Читаем Лошадь в городе онлайн бесплатно
Нью-Йорк, 11 миллионов 410 000
Токио, 11 миллионов 5 000
Лондон, 7 миллионов 764 000
Париж, 9 миллионов 197 000
Когда я очнулся, мосье, вокруг меня был Париж, я лежал на тротуаре, на широких каменных плитах, и одна моя рука, точно рука слепца, шарила возле другой. И вдруг, у самой водосточной канавки, кто-то наступил на нее, намеренно, со злостью, чтобы сделать мне больно. А мне тогда пришла на ум мышь. Я закричал. Еще и еще раз. Сам не знаю что. Тут я услышал очень далеко, за Рынком, сирену — полиция. И мне стало легче.
— Признаете ли вы факты?
Я прислушивался, точно это касалось не меня, другого. Сирена то удалялась, то приближалась. Казалось, она беспрестанно натыкается на препятствия, что-то мешает ей пробиться — одностороннее движение, перегороженные улицы. Я лежал, и мне, мосье, представлялись баррикады, пробки, толпы людей, которые переходят улицу, преграждая проезд, ряды тяжелых грузовиков, легковых машин. Я спрашивал себя, откуда появится все еще далекая черная машина — и появится ли она вообще, — с улицы справа, где на тротуаре мелькали ноги, ботинки, или с бульвара, забитого колесами, дымом. Кажется, даже заключал сам с собой пари, наподобие того, как ставят по воскресеньям на ту или иную лошадь.
— Я вас спрашиваю, признаете ли вы факты?
Из-за плотной стены людей до меня донеслись свистки, окрики. Толпа раздвинулась, и я почувствовал, что двое полицейских берут меня под мышки, ставят на ноги. Расталкивая людей, они повели меня к черной машине. Задняя дверца была открыта, на крыше вращался желтый фонарь. Я оказался на сиденье за решеткой, под замком. Здесь, взаперти, я подумал об Элиане, о ее глазах, машина тронулась, сирена наверху, как раз над моей головой, снова завыла, очень громко, привлекая ко мне всеобщее внимание.
— О какой поездке вы говорите?
Через окно, сквозь прутья решетки, я видел, как идут по тротуарам, по улицам люди, расходятся в разные стороны, точно так же шагал я сам минутой раньше. Одни оборачивались, другие нет. Больше всего я смотрел на машины. Их были тысячи. Я даже подумал, что с тех пор, как я в городе, они впервые так расступаются передо мной, благодаря сирене. И у меня сразу отлегло от сердца, как будто меня везли на вокзал. Мне бы хотелось, чтобы это путешествие длилось подольше.
— Я тебе задал вопрос. Отвечай.
Я так и сказал комиссару — «это путешествие». Тут-то он и спросил меня: почему? Почему нож? Я не нашелся, что ответить. Ни на этот вопрос, ни на все остальные. А он — точно он пригласил меня только для того, чтобы поздороваться, — велел меня увести, пообещав, что снова вызовет на следующий день, когда бригадир представит ему рапорт.
Я прождал в соседней комнате всю ночь. Я пытался собраться с мыслями, вспомнить. Но видел только эту руку, мою руку, которая, стиснув пальцы, шарила по тротуару, между ботинок, словно что-то искала, словно просила прощенья. И это напомнило мне жест Элианы в последний День, когда она, в предсмертный миг, искала свое кольцо или браслет на асфальте мостовой.
— Ну, будешь ты отвечать?
В ту ночь я пережил заново минуты, когда, бросив нож, убегал по тротуару. Люди что-то кричали мне вдогонку, что-то злое. Потом меня схватили, швырнули наземь, я ударился затылком о плиты. Остальное мне рассказал уже комиссар на следующий день, заглядывая в свои бумаги, разложенные на столе: стычка с шофером, перебранка, нож. Когда меня повалили, я будто бы выкрикнул и даже дважды: «Хочу, чтобы меня убили, хочу, чтобы меня убили».
— Ну, так почему же все-таки, почему? Не накидываются же с такой яростью без причины, без повода.
Я ответил, что и в самом деле хотел, чтобы меня убили. Как мышь, как крысу. И тут, пока какой-то человек записывал мой ответ, я снова вспомнил Элиану. Она тоже писала на машинке. Часто. И кончики пальцев у нее чуть затвердели, точно кошачья лапка между коготками. Я однажды сказал ей об этом. Она рассмеялась и захотела взглянуть на мою руку. Склонив голову, она водила по мозолям, по шрамам кончиком указательного пальца, волосы ее упали на лицо, губы были приоткрыты. Как я ее любил!
— Я жду ответа, слышишь? Ответа.
На тротуаре, у дверей зеленщика, за ее туфлями виднелось что-то красное, раздавленное. Может, кровь, а может, помидор? Я ответил комиссару, что именно в эту минуту, наконец, ощутил покой, удовлетворение. До того, сказал я ему, я чувствовал себя в городе проезжим, человеком, которого гоняют из барака в барак, с одной работы на другую, человеком, у которого нет постоянного места. А теперь со всем этим покончено, путешествию конец. Тогда он спросил меня, не хочу ли я что-нибудь добавить. Я отрицательно покачал головой, дважды.
— Запишите, что задержанный отказывается сообщить мотивы своего поступка.
Сразу после этого он встал и велел полицейским увести меня, они взяли меня с двух сторон, как на фотографиях в газете. Я снова оказался в черной машине. После мы долго шли по коридорам, наконец меня заперли в камере. В первой. Я смотрел на стены, на кран, на полочку. Потом сел на кровать, такую же, как в общежитии, в бараке, и смотрел на окно, на решетку, на быстро плывущее облако. От всей этой истории, мосье, у меня в голове остались только кусочки, обрывки — полутемные дома, улицы, на которые глядишь сверху, тоннели, зеленые бульвары, ряды машин и среди всего этого что-то крохотное, затерявшееся. Билетик метро в просторном коридоре. Дерево, а под ним, в дыму, радиатор тяжелого грузовика. Мусорный ящик, и возле — пустая, раздавленная бутылка, с пятью-шестью масляными кругами у горлышка. Губы Элианы под упавшими волосами. Ее губы, которые шутили: «Вечно юная, вечно прекрасная, вечно богатая — прославленная и любимая». Эту фразу, мосье, она повторяла всякий раз, когда у нее были трудности или неприятности по работе.
Я никогда почти не вспоминал в камере о своей прежней жизни в другом краю — в горах, в деревне. А если и вспоминал, то мне казалось, что все это было не со мной, а с кем-то другим, совсем на меня не похожим, — вот так выйдешь в воскресенье из кино на улицу и никак не можешь представить себя тем, кого видел, тем, который был в шляпе или с ружьем, тем, который скакал верхом на лошади или сидел за рулем большой машины. И в то же время, как и после кино, же всякий раз, когда я вспоминал о деревне, становилось как-то не по себе, совестно. Точно все это случилось там, в той, другой жизни.
В этой камере у меня в конце концов и сложилась привычка разговаривать с кем-то, кого я не знал, никогда не видел. Мне казалось, этот человек сидит где-то здесь, рядом. «Мосье, — говорил я ему, — мосье». У него было время, терпенье. Он слушал.
Вот ему-то я часто рассказывал об Элиане.
Потом меня отвели к судье — сказали: на следствие. У него был приятный голос, спокойное лицо, и вначале он задал мне почти те же вопросы, что и комиссар. Как, почему, откуда я приехал? Но очень скоро ему захотелось узнать больше. Как другу. Это слово он не уставал повторять каждый раз, расставляя мне очередную ловушку, задавая новый вопрос. «Ну, друг мой, будьте же серьезны». Спустя некоторое время мы все же нашли общий язык.
Поначалу меня поразило, что он одет как все. Я-то думал, что судья будет в черной мантии, как в фильмах, что он будет обращаться ко мне издалека, с возвышения. А этот сидел в обыкновенном костюме за столом, обложенный бумагами. В углу какой-то человек записывал мои ответы. Неслышно. Время от времени судья делал ему знак, чтобы удостовериться, все ли он отметил, все ли понял.
Сначала он спросил, есть ли у меня семья. Я ответил, что жена и сын. Какого возраста? Семи лет. Я сказал также, что скоро у сына день рождения. Через две недели. Потом он поинтересовался, точно родственник, часто ли пишет мне сын. Я ответил, что да, каждый месяц. «Он, мосье, — сказал я, — ходит в школу. Умеет читать, писать». «А вы?» Я ответил, что читать немного умею. Научился по букварю малыша, по надписям под картинками в газете. Но недостаточно, чтобы самому найти дорогу в первый день, когда я приехал и вышел из вокзала.
— Вы имеете в виду Лионский вокзал?
Я опять ответил, что да, Лионский, где большие часы. Тогда он заглянул в свои бумаги и сказал мне, как долго я уже нахожусь в Париже. Ровно год и семь месяцев. Потом ему понадобилось узнать, что я делал раньше. Я рассказал, что жил в деревне, на ферме. В горах, с женой и сыном. Сколько себя помню. Это он понял сразу.
— Почему вы расстались с ними?
Я ответил не сразу. Причин было несколько. Старых и новых. Но он настаивал. В конце концов я сказал ему, что так хотела жена. «Ваша жена?» Да, мосье, моя жена. Насмотревшись на все эти поезда и машины, мчавшиеся внизу, мы тоже почувствовали желанье сдвинуться с места, уехать. Нам тоже захотелось иметь машину. И я ему рассказал, как по воскресеньям, окончив работу, мы усаживались все трое на обочине и глядели, как они проносятся мимо на большой скорости. Красные, синие, белые. «У нас, господин судья, была только лошадь».
Тут он впервые посмотрел на меня с каким-то удивлением, даже с любопытством, точно пытался понять. «Вам, значит, хотелось переменить жизнь?» Я ответил, что да, именно так — нам хотелось жить по-другому, как все. И вот однажды я бросил дом, уехал, один. Жена и сын должны были приехать позже, когда я найду жилье. Я забыл ему только сказать, что в Париже я с помощью товарища нашел койку, на одного. Он прислал мне в письме также бумагу для устройства на работу.
— Для человека, который подобно вам никогда не покидал дома, эта поездка должна была быть целым путешествием, большим путешествием?
В тот раз больше ни о чем разговору не было. Меня обвели обратно в камеру, и в долгие послеполуденные часы, растянувшись на койке, я все вспоминал и вспоминал день, когда приехал. В какое-то мгновение мне даже почудилось, несмотря на стены, что я все еще в вагоне, — стучат колеса, мелькают за мокрыми стеклами деревни, недвижные трактора, города, через которые мы проносимся на бешеной скорости, какие-то пейзажи, сверху вниз: большой мост, сельские домики, трава, широкие реки, лес. Отделенный от них стеклом, я спрашивал себя, водятся ли и здесь кабаны, козы или хотя бы лошади. За все мое путешествие, господин судья, я видел всего одну. Единственную. Одну-единственную, которая стояла за изгородью, какая-то понурая, позабытая, а вокруг повсюду были трактора, по дорогам спешили грузовики, машины всех цветов, обгонявшие нас. Время от времени они исчезали в лощине, на повороте, за лесом. И тогда каждый мог считать, что взял верх, но мы, мосье, всегда ее нагоняли. Всегда. И всякий раз я за своим стеклом радовался. Да, радовался, сам не знаю чему.
— Почему вы, друг мой, отказались отвечать комиссару, чем было вызвано ваше упорное молчание?
Иной раз, мосье, она шла так близко, что легко было различить за ветровым стеклом мужчину, который закуривал, пиджак его висел на крючке около дверцы, женщина оглядывалась на ребенка, сидевшего сзади на специально приспособленном сиденье, — и так на протяжении километра, двух, точно мы, не двигаясь, мчались вместе вперед на ковре-самолете. Когда поезд углублялся в траншею, в лес, она на мгновение исчезала из поля зрения, ты забывал о ней, но потом вновь находил ее — на другой дороге, среди других деревьев, вдалеке, совсем крошечную. Точно детская игрушка.
— Когда вас схватили, вы пытались убежать, не так ли?
Нет, мосье, нет, я пытался понять город, машины — я искал объяснения. Искал номер той машины, которая ее раздавила. В городе все происходит так стремительно, что тут же теряется, не остается и следа. А я хотел удержать в памяти Элиану, которой не стало. Только и всего.
— Пойдем дальше.
К вечеру поезд замедлил ход, делая широкую петлю, и машины на всех дорогах прижались друг к другу, точно их затягивало в воронку. Люди в вагоне зашевелились, убрали книги, газеты, стали надевать пальто. Я, у своего окна, видел подступившие вплотную к поезду строения — не то город, не то деревню: кучки домов, окраины, время от времени площадь, окруженную деревьями, кафе с сигаретами в витрине, гараж, сотни домиков за решетчатыми оградами. Дома проходили так близко, что были видны, точно при замедленной съемке, садик, водопроводная колонка, четыре или пять ступеней лесенки, дверь со стеклянной ракушкой-навесом над ней, а рядом — завод, где я, возможно, буду работать, старая кирпичная труба, застекленная крыша, красно-бурые стены или вдруг громадное здание, совершенно новое, белое, с одинаковыми кабинетами один над другим, с одинаковыми стульями, одинаковыми шкафами; все здесь настолько перемешалось, мосье, что я в своем вагоне не мог понять, для чего это предназначено — для работы или для отдыха, для садов или для машин.
И тут, мосье, вагон нырнул в глубокую траншею, в ров между двумя высокими стенами, и я почувствовал, что счастлив. Да, счастлив. Впервые я пустился в путь. И мне казалось, сам не знаю почему, что здесь все люди, поскольку они едят досыта, будут доброжелательны. А я, наконец, прибыл туда, куда хотел.
— Но в таком случае почему же вы заявили, что город напомнил вам паука?
— Странная мысль, вы не находите?
Когда я вышел из вокзала, все оказалось по-иному. Я стоял на тротуаре с чемоданом, передо мной были машины, автобусы, широкая лестница. Немного дальше, за перекрестком, тянулась длинная улица, деревья, огни. Я и сам почувствовал себя каким-то другим, новым — из-за запаха, бензинового перегара, серого неба, шума. Здесь, среди всех этих моторов не слышно было детей, никто не плакал, не резвился, не смеялся.
— Вас кто-нибудь ждал на вокзале?
В ту минуту, когда я поставил чемодан, вокруг меня, сразу на всех улицах, зажгли свет. Сразу, одним поворотом выключателя. Как когда входишь в дом. И мне показалось из-за этого света, наверно, что все побежало еще быстрее — машины, люди, платья, проходившие с другой стороны, по другому тротуару. Мне даже почудилось, мосье, что люди здесь не идут никуда. Ни мужчины, ни женщины. Что они снуют в разных направлениях, не замечая друг друга. Как встречные поезда.
— Я задал вам вопрос.
Потом, словно фейерверк, вспыхнули повсюду разноцветные огни. Над домами, на балконах. Эти огни дрожали, складывались в гигантские слова, в гигантские картины. Над самым высоким домом вдруг встала во мраке красно-синяя женщина, прямая, как стрела, и там, наверху, принялась быстро шагать на месте, словно пыталась настичь мужчину с бутылкой, который точно так же шагал с другой стороны улицы, над другим домом.




