Читаем Красный снег онлайн бесплатно
Красный снег
Кто хорошо знает предмет, то бишь судьбу литературы советской поры [30-е годы], поймёт, что одного такого текста вполне могло хватить для того, чтобы все произведения автора канули бы в беспамятство… (В. Перельмутер.)
Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Проза / Русская классическая прозаВ покорности судьбе необходимо упражняться. Как и во всяком другом искусстве. Так утверждает, во всяком случае, гражданин Шушашин. Каждый свой день, обувшись и умывшись, прежде чем набросить на плечи пиджак, он начинает экзерцисом [2]. Опять-таки, выражение принадлежит ему. Экзерцис заключается в следующем: подойдя к стенке, он прислоняется к ней лопатками и стоит так в позе предельной покорности. Минута-две. И всё. Экзерцис окончен. Можно начинать жить.
Так было и в это мутное зимнее утро, скорее похожее на поседевшую за ночь ночь. Покончив своё упражнение, не требующее других приборов, кроме человека, стенки и лба, подставленного под что угодно, Шушашин перебросил через плечо петлю помочей, вздохнул, потом зевнул и прищурился в окно: против окна — окно, в окне — жёлтый блик лампочки, точно заблудившийся меж дня и ночи. Шушашин прибавил к вчерашней дате единичку и влез руками в рукава пальто.
Семь поворотов лестницы, ржавый всхлип дверной пружины, двор, длинный сводчатый проход из двора во двор, ворота, улица.
Шушашин занят очень трудной работой: безработицей. Каждый день навестить десяток обещаний, спросить в телефон у дюжины пятизначных цифр «ну, как? тоже? никак? завтра?» — снова и снова обивать пороги, стараясь не сбивать подошв, которые от дня ко дню, вместе с надеждой, тончеют и тончеют.
Асфальт и камни были под плёнкой гололеди. Туман шёл в сорока шагах впереди глаз, заслоняя собой все вещи. Огибая угловой дом, длинным вялым солитёром тянулась очередь: к чему-то. Лавируя меж автомобильных рожков, Шушашин пересёк перекрёсток. Другая: корзины, свисшие с рук, платки и кепки. Шушашин свернул и переулок, схватывая глазами бумажные квадратики, белеющие то тут, то там со стены: а вдруг. «Окрашиваю вещи в чёрный цвет» — «любую вещь недорого крашу в чёрный цвет» — «в чёрный цвет»… что за чорт… Шушашин отдёрнулся зрачками и продолжал шагать, выбирая жёлтые пятна песку поверх льда. И вдруг он почти наткнулся на вынырнувшие из тумана слова:
— Э, батенька, из квартиры… Меня вот из собственной моей головы выселили, и я ничего. А вы…
И двое быстро прошли мимо. Шушашин оглянулся. Две спины: одна под толстой шубой с головой, провалившейся в встопорщенный мех, другая в истрёпанном куцем демисезоне с разинутой распоркою внизу.
Затем переулок повернул, огибая молчаливую низкорослую колокольню и железо ограды, влево. Ещё минута — и навстречу стал надвигаться знакомый хмурый контур с чинным гранитом ступеней, вводящих в него. Сквозь дверь проталкивалась, шумя и переплетаясь, экскурсия, но на нижней ступеньке, отдельно от других, стояло двое, притоптывающих валенками. Один был молод и строен, с растопыренными наушниками из-под шапки, другой в сизо-белой бороде под цвет туману, низкий и сутулый, казалось, с каждым словом втаптывался ещё больше в землю:
— Ну, вот. Осмотреть Москву в невпопадный час. Чего захотели! Это за музейными номерками от одиннадцати до четырёх. А Москве смотрины в неписанный час.
— Какой такой неписанный? — качнулись наушники.
— А такой: чёрный — когда и в окнах, и в людях ночь и нигде, ни в переуличьи, ни на площадях, ни живой души.
— Почему?
— Простей простого: потому что в Москве ведь ни души.
Наушники, подхлёстнутые ветром, встопорщились:
— Но ведь…
— Правда, правда, правда! — прокричал мальчишка, прорывая туман толстой пачкой газет, и через секунды голос его был далёк и глух.
Шушашин обошёл стороной конец разговора. С расстояния, достаточного для неслышания, он ещё раз повернул голову к абрису музея: двое подымались по его ступенькам, борода сутулого втуманивалась в туман, и с каждым шагом он втаптывался всё ниже и глубже в камень. «Хватит его до входа или не хватит?» — вскользнулось в мысль Шушашину, но опасливый рефлекс дёрнул за шейные мускулы, и Шушашин, не досмотрев, свернул за угол. Кстати, неподалёку, за гранёной дверью подъезда, обитала пятизначная цифра, обещавшая замолвить слово, кому надо. И началось. Шушашин взобрался на четвёртый этаж, спустился, опять на пятый, скользя по поручню вниз, на третий, четвёртый, пятый, третий, цепляясь за поручень, на шестой — и остановился на шахматных серо-белых камнях площадки, тяжело дыша и оглядываясь на сейсмограммически изогнутую жёлтую линию поручня, опутывающего провал пролёта. И на этот раз неуловимое, меняющее знаки пятицифрия, представилось ему в виде юркой мыши, прячущейся под мембрану с длинным — на километры — из-под переулка в переулки извивающимся телефонной проволокой хвостом. И он стал медленно спускаться. По лестнице вниз сновали портфели. Двумя этажами под резко распахнулась дверь, выбросила вскрик «ты у меня ног не соберёшь!» и со звоном захлопнулась. И Шушашин, устало опадая со ступеньки, думал, что, если для того, чтобы собрать две ноги, нужно «х» времени, то осьминогу, чтобы собрать восемь ног, или вот тысяченожке… и вдруг, сдёрнув с мозга нитонисётину, огляделся: где и что? Жёлтая, сомкнувшая длинные створы дверь; на двери дощечка:
врачу Бухгалтеру — три раза
Ю. Ю. Тишашеву — два раза
Безносенко — один раз
И. Я. — ни разу
Рука Шушашина в нерешительности описала круг около звонковой кнопки: интересно бы взглянуть на этого И. Я.; только как до него добраться?
Рука упала, ноги досчитали ступеньки. Шушашино отражение, скользкое на скользком стекле, под толчком ладони посторонилось, Шушашин вышагнул на улицу и повернул плечо вдоль тротуара. Туман редел, но люди шли гуще. Солнце пробовало протолкнуться лучами сквозь толпу серых, в солдатском сукне, туч, но те не размыкали плеч. Теперь Шушашину незачем было спешить. Пусть дымы вверх и вниз над трубами, ему ни к кому и ни от кого, все вертикали проделаны, остаётся лишь длинная, неизмотанным клубком, безнадёжная горизонталь.
Внезапно улицы сшиблись в площадь. Автомобили. Трамвайные короба. В центре, у скрещения рельс, замотанная в платки женщина, тыча чем-то, похожим на кочергу, в стыки, расцепляла накатывающие друг на друга вагоны. Рядом с хлопочущей фигурой — складной табурет, но лязгающие номера не давали роздыху.
Шушашину было всё равно куда, и кружение колёс загнало его шаги на выгнутый белый обод бульвара. Здесь было тише, но печальнее. Безлистные деревья, пустые обмёрзлые скамьи. Идя вдоль ряда стволов, Шушашин вдруг заметил: на одном из них — прямым парусом фон уличного фотографа [3]; рядом — шевелящий прямыми мётлами, прилаживающийся к защёлку, аппарат. Вокруг паруса — несколько хмурых людей, обнаживших головы. Что бы это? Шушашин приблизился: против выпяченного стеклянного глаза аппарата, у жёлтого дворца, увитого розами, и лебедей, плывущих над синью озёр, — короткий детский гробик с жёлтым головастиком внутри. Женская рука, скользнув в последний раз вдоль деревянного ранта, поправила стылую пяточку в жёлтом чулке и отодвинулась. Мембрана щёлкнула. «Да, так дешевле», — бормотал Шушашин, продолжая сгибать и разгибать колени мимо стволов и скамей. Но усталость подвешивалась гирями к шагам и мглила мысль. Надо передохнуть. Ближайшая же скамья подставила холодную спинку и позволила вытянуть ноги. Мужчина и женщина, сидевшие у другого края, оборвали разговор. Но Шушашин даже не взглянул. И только через минуту, когда слова, возвратившись, заставили его, скосил глаза в сторону пары.
Говорил, лишь изредка останавливаемый репликой, собственно, один мужчина. Плечо его, повёрнутое к истёртому жухлому плюшу, под которым пряталось ухо собеседницы, гневно вздёргивалось:
— Они мне прислали анкету: ваше отношение к религии? Бог — ведь это лишенец, которого надо выселить из им построенного мира. Не так ли? Но давай всерьёз. Я уже набросал черновик ответа. И я им пишу: «Бога, разумеется, нет, потому что, если бы он был, то мог бы, по всемогуществу своему, создать себе более умных противников, чем тупые писаки из „Безбожника”» [4]. Ну, что ты скажешь?
Истёртый плюш прикоснулся к руке мужчины:
— Что ты не пошлёшь. Не надо.
— Но ведь должен же я сказать…
— Не надо.
Мужчина качнулся плечами вперёд, зажал кисти рук меж колен и всматривался в затоптанный снег дорожки.
— Может быть, ты права. Как всегда. К чему быть глупее глупых. Знаешь, я ещё в отрочестве думал: если та гигантская трехипостасная тень усумнится в людях, то людям только и остаётся — на неверие неверием. Ну, и всё это вздор, архаическое трехбуквие, которое я давно уже вышвырнул из головы. Но, понимаешь, теперь я опять начинаю верить, да, начинаю, но… в другое. Мне кажется, нет — я знаю, только ты не пугайся, я
— Вадя…
— Я повторяю — факт. Разве ты не замечала, что уже несколько лет, как в нашу жизнь вкралось несуществование. Исподволь, тишком. Мы ещё вправлены в своё старое пространство, как пни на месте срубленного леса [5]. Но жизни наши давно уже сложены в штабеля, и не для нас, а для других. Вот эти часы с пульсирующей стрелкой на моём запястье ещё мои, но время уже не моё, оно чужое и не пустит ни меня, ни тебя ни в единую из своих секунд. Ведь что такое смерть? Частный случай
Шушашин, стараясь не зацепить за ножку скамьи, встал и, беззвучно ступая, отошёл от беседы. Минуту-другую он шёл, как-то странно обходя предметы и людей, с видом неопытного привидения, по ошибке забредшего в дневной свет.
Впрочем, воздух действительно уже тронуло пеплом, а закат, навстречу его шагам, горел гигантскими жёлтыми кострами. На закрючинах ветвей — стая чёрных картавых вороньих клякс. Застывшие ноги, постепенно разминаемые ходьбой, размертвились и быстрее проделывали шаг. Вскоре у конца бульвара Шушашин нагнал троих прохожих, шедших вплотную друг к другу. Средний, поворачиваясь то к правому, то к левому спутнику, досказывал:
— Ну, вот: подходит это он к своему дому. А у них, надо вам знать, двор, потом подворотня, потом другой двор. Подходит, говорю… ночь, все окна потушены, а только в его окне свет. Ну, известно что. И пойти, и не пойти: одно. Сунул он, это, руку в карман, а в кармане у него штучка, на ношение которой тоже документ полагается — и…
Шушашин хотел нагнать конец фразы, но ноги его как-то странно цеплялись за землю, он схватился за столб и вспомнил, что с утра не ел. Три спины канули в толпу. Слева была дверь с двумя меню поверх жести по бокам. Шушашин хотел было толкнуть дверную ручку, но дорогу ему перегородил кусок картона, подвешенный на шпагате:
Столовая закрыта на обед
Пришлось вспоминать, нет ли поблизости другой. Ещё четверть часа ходьбы, и Шушашин сидел у тарелки, поставленной в ряд с дюжиной других по краю узкого, крытого клеёнкой, стола. В столовке уже горело электричество. Над тарелками стоял пар и гомон голосов. Шушашин, наклонившись над своим супом, старался сосредоточить слух на стуке ложки о глину, но голоса соседей назойливо лезли в уши. Напротив, за узкой доской, взорвался весёлый смех. Шушашин взглянул сквозь суповый пар. Несколько молодых весёлых лиц с вздёрнутыми надо лбами козырьками кепок. Вероятно, вузовцы или из литфака. Широкоскулый юноша, соскабливавший хлебной коркой рыжий соус с тарелки, проглотил корку и, лукаво блеснув глазами, добавил:
— Или вот. Пишет он рассказ. Заглавие не помню. «Мы шли поздней ночью по одному из московских переулков. Чёрные окна крепко спали. Все звуки точно придавило к земле тьмой. И если б не скрип снега из-под четырёх подошв, и не протяжное надсадное пение вторых петухов…» Ха-ха, не дурно вляпался на петухах, а?
Одобрительное кмыхание соседей подтверждало.
— Но почему же… — начал было Шушашин, но сипотой ему перервало голос.
Лицо над запрокинувшимся козырьком юмористически сузило глаза:
— А потому, гражданин, что столичные шантеклеры [8], с вашего разрешения… — Юноша неторопливо пошарил по столу, взял в руку нож и, описав им дугу в воздухе вокруг своего горла, аккуратно положил нож на место. Новый взлёт смеха сопровождал трюк. Шушашин снова опустил глаза в тарелку.
Стулья напротив, скребя ножками о пол, отодвинулись. Но откуда-то сбоку, из-за вазона с бумажной пальмой, бубнил мутный голос:
— По статистике больших центров каждый двенадцатитысячный попадает под колёса. Следовательно, распределяя, так сказать, поровну и по справедливости, одна двенадцатитысячная любого из нас раздавлена автомобилем. И вот…
Шушашин, делая усилие выдернуться ушами из гомона, придвинул к тарелке горчичницу и ткнул лопаточкой в её облепленное коричневой коростой горлышко; но тычок упёрся во что-то твёрдое и упругое; Шушашин ковырнул сильнее, и наружу, застревая в дыре, выставился облипший горчицей старый и растрескавшийся презерватив. Шушашин оттолкнул тарелку и встал. К горлу скользил тошнотный ком. Душный пар с масляной пригорью мглил глаза. Он рванул за дверь.
Уличный воздух уже переоделся в вечерний креп. Монотонно пели голоса газетчиков. Из-за угла, метнувшись жёлтым двухглазием, взвыл автомобиль: как если б и его переехали.
Шушашин шёл мимо огней и лиц и думал, что скорее бы к себе, защёлкнуть свет и лицом в подушку. Но знакомые кварталы странно длиннились, растягиваясь, как резина. Магазин с игрушками, казалось, уже пройден, — и вот он опять лезет крашеной пестрядью в зрачки.
Наконец-то, издалека знакомые ворота. Дом — ещё дом — аптечная вывеска — потом яркая витрина, за которой на пустых прилавках круглые и красные, как головы, ободранные от кожи, деревянные сыры, — срыв кирпичных ступенек в «скоропочинную» и сквозь сквозняк подворотни — двор — туннель второй подворотни. И тут, под второй навесью, внезапно из-за спины — мысль: а что если окно?..
Шушашин круто стал, весь в облипи пота. Но мимо — по стене туннеля — чья-то фигура: прошла, не оглянулась. И ещё: оглядела и замедлила шаг. Шушашин усилием воли толкнул мускулы. Из глубины второго двора рядами окон вплывал в поле зрения каменным фрегатом дом:





