Читаем Комната мести онлайн бесплатно


<p>Алексей Скрипников-Дардаки</p><p>Комната мести</p>

И вот было молчание в Чертоге Суда.

Оскар Уайльд «Чертог Суда»

— Да, но так хотел Бог! — ревет толстяк в сутане, впиваясь раздутыми подагрой пальцами в выщербленную столешницу. Его лицо налито кровью, глаза выдавлены из орбит.

В руках поэта пистолет.

— Что ты знаешь о жизни! — кричит поэт — Ты!.. Ты — сюрреалистическое дерьмо! Вы опоили мир мифами и иллюзиями! Вы заглушили чистые звуки земли магической какофонией небес! Вы поклоняетесь могилам, костям, руинам и орудиям пыток! Вас больше нет, но ваша вонь въелась в холсты и бумагу, которые волочатся за вами ядовитым шлейфом! Логос зла — да пребудет с вами!!!

Ненавижу просыпаться рано! Вообще ненавижу просыпаться. Голодное парижское утро застает меня врасплох, грабит, глумится. Стойкими запахами и гортанным рыночным ором оно энергично лезет в меня, ковыряется заскорузлыми пальцами в моих снах, жадно объедает, высасывает мое воображение, чтобы я от всего отрекся, все похерил и жил-гнил этим вульгарным «сегодня». Оно, собака, думает, что если я вчера нарезался, то сегодня все позабыл… А хрен тебе! Я помню! Точнее — борюсь, хватаюсь за каждый обрывок своего сновидения.

Я видел себя в алтаре, огромном, темном, пустом. На мне парчовое священническое облачение. Я должен совершать литургию. Мой голос внезапно сипнет. Я делаю усилие, чтобы громко произнести положенные молитвы, но вместо них у меня вырывается брань…

Осторожно вылезаю из кровати, стараясь не скрипеть, чтобы не разбудить двух спящих возле меня девушек. Они трогательно обнимают друг друга. Да, девушки прекрасны, когда спят. Они измождены вином, полуночной руганью со мной, перетекшей в мрачную молчаливую оргию, в какое-то полунасильственное механическое центрифугирование обнаженных тел, ничуточку не возбужденных, сухих, тяжелых, состоящих из бессмысленно пинающихся локтей и коленей. Так бывает всегда, когда мы пьяны, когда много говорим о деньгах и Боге, когда хотим нагадить на стабильность, порядок, уверенность, цели, в общем, на все то, что, чем живет окружающий нас мир парижских эмигрантских задворок. Мир, приехавший за новой жизнью, мир, усердно моющий, метущий, собирающий, проститутствующий, мир, поглощающий порченные бесплатные помидоры с Бельвиля, выстаивающий очереди в католический Каритас за пакетами с едой, выбрасывающий со смехом на улицу чуждую его традиции туалетную бумагу и зубные щетки…

Нет, я определенно устал, измотался. Судьба запихала меня в узкое бутылочное горло этой поганой улицы, тупо вперившей свой набожный взгляд в серую стену бенедиктинской богадельни. Я краду кошельки у зазевавшихся стариков и бродяжничаю… Черт! Где же вино?!

Нахожу недопитую бутылку, жадно глотаю и тут же, поперхнувшись, выплевываю вино на стол. Дерьмо собачье! — передо мной огромный парижский таракан, беспомощно выпустивший из-под тонкого хитинового фрака прозрачное крылышко. Классная смерть! Мне кажется, что захлебнуться в вине — все равно, что умереть во время оргазма. Сим возвышенным образом почил в бозе болгарский поэт-возрожденец Иван Вазов. Старику было за семьдесят — ей семнадцать…

А вообще, — я перевожу взгляд от таракана на сладко спящих подружек, — женщина женщину способна чувствовать гораздо искусней и интенсивней, чем это дано мужчине. Хм, дано… Ни хрена не дано — отнято! Мужчина искалечен неумением наслаждаться. Мужская чувственность, если ее можно так окрестить, инфантильна, слепа, плетется полоумной каликой за поводырем внутренних страхов. Даже если все хорошо и безопасно, самец начеку, он постоянно ждет смерти. Мелким юрким зверьком он прячется в материнскую нору, окапывается, вжимается в землю, материю, прикидывается раненым, больным. Его глазки-бусинки напряженно следят за сукой-фатальностью, распростершей во мраке свои крылья…

Хотя… черт его знает! Мир скорее всего будет только мужским. Сначала он пожрет Женственность алюминиевой ложкой феминизма, предварительно «присолив» кушанье разными формами своего мужского универсума, а затем через тысячелетия начнет воссоздавать ее в самых пошлых и архаичных формах. Часто мои девки разводят меня на вонючий кухонный треп «за жизнь», как правило оканчивающийся растопыренными пальцами, выпученными глазами и взаимными оскорблениями. Но так живем не только мы, сербы за стенкой тоже по ночам куролесят, «штекают», орут, рубят на своем варварски гордом славянском. Они пьют сливовицу или тяжелое черногорское вино, раззадоривают себя какими-то пастушечьими балканскими окриками и все валят в одну кучу: американцы, Гаага, Патриарх, Милошевич, краденые автомобили, албанская мафия, мусульмане, война…

Однажды на праздник Святого Георгия я пошел к своим соседям сербам в гости и познакомился с Гораном — главой их суматошного клана. Это был очень высокий статный мужчина лет сорока с клыкастой бородой и шальными горящими глазами. Внешне он походил скорее на римского легионера или гладиатора, чем на скромного политического беженца, каковым являлся. Во французском отстойнике для мигрантов я видел разных людей, все они более-менее соответствовали участи изгоев. Там были чернолицые иракские вдовы, кутающие в свои траурные балахоны истошно кричащих грязных младенцев, бежавшие из лап прогнившего коммунизма прыщавые китайцы, интеллигентные филиппинские анархисты, шебутные правдуны белорусы, но громила Горан никак не соответствовал этому вавилонскому смешению народов. «Воистину, — патетично подумал я тогда, — велика ты французская демократия, давшая этому античному Аяксу Теламониду беженский статус!»

Я был хорошо знаком с душевнобольным братом Горана — Владо, пьющим каждое утро по десять чашек кофе-эспрессо в баре возле нашего дома. Бар держал нервный болгарин с легендарным именем Петроний. Когда-то он был стюардом, но страдал клаустрофобией, которую тщательно скрывал. Однажды на высоте две тысячи метров с ним случился истерический припадок. Его уволили, но он подал в суд на Air France и отсудил миллион тогдашних франков, на которые купил подержанный «Порше» и бар возле нашего дома. Говорят, Петроний добавлял в кофейный порошок средство для мытья посуды, чтобы увеличить пенку.

В этом же баре я как-то увидел жену Горана Ружку. Она ворвалась туда, обливаясь кровью, и жаловалась болгарину на мужа, который по пьяни саданул ее видеокассетой по голове. В отличие от рослого черногорца Горана, его жена была невысокой кряжистой боснийкой с черными коротко остриженными нетрезвой рукой волосами и тяжелым циничным взглядом из-под синюшно-болезненных опухших век. Женщина абсолютно запустила себя, не пользовалась косметикой, безобразно одевалась, курила марихуану и в запой зачитывалась Камю, томик которого носила повсюду.

Владо растрепался всем завсегдатаям нашего бара, что у Горана есть двадцатилетняя любовница по имени Диана, тоже черногорка. Она якобы служила офицером на французской таможне и тайно помогала какой-то балканской мафии переправлять через границу краденые автомобили.

Теперь мне выпала честь познакомиться со всем семейством Горана, включая его зазнобу Диану. Войдя в их квартиру, я сразу увидел пузатые тюки со шмотьем. Они были повсюду, занимая большую часть сербской малосемейки.

— Это вещи, — гордо сказал Горан, заметив мое любопытство, — хорошие вещи, краденные из бутиков.

Он схватил один мешок и вывалил на пол гору каких-то гавайских рубашек:

— На! На! Возьми! — восторженно сверкая своими очаровательно разбойничьими глазами, заговорил он. — Бери, что хочешь! Все дарю! Смотри, Лапидус, Логерфельд… Ты не думай, — сведя свои черные густые брови, таинственно прошептал Горан, — это не подделка, настоящие дорогие вещи. Тебе таких не купить. Владо воровал их… Ну, скажи, Владо, — сурово взглянув на брата, гаркнул он.

— Да, да, — замотал головой Владо, — я их сам воровал из дорогих бутиков. Меня не схватят — я умею… В Сербии тяжело сейчас, денег мало, люди голодные… Церковь в селе нашем американцы разбомбили. Я ходил там, ходил, собирал, собирал, но все сгорело. Никола Чудотворец сгорел, и Святой Савва сгорел, и Божья Мамочка сгорела. Ничего не осталось. Камни, камни, камни одни… Бог Сербию забыл, не любит больше. Снова война будет. Я вещи продавать буду и оружие покупать, и на церковь дам, чтобы новую в нашем селе построили…

— Хватит, Владо! — грубо осадил брата Горан. — Я очень люблю русский народ, вы — хорошие парни, но обиду на вас имею все же. Когда нас бомбили, вы тихо сидели, не заступились за православных братьев, так?

— Не знаю, — пожал плечами я, — об этой вашей войне мне ничего не известно… Я вообще-то имею к тебе деловое предложение…

— А мне известно! — не по-доброму посмотрев на меня, рявкнул Горан — Вы нас бросили! Наш великий ученый Никола Тесла изобрел и лампочку, и радио, и… все, а вы украли, вы — империалисты!

— Ладно, Горан, не сердись, — пытался я успокоить хозяина, — давай выпьем! У тебя есть, что пить?

— Как нет! — подскочил Горан. — Сербское вино, лучшее в мире! Французское кислое-кислое, из порошка сделано, а наше натуральное и сильное. Ружка! А ну неси на стол! — раздраженно крикнул хозяин.

Жена вынесла из кухни дымящуюся кастрюлю с варевом из фасоли и небрежно поставила ее на стол. Горан достал из шкафа вино, сливовицу, анисовую греческую водку «узо»

— Давай за великую Сербию пить! — грохнув исполинской ладонью по столу, предложил он, при этом смерив меня таким вызывающе-испытующим взглядом, что я невольно похолодел.

Внезапно Диана, которая до сего момента не произнесла ни слова, встала из-за стола, медленно прошла по комнате, предоставив на общее обозрение свою обтянутую коротенькой юбкой задницу и длиннющие тонкие ноги, облокотилась на косяк двери, обвела нашу компанию тусклым, ничего не выражающим взглядом и, издав гортанный вопль, рухнула на пол. Девушку колотила падучая. Опомнившись, я моментально схватил ложку и сунул ее Диане в зубы.

— Она больная, она сумасшедшая, — равнодушно констатировала Ружка, забрала со стола бутылку с «узо» и, пуская клубы густого травяного дыма, удалилась на кухню.

С Гораном и Владо мы перенесли Диану на диван и закутали одеялом.

— Она хорошая девочка, она добрая, — из глаз могучего серба полились слезы, он перебирал дрожащими пальцами ее волосы, причитал, что-то шептал. В одно мгновение исчезла его стать, глаза потухли, он сгорбился, сник, стал жалок.

— Ружка, — хрипло пожаловался мне Горан, — ты видел, она злая женщина. Она бросила меня, ушла к греку. Грек ее бросил, она собирала апельсины, чтобы заработать деньги. Я позвал ее обратно, простил из-за детей. Она, когда молодая была, такая милая, красивая, а сейчас смотри: у-у-у-у, ведьма! Марихуану курит, злится. Бог ее накажет!

Иммигрантские задворки Парижа были нашим единственным реальным миром, вавилонской башней, соединившей в вызове Всевышнему неповторимое многообразие различных человеческих культур. Проказа глобализации не изуродовала их медитативных лиц. Подкожный жир сытой Европы не обезличил, не отяжелил их гибких тел. Слабые, угнетенные, вымирающие обрели здесь второе дыхание. Они избавились от всего наносного, временного, вернулись к истокам, к пророческому предчувствию собственного мессианства. Здесь в центре респектабельной Европы, в ее полутемных, недосягаемых для туристов трущобах звенели бубны, блеяли жертвенные бараны, струился аромат приторных курений, наливались золотом суры Корана, капала алая кровь к подножию африканских рогатых божеств.

Но духам гаитянских кладбищ эгунам было тесно в подвалах и на чердаках. Незримо для обывательских глаз они повисали гроздьями на фонарях Монмартра, хаотично витали по улицам и площадям в поисках бродячих собак, сигарного дыма и разлитого вина, вдохновленные зловещими башнями Консьержери, вторгались во сны ничего не подозревающих парижан, выволакивая из бездны стонущие тени людей, сгинувших много столетий назад. Париж пока еще не знал о своем закате, он жил пленительно-беззаботной жизнью богатого баловня, сладко зевал в просторных, полных света и воздуха офисах Дефанса…

Свою жизнь в Париже я делю на два периода. Первый — «La Soudrette», когда я фатально безденежничал, спал в парках и подъездах, питался из мусорных баков и носил в кармане черно-белую лесбийскую открытку позапрошлого века.

Второй — «Crazy Horses», освященный фиолетовым сиянием Норы и Сатши.

Нора была художницей. На грязно-желтой стене моей студии она нарисовала «Kaly madre». Богиня держала в своих шести руках окровавленные орудия пыток. Ее тонкую шею украшало ожерелье из черепов, а в центре груди пылало обвитое терном сердце Иисусово. Кали попирала блюдо макарон, страшно таращила пряные миндалевидные глаза и чем-то походила на саму Нору, когда она садилась на меня сверху. Она обожала индийские украшения, черную магию, Махаяну, поклонялась Кали, считая ее Евой, а также Камой — материальным воплощением Будды. Она любила неожиданно мочиться на мою грудь, а когда была пьяна, хрипло материлась по-русски.

Сатша гораздо младше Норы. Ее взгляд темен, готически тяжел, провален в горькую сердцевину скуластого, скроенного по лекалам средневековья лица. Железные ножницы Бога искромсали ее плоть до мальчишеской сутулой инфантильности, будившей во мне то жалость, то страх, то болезненную нежность, то одержимость. Мятежный ветер ее рваной бессмысленной юности пронизывал меня до костей.

Похожие книги