Читаем Кома онлайн бесплатно
Кома
Эргали Гер – постоянный автор "Знамени". Печатается с 1994 года. Опубликованы рассказ "Казюкас", № 10), повесть "Дар слова. Сказки по телефону" (1999, № 1), очерки "Белорусское зеркало" (2007, № 1), "Трижды оглашенная" (2007, № 11) и "Мой Ельцин" (2008, № 11).
Проза / Современная прозаРодом Кома была из Рыбинска – города, голодать в котором по определению затруднительно. Однако ж наголодалась в войну сполна, до лазоревых парашютиков, на всю жизнь испортила пищеварительный тракт селедочными хвостами. Жили они без отца, сгинувшего в тридцать седьмом, мама была учительницей французского – языка, опороченного вишистской кликой – так что вся неотмобилизованная на фронт рыба гуляла мимо их стола на соседские. А им с мамой – от селедок хвосты.
А так хотелось хлебушка в те зябкие весны – тепленького, пахучего! – так мечталось, так подсасывало, ни о чем другом вроде и думать не получалось. Но мама учила: “Не думай о себе, будет легче. Молись за тех, кто на фронте. После войны попируем”. И Кома молилась, хотя до войны они с мамой были неверующие. Вплетала свою слабенькую голодную молитву в общий народный вой, растворялась в Волге народных слез и плыла вместе со всеми в рай, к победному пиршеству. И если кому невдомек, как можно в неполные восемь лет запустить свою душу в реку народную, навсегда слившись с ее током, со всеми ее стремнинами-водоворотами, тому следует поднапрячься и вспомнить, какая это текучая материя – душа ребенка. Она, душенька, подобна водице: высоко парит, глубоко журчит, в любой сосуд вливается, принимая форму сосуда. Ученые говорят, что в речной капле гомеопатическим образом хранится вся информация о реке – точно так же ребенку ведомо все, что ведомо взрослым. Даже то, что они успели забыть. Или, наоборот, еще не придумали слов. Другое дело, что у войны нет детей, только мертвые и живые. Дети вдыхают ее смрадное дыхание – и резко, непоправимо взрослеют, порой превращаясь в маленьких стариков раньше родителей. У Комы, по счастью, до этого не дошло – но к концу войны они с мамой разговаривали почти на равных. А было-то ей всего одиннадцать.
После войны французский амнистировали, но не полностью. Жили скромненько, нагуливали в основном аппетит. Зато выросла Кома высокой, широкобедрой, теперь таких на йогуртах выращивают, закончила в пятьдесят первом гимназию и поступила в Московский полиграфический. Полное ее имя звучало пышно – Комэра. Комэра Протасова. В общаге на Стромынке – просто Комка. Брала не только фигурой: староста комнаты, комсорг курса, отличница, разрядница по лыжам и альпинизму. Альпинизмом, надо сказать, в те годы увлекались повально, Кома тоже пару раз проваливалась в трещины, но ничего, Бог миловал. Там же, в альплагере на Кавказе, познакомила моих будущих родителей, за что ей отдельное большое спасибо. Под бдительным патронажем Комы летнее знакомство благополучно переросло в осеннюю свадьбу – за честь сокурсницы староста встала такой неприступной скалой, что отцу показалось легче жениться, даром что мастер спорта по альпинизму.
В пятьдесят шестом фактическая моя крестная окончила институт, получила назначение на полиграфкомбинат “Правда”. Дали тете Коме комнату в общежитии, потом двухкомнатную квартиру на Шелепихе. В провал между общагой и Шелепихой падают: вступление в партию, поездка в Болгарию, рождение сына (через девять месяцев после поездки), смерть матери. В шестьдесят втором, что ли, в последний раз сходила с ребятами на Кавказ, потом повесила ледоруб на стенку. Здесь заканчивается биография и начинается жизнь. Крепись, читатель.
На комбинате Кома оттрубила от звонка до звонка простым инженером. Выдвигалась и в начальники цеха, и на главного технолога (лет пятнадцать – советскими темпами – внедряли электронный набор), но на высоких постах немедленно принималась конфликтовать с начальством за справедливость, так что ее быстренько задвигали. Есть такие особи, которым наверху делать нечего. А в начале девяностых спровадили на заслуженный отдых. Время для пенсии подгадали самое то: рубль уронили, газету “Правда” с потрохами, со всеми архивами продали грекам, комбинат делили промеж своих – такие, как она, только путались под ногами. Главный правдопродавец восселся потом в Государственной думе, а Кома, чистая душа, седая старуха с нищенской пенсией и больным сыном, поняла, что ее обманули. Обманули жестоко и навсегда. Обманули по жизни.
Беда не в том, что разворовали все, что смогли, даже историю с географией. Это в брежневские времена Кома твердила, что разворовали идею, а ее чуть ли не официально объявили в типографии сумасшедшей – “всегда была идейно задвинутой, оттого и замуж не вышла”, – даже не стали выносить дело на партсобрание. Теперь Кома сама разуверилась в себе, в голой правде тех, кто работает, а не ест. Вот такая приключилась петрушка. Голая правда обернулась безумной старухой в переходе на Пушкинской, драпирующей в брезентуху синие груди и тощий зад. Кома ужаснулась (дело было зимой), а бомжиха, выцепив ее взглядом, осклабилась и гаркнула: “Не дрейфь, сеструха!”. Прав оказался сынок Алешенька: не для жизни такая правда. Хоть в петлю лезь, хоть угорай в машине, как военная поэтесса Юлия Друнина. Только не было у Комы ни машины, ни гаража. Не заработала. Не добилась. Не завоевала себе ничего, кроме язвы двенадцатиперстной кишки.
Вот вам линия жизни на просторах великорусской низменности: селедочный хвостик в детстве, кашка под старость. Ровненькая такая, без всплесков. Кома из последних сил цеплялась за человеческое в себе, но обида не отпускала. Сын неделями не выходил на улицу, пропадал за компьютером днями и ночами буквально. Оброс, как диакон, мылся и того реже. Плюс хромота: в детстве бултыхнулся в майскую Клязьму, заработал себе полиомиелит на правую ногу. Несколько лет таскала по санаториям да лечебницам, практически на себе таскала. Не было тогда инвалидных колясок заграничных, зато была медицина. Кто тебя вылечил, Алешка? – Тебя советская медицина вылечила. Та самая бесплатная медицина, которую вы заплевали, променяли на импортные коляски. – Не слышит. Не видит родную мать в упор. Вот что значит – без малого сорок лет в двухкомнатной “распашонке”, бок о бок. Не докричишься.
А всего-то лет пятнадцать назад, когда сын в историко-архивном учился, жизнь в двухкомнатной квартирке на Шелепихе шкварчала вовсю. Архиюноши с архидевушками набивались в Лешкину комнату под завязку: тут тебе и самиздат, и споры до утра, и молодые страсти-мордасти… Кома, сама не робкого десятка, и то просила потише, а то бу-бу-бу да бу-бу-бу – прямо с улицы, из Лешкиного окна, влетали в ее комнату через каждые два слова: Солженицын да Сахаров, Щаранский да Рой Медведев – рой рассерженных Винни-Пухов, так это представлялось Коме. Будущие хранители страшненьких государственных тайн хорохорились, постигая профильные предметы. Неподъемная правда корежила неокрепшие души. Нет, не хотели они служить
Вот только две последние чашки маминого сервиза забрала в свою комнату, сама пила из них чай. Всю жизнь прожила с этим хрупким, клееным-переклеенным севрским чудом “из дворца”, как шутила (а может, и не шутила) мама, а тут за два года весь переколотили, притом бесчувственно, без угрызений: ха-ха-ха да хо-хо-хо, мы ж нечаянно, тетя Кома, мы вам другой сервиз отгрохаем… Как же, как же. По молодости родительские чашки бьются легко – собственные сервизы, на сто персон, все впереди, – и это правильно. Надо всю жизнь прожить, чтоб понять истинную цену двум невесомым, последним, желтоватым на просвет маминым чашкам…
Нет, не была она доброй. Терпеть умела, что правда, то правда: жизнь научила. А доброй – пожалуй, нет. Cлишком хорошо читала людей острым своим глазком. Как с листа читала проступающие на лбах буквы – и сокрушалась. Тля обывательства, глиста вещизма пожирали ее народ, москвичей в особенности. От скудости да от бедности мозги вывернуло наизнанку, все возмечтали о коврах, “жигулях”, хрусталях. Это как голодному только хлебушек на уме. Однажды не выдержала, вошла в Лешкину комнату и спросила:
– А вот скажите мне, дуре… Для вас свобода – это машины с водителями, дома с прислугой, да чтоб вышколенная, без хамства, да чтоб в барах напитки со всего света, и все такое. Так? Так. А что такое демократия для прислуги? Чтоб на конюшню не отсылали?
– Ой, тетя Кома, да вы о чем?..
– Мать в корень смотрит! – захохотал Лешка. – Уйди, мать, ты их смущаешь!..
Откуда тут доброте взяться? – Ниоткуда.
Копилась, копилась в Коме тоска. Варила борщи, читала запретное. Много думала.
Прочитала запрещенного автора Восленского. Прочитала запрещенного Авторханова. Едва не проглядела глаза над затертой машинописной копией Солженицына. Страшилась найти в ледяном аду “Архипелага” упоминание об отце – не нашла и обиделась на Исаича. Но русскую правду Кома знала и без Восленского, знала – печенкой, селезенкой, кишочками; русская правда была для нее селедкой с черняшкой, а не перепиской Роя с Жоресом. Переваренная с изжогой, история отечества осела в ее сосудах ревматизмом в костях, артритом в суставах, больным кишечником. Такое не перепишешь.
Не пророки вели их, а Иваны Сусанины. Вот и заблудились в пустыне.
А как хрустят молодые косточки – узнали на третьем курсе. Однажды Лешка вернулся из института весь белый, отлеживался до вечера – потом не выдержал, поделился:
– Вызвали к замдекана, а там – двое. Давайте, говорят, побеседуем. И все, мама, знают: кто что сказал, кто какие книги приносил, все наши вот в этой комнате разговоры – представляешь?
Кома кивнула без удивления. А Лешка выдавливал из себя:
– Ты правду любишь – так вот, послушай, как меня вербовали. “Хочешь, – говорят, – за правду постоять, Алексей? Тогда тебе в дворники, потом в тюрьму, а уж потом, если повезет – за границу. Потому что правд много, а Россия одна. Хочешь за Христа – сторожи церкви. А хочешь за Россию – тогда к нам. Только без дураков, а с потрохами и навсегда”… Вот так, мать. По-простому, без вазелина.
Кома осунулась, предчувствуя неминуемое.
– Ты ж, говорят, русский человек, Протасов, мы про тебя все знаем. Зачем тебе еврейская, американская, иные прочие правды? Будешь служить отечеству – будет тебе допуск, будут архивы, будет тебе русская правда…
Он исподлобья, по-мальчишески взглянул на Кому.
– Я подумал – и подписал. Не потому, что испугался – ни столечко! Просто понял, мама, одну странную вещь. Я, выходит, всегда этого хотел. Давно ждал и давно хотел…- Задумался, потом добавил: – Я солдат, мама, а не ученый. Понимаешь?
– Ты мужчина, тебе решать, – поспешила ответить Кома. – Только как они русскую правду от Христа отделили? Христос же сказал: “Отдайте все и идите за мной”. Это и есть русская правда…
– Твоей правдой, мать, только подтереться! – отмахнулся Лешка.
Вот так всегда.
А ночью подумала: так даже честнее, когда все сказано. Всегда под ними жили, на них пахали – так уж лучше на договоре… И еще подумала: вот и вырос сын, стал хромоногим солдатиком. Теперь держись, Кома.
Сборища после этого рассосались, даже девушки перестали заглядывать. Лешка сказал друзьям, что к нему
– Попей аспиринчику! – велела Кома, но он не ответил, даже не нагрубил, дернул плечом и ушел к себе. Вот с этой плесени полуподвальной и начала развиваться в нем домашняя глухота, специфическая глухота по отношению к матери.
Большевиков в Лешкиной компании сильно поругивали, хотя чуть ли не через одного жили в сталинках. С этим еще туда-сюда – понятно, что не ангелы наладили Усатому мясорубку – хотя сама Кома по велению сердца была за большевиков против Сталина, это тоже понятно. Но поступиться евреями, отдать своих евреев хоть сыну, хоть Богу, хоть черту – нет, этого Кома не могла. Во-первых, все люди равны, этим мы Гитлера победили, а во-вторых, в Полиграфе половина сокурсниц, а в типографиях добрая треть наборщиков, метранпажей, линотипистов были евреями – и не только добрая, но и лучшая. И если второе утверждение не вполне стыковалось с первым, это только усиливало Комину правоту по пятому пункту в целом.
– Кто тебя на руках носил, Лешенька? Галка, Майка, Рузанка, дядя Семен – чем они перед тобой виноваты?
– Ты о людях, мать, а я про большие числа, историческую закономерность…
– Ложь твоя историческая закономерность, – уверено перебила Кома. – Что же ты Николашу в статистику не подверстываешь? А как же Цусима, Кровавое Воскресенье, германская – тоже евреи виноваты?
– А девочки-царевны?! А цесаревич?! Какая ты после этого христианка?..
И чуть ли не пена изо рта. И ненависть из глаз. И руки трясутся.
Вот и поговорил сын с матерью.
Было такое древнее слово, само всплыло и поместилось в ряд повседневных: чай, лампа, подушка, телевизор, – беснование.





