Читаем Лодка онлайн бесплатно


Лодка

Алистер Маклеод родился в Канаде и вырос в маленьком рыбачьем селении Данвеган, на севере провинции Новая Шотландия. Здесь, на берегах Атлантики, начиная с XVII века селились исконные рыбаки, потомки кельтов — ирландцы и шотландцы, бежавшие в Новый Свет от тирании англичан. Маклеод прекрасно знает жизнь канадских рыбаков — ведь он сам, подобно герою его рассказа, в юности промышлял рыбу. В 17 лет уехав с побережья, Маклеод работал шофером, лесорубом, шахтером и с перерывами учился в университете провинции Нью-Брансуик (Канада).Сейчас он работает ассистентом профессора английского языка в городе Форт-Уэйн и печатает рассказы в канадских и американских журналах.

Алистер Маклеод

Проза / Современная проза
<p>Алистер Маклеод</p><p>Лодка</p>

Когда под утро меня будит страх, я открываю глаза в четыре часа с тревожным ощущением, что снова проспал: отец уже оделся, он ждет меня внизу, за окошком мне видятся неясные фигуры, — я вскакиваю, ищу шерстяные носки, лихорадочно вспоминаю какие-то важные слова, затерявшиеся, стершиеся в полусонном мозгу, — под ногами у собравшихся возле дома людей хрустит подернутая ледком земля, они нетерпеливо притопывают сапогами, дышат в ладони, согревая руки, сейчас о стекло ударится камушек, еще один… надо крикнуть, что я уже встал, крикнуть… кому? За окном темно, на город навалилась ночная тишина, но отец — отец меня ждет, ведь лодка… голова постепенно проясняется… Лодка?

Лодки, беспокойно пляшущие у пирса, далеко… очень далеко…

Я просыпаюсь окончательно. Теперь только окурки в переполненной пепельнице тревожат приутихшую мертвую память. Серые трупы в холодном пепле. Я закуриваю сигарету, но торопливые вспышки еще резче высвечивают этот застывший склеп. Мне страшно оставаться наедине со смертью, я встаю с кровати, зажигаю свет, полностью откручиваю в ванне оба крана и под бойкий плеск разлохмаченной струи равнодушно и с неохотой, но шумно умываюсь. Потом одеваюсь, спускаюсь по лестнице и иду в ближайшее ночное кафе.

До кафе около мили, и зимой, когда морозит, я часто вхожу в зал со слезящимися глазами. Официантка, увидев меня, зябко поеживается и участливо спрашивает: «Здорово пробирает? Смотрите-ка, у вас вон даже слезы на глазах».

— Да, — говорю я. — Прихватывает. Крепко.

Обычно нас собирается трое или четверо, дежурных завсегдатаев ночных кафе, мы обмениваемся пустыми и привычными фразами, прячась от своих страхов, волнений и тревог, а на рассвете равнодушно расходимся — кто куда.

Я допиваю остывший прогорклый кофе, и тут наступает утро с его обыденной суетой. Я спешу домой — у меня масса забот: неизвестно, пришлют ли из прачечной рубашки, заведется ли машина — я почти бегу — надо еще побриться и привести себя в порядок, черт, куда же задевались ключи? — словом, я задерганный университетский преподаватель, и мой день уже двинулся по накатанным рельсам, а отец, и неясные фигуры за окном, и лодки у пирса окончательно исчезают, растаяв в сероватом сумраке будней моей десятилетней преподавательской службы. Бледнеют и гаснут предрассветные страхи — разрозненные кадры немого кино, тени смешных и бесшумных зверюшек, повторяющих движения маминых пальцев, когда она шьет у настольной лампы, — забытые картины далекого детства.

Едва научившись запоминать слова, я узнал, что в нашей семье есть лодка: мама, сестры, отец и лодка.

Отец. Я вижу огромные сапоги, потом я чувствую, как меня поднимают, — колкая щека, вкус соли на губах, и запах соли, запах отца, этим запахом пропитаны его белые волосы, одежда, сапоги с ярко-красными подошвами — и лодка.

В лодке запах соли устоялся навеки, он сразу окутал меня духом постоянства, поэтому сначала я ничего не заметил, и вдруг оказалось, что мы уже плывем. Отец сделал по гавани традиционный круг, подошел к причалу, укрепил фалинь, сбросил в воду кормовой якорь, поднял меня высоко над головой, поставил на мол, потом вылез сам, посадил себе на плечи и зашагал к дому.

Мама и сестры ждали нас в кухне. Когда мы вошли, они ужасно засуетились, стали спрашивать: «Ну как тебе понравилась лодка? Ты не боялся в лодке? Ты не плакал в лодке?» Они всё повторяли — «лодка, лодка», — и я понял: в нашей семье самое главное — лодка.

Мама. По утрам мы оставались вдвоем, она стряпала, «чтобы отец мог поесть в лодке», чинила одежду, «порванную в лодке», и поглядывала в окно: «не показалась ли лодка». Отец обычно возвращался чуть за полдень, и мама его спрашивала: «Ну как там, в лодке?» — первый, запомнившийся мне с детства вопрос: «Ну как там, в лодке?»

— Ну как там в лодке?

Лодка была приписана к порту Хоксбери. Такие суденышки, футов тридцать в длину и около десяти в ширину, называют островчанками, их используют для ближнего прибрежного лова, рыбаки промышляют на них омара — весной, макрель — летом, а осенью — треску; в октябре мы брали еще мер лузу и пикшу. Лодку тянул мощный мотор от грузовика с переделанной коробкой и муфтой сцепления — на реверсе мы шли как на прямой передаче.

«Дженни Линн» — вот как звалась наша лодка, потому что так звали до замужества маму, — традиция называть лодки в честь хозяйки дома держалась в нашей округе с незапамятных времен, и имя лодки, выведенное по трафарету, красовалось на носу с обоих бортов, а к корме была привинчена медная дощечка с выгравированными буквами — «Дженни Линн». Весной лодку красили в светло-зеленый цвет и заново по трафарету наводили имя.

Я рассказываю об этом, забегая вперед: в день моей первой прогулки по гавани я не знал, конечно, ни размеров лодок, ни древних традиций, ни конструкций моторов, — в тот день я не знал даже имени мамы.

Мир раскрывался передо мной постепенно, и сначала он умещался в нашем маленьком домике, стоявшем у берега рыбачьей бухты среди полусотни таких же домишек, храбро притулившихся у самой воды или, как наш, отступивших к холмам. Главной комнатой у нас была кухня, она обогревалась старинной печкой, приспособленной для топки дровами и углем. Возле печки примостилось ведерко для угля и горка наколотой лучины на растопку. В середине стоял тяжелый раздвижной стол и пять самодельных деревянных стульев, иссеченных старыми, потемневшими зарубками, у восточной стены — продавленная кушетка, над кушеткой — полочка со спичечными коробками, пачками табака, рыболовными крючками, мотками бечевки и старыми квитанциями. К северной стене была прибита доска со множеством разнообразных железных крюков, и на каждом — груда всевозможной одежды, а под вешалкой громоздилась куча сапог. На той же стене висели барометр и карта, а на полочке стоял маленький радиоприемник. Из окна, прорубленного в южной стене, открывался просторный вид на залив. Кухня была рубежом между отцовской спальней, в которой царил невообразимый хаос, и остальными, безукоризненно чистыми комнатами.

Мама ухаживала за нашим жильем, как ее братья за своими рыбачьими лодками: нигде ни пятнышка, идеальный порядок, вещи всегда на своих привычных местах, а ведь она обшивала девять человек — семерых детей, отца и себя, и стирала, и стряпала, и чинила одежду, да еще успевала следить за палисадником — у нас там росли чудесные цветы, и откармливать уток, и разводить цыплят. Осенью мама собирала ягоды, уходила за десять и за пятнадцать миль, а вернувшись и дождавшись малой воды, отлива, искала в песке креветок.

Мама была первой красавицей в поселке и в шестнадцать лет уже считалась невестой, к ней сватались, но она все чего-то ждала, а годы шли, ей исполнилось двадцать шесть, и вот наконец к ней посватался отец — ему тогда уже стукнуло сорок.

…Узкая дверь между вешалкой и барометром вела из кухни в спальню отца, казалось, что ветер, налетавший с моря и всегда угрюмо стучавшийся в окна, пробрался сюда и, перевернув все вверх дном, воровато ушмыгнул через печную трубу, перепутавшись с дымом и злорадно завывая.

Вечно разворошенная отцовская кровать стояла рядом с дверью у южной стены, к кровати приткнулся коричневый столик с разбитым приемником, кучками спичек, двумя или тремя пачками табаку, стопками нарезанной папиросной бумаги, переполненной пепельницей и старинной лампой, любопытно свесившей коленчатую шею над книгой, которую читал отец, — обычно он лежал на кровати одетый, кое-как накрыв простыни одеялом, и непрерывно курил толстые самокрутки. Когда-то полированная поверхность стола была сплошь прожжена непогашенными окурками: отец оставлял их на краю пепельницы, они обгорали, падали на стол и спокойно тлели, прожигая лак. Крошки табака и горки пепла покрывали и пол, и столик, и подоконник. Окно, как и в кухне, выходило на море.

У западной стены стоял обшарпанный комод и вплотную к нему — платяной шкаф с единственным отцовским выходным костюмом, парой старомодных тупоносых башмаков и несколькими белыми поплиновыми рубашками. В пиджаке отец казался мешковатым и сутулым, в белой рубахе — неуклюжим и скованным, как будто на нем тесная железная кольчуга, а башмаки ему жали. Выходной костюм. Но выходных дней у отца никогда не бывало.

Свою привычную одежду — свитера, рукавицы, рубашки, носки — их вязала мама — и тяжелую куртку из оленьей кожи отец бесцеремонно сваливал на стул, и если кто-нибудь входил к нему в комнату, он говорил: «Скидывайте эти манатки и садитесь».

Книги и журналы валялись на комоде, вперемешку с одеждой лежали на стуле, шаткими кипами теснились на столе, громоздились на приемнике и просто на полу — уступчатыми утесами росли к потолку.

Журналы были самыми обычными — «Время», «Новости недели», «Семейный вестник», — отец выписывал их каждый год, стараясь дождаться удешевленной подписки: «Спешите! Льготная рождественская цена — три пятьдесят за годовой комплект!»

Книги он покупал какие придется — старые, отшумевшие и уцененные бестселлеры, подержанные издания «Лучшая книга месяца», но чаще всего подписные серии, которые рекламировались на обложках журналов: «Букинистическая книга. Карманные издания. Любое произведение — за десять центов». Поначалу он выписывал эти серии сам, потом их стали присылать мои сестры, и отец читал все подряд, запоем: сборники стихов и рассказы Фолкнера, романы Достоевского и книжки о сексе, что-нибудь вроде «Учитесь любить» — словом, «любое издание за десять центов».

Вернувшись с моря и наскоро пообедав, отец до ночи, а порой и до утра зарывался в книги. Я и сейчас еще помню: он лежит на кровати в шерстяной рубашке, кожаная куртка свалена на стул, лампа освещает его белые волосы и страницы книги, во рту сигарета, непогашенный окурок дымится в пепельнице или, свалившись, тлеет на столе, а из приемника звучит негромкая музыка. Я до сих пор не понимаю, когда же он спал, потому что иногда, проснувшись среди ночи, я слышал его хриплый приглушенный кашель, шелестение страниц или скрип кровати — докурив окурок, он немного приподымался и скручивал очередную, тысячную сигарету. И до утра светилось его окно.

Мама презирала комнату отца: она презирала любой беспорядок — в доме, в жизни, в одежде или в мыслях. Школьницей она прочитала один роман — «Айвенго» и, решив, что это дурацкое и пустое занятие, потом уж никогда не заглядывала в книгу. Но отцовская комната оставалась прежней.

Сестры. Они были дочерями отца — дочерями этой вечно неубранной спальни, а росли в аккуратном и прибранном доме. Стройные, с точеными чертами лица — мамиными чертами, и отцовскими волосами — у отца была огненно-медная шевелюра, пока он не поседел, — они хорошо учились, радостно помогали маме по хозяйству, ласково и терпеливо нянчились со мной — младшим братом и единственным мальчишкой в семье. В общем, они жили беззаботно и весело.

Пожалуй, их огорчал лишь один запрет: отец не разрешал им ходить на мол, а там собирались все детишки рыбаков. Сестры не нарушали отцовского запрета, но, уж если мама посылала их в гавань — что-нибудь купить или зайти к ее брату, — они не возвращались до позднего вечера: играли на молу в салочки или прятки, самозабвенно носились вокруг расстеленных сетей, спрыгивали в лодки, зачаленные у пирса, и орали на ленивых морских окуней, которые подымались из таинственной глубины, проплывали мимо опутанных водорослями свай и ускользали под мол, в бездонную темень. К вечеру отец начинал волноваться, но мама считала, что ничего не случится. «Девочки играют у всех на виду, — говорила она, — и нечего психовать. Зато они не шляются неизвестно где и не сидят, уткнувшись в дурацкие книжки».

Примерно к четырнадцати или пятнадцати годам сестры обнаруживали комнату отца — и понемногу их жизнь начинала меняться. Подрастающая хозяйка, воспитанница мамы, входила в эту комнату, чтоб как следует убраться или, по крайней мере, вычистить пепельницу, — и, когда ее находили, она сидела на кровати, очарованно застыв над какой-нибудь книгой. Сначала мама только слегка раздражалась, старшим сестрам она, бывало, спокойно говорила: «Не суй свой нос в этот пыльный хлам», — но годы шли, девочки взрослели, и с каждой повторялась одна и та же история. Мама тревожилась все больше и больше. Когда младшая из сестер забралась к отцу и просидела все утро, уткнувшись в книгу, мама закатила ей звонкую оплеуху, да так, что на щеке отпечатались пальцы — четыре багрово-припухших полосы, а книга, бессильно затрепыхав страницами, свалилась на усеянный окурками пол.

Мама сердилась, ругала дочерей, не понимала, в чем дело, и пыталась бороться. Она даже пробовала ссылаться на бога, хотя раньше никогда о нем не вспоминала. «Господь-то, — говорила она, — он видит, уж он позаботится о всяких бездельниках, которые читают дурацкие книжки». Но обычно мама обходилась без бога. «Хотела бы я знать, — ворчала она, — кому они помогли жить, ваши книжки». Если отец был дома, она ворчала все громче, повторяла свои вопросы несколько раз, и, услышав их, отец приподнимался на кровати и откручивал приемник на полную громкость.

А сестры взрослели и продолжали читать, и постепенно их охватывало смутное беспокойство — они штопали, и стирали, и готовили обед — помогали маме, но как бы через силу, а к шестнадцати годам поступали работать — официантками в ресторан приморского отеля. Отель принадлежал американской фирме и обслуживал приезжающих на побережье туристов. Мама не признавала такую работу. Хозяевами гостиницы были чужаки, в ресторане обедали какие-то пришлые, не знавшие ни моря, ни рыбацкой жизни.

— Кто они такие, — спрашивала мама, откидывая со лба свои темные волосы, — и что они знают о настоящей жизни? Да пускай они проболтаются здесь хоть тысячу лет со своими киножужжалками — ну что они поймут? И почему мы должны их обхаживать, этих пришлых?

Она не понимала — не могла понять, из-за чего ее дочери прислуживают чужакам. А отец? — Вот кто приводил маму в ярость: ведь он ни разу не попытался вмешаться. Иногда она тревожно говорила своим сестрам: «Просто не знаю, что творится с девчонками: ничему не хотят учиться, не желают, и все тут — ни по дому, ни в огороде, ни шить, ни готовить». А иногда она злобно ругала отца. Однажды я возвращался из гавани домой и, взбежав на крыльцо, услыхал мамин голос: «Ну подожди, скоро ты своего добьешься — принесут они тебе в подоле, увидишь!»

Похожие книги