

Не потому дружили, что (как говорили одни) нищей Елене льстило внимание помещичьей дочки Марии Бош, не потому, что (как утверждали другие) этой тупице Мари лестно показываться в обществе первой ученицы Елены Ковалевой. Не потому дружили, а кто знает — почему? Почему она возникает, девичья дружба? Полночные разговоры, тайны (никому, никому больше!), засушенные цветы, вкладываемые в письма, и чуть ироническое обращение на обороте фотографической карточки: «Вспомните наши «умные» разговоры…»

Начиналось с «вы», с философских, как им казалось, разговоров о смысле бытия, о том, что истинней — бог есть любовь или любовь есть бог? Это могли обсуждать часами.

Иероним Бош, отец Мари, к обеду переодевался, выходил с влажными после мытья волосами, в белоснежной сорочке, но Елене чудился запах навоза и смазных сапог, в которых Иероним Бош объезжал свои фермы.

— Ist alles gut?[2] — спрашивал он Елену и, потрепав по щеке дочь, больше не обращал на них внимания, весь обед разговаривал со своим управляющим, молодым рыжеватым немцем, влюбленным, как подозревали девочки, в двоюродную тетку Мари, приезжавшую прошлым летом из Петрограда.

Какие смешные вещи занимают четырнадцатилетних девочек! И уж совсем непонятно, о чем думает Иероним Бош, объезжая летом шестнадцатого года свои фермы!

Впрочем, он так же объезжал их и в следующее лето, и снова Мари скакала на Фру-Фру, а Елена с книгой сидела в беседке, и причудливые тени от колеблющихся ветвей трепетали на теплом деревянном полу.

В доме говорили по-немецки, и Елена — недаром первая ученица — во второе лето уже совершенно свободно изъяснялась на чужом языке. Никто тогда не мог знать, как это потом пригодится. Потом, когда все — и именье! — пойдет прахом, и Мари уедет, почти сбежит в Москву, и уговорит Елену уехать вместе с ней, хоть Елене не от чего бежать, у нее ни ферм, ни Фру-Фру, ни беседки с причудливыми тенями…

В Москве цепкая самоуверенность Мари (она, впрочем, как-то очень быстро стала Мурой, а Елена — Лелей), ее цепкая самоуверенность — а не Лелины безукоризненные знания грамматики и литературы — открыла перед ними двери сперва на курсы дипломатических секретарей (пишбарышень, как говорили прежде), потом — Народного комиссариата иностранных дел.

Но не сразу, конечно, не сразу. Еще помыкались, поголодали. Леля хотела вернуться в Одессу к маме, но пожалела Муру, у которой глаза сделались злыми и несчастными.

Жили в доме таможни у Николаевского вокзала. Мурина тетка (сколько у нее было теток!) уехала с мужем в Туркестан и оставила им комнату, приказав беречь вещи и ничего не трогать.

Мура выносила теткины платья на Казанский вокзал, меняла у мешочников на хлеб, на початки кукурузы, иногда на сахар.

— Что ты делаешь! — ужасалась Леля. — Вот тетка вернется…

— Она не вернется, — безмятежно отвечала Мура. — Их в Туркестане убьют.

Их в самом деле через год убили в Туркестане басмачи, но откуда Мура могла это так спокойно предвидеть? Откуда она вообще все знала? Знала, что про родителей следует написать в анкете, будто они давно умерли, а перед тем, как умереть, прислуживали в доме богатого дальнего родственника, который еще до революции уехал за границу. Леля таращила глаза на эту фантастическую ложь, а Мура как ни в чем не бывало подала анкету в окошечко, за которым сидел, принимая документы, человек во френче.

— Неужели тебе не страшно? — испуганно спросила Леля, когда они вышли на улицу, ослепительно солнечную после темноватой приемной. — А вдруг узнают?

— Еще как страшно! — сказала Мура. — А вдруг не узнают?

И с Анисимовым, когда их направили работать в его отдел, вела себя точно так же — на грани страха и риска. Леля чуть в обморок не упала, когда Анисимов спросил у Муры: «Вашего отца зовут Иероним Францевич?» «Да, его звали Иероним Францевич, — спокойно ответила Мура. — Он давно умер». «Ах, вот как?» — удивился Анисимов, будто не изучал никогда Муриной анкеты.

Но и после этого ничего не произошло, если не считать, что Мура предложила разъехаться. «Давай найдем тебе комнату», — сказала она однажды утром, собираясь на службу и примеряя юбку из теткиного гардероба.

Продолжали работать, стучать на машинках с латинским шрифтом. Каждый день гора бумаг. «Секретно». «Совершенно секретно». Иногда поручали встречать иностранцев. Потом выяснилось: можно посещать бесплатно языковые курсы, это поощряется. Леля записалась в угро-финскую группу — венгерский, финский, эстонский. Мура никуда не записалась: надоело всю жизнь учиться.

В доме таможни у Николаевского вокзала она теперь жила одна, а Леля переехала на Знаменку, где Муре (все за нее делала Мура!) удалось снять недорогую комнату, узкую, но светлую.

Когда Генрих впервые пришел сюда, комната стала казаться еще уже, высокий, широкоплечий Генрих едва умещался в ней.

«Ну уж во всяком случае…» — вспоминала Леля, сворачивая на Знаменку. Должно быть, Мура думала уязвить ее: я, мол, во всяком случае, прекрасно устроена, а ты… Какое предательство!

Похожие книги

Другие книги Магда Алексеева