Читаем Когда всё кончилось онлайн бесплатно
Когда всё кончилось
Давид Бергельсон (1884–1952) — один из основоположников и классиков советской идишской прозы. Роман Когда всё кончилось (1913 г.) — одно из лучших произведений писателя. Образ героини романа — еврейской девушки Миреле Гурвиц, мятущейся и одинокой, страдающей и мечтательной — по праву признан открытием и достижением еврейской и мировой литературы.
Проза / Классическая прозаЦелых четыре года были они женихом и невестой, а закончилось дело так.
Она, Миреле, единственная дочка Гедальи Гурвица, в конце концов отослала жениху тноим [1]обратно и стала по-прежнему встречаться с хромым студентом Липкисом.
Отец жениха, черномазый, высокий, вышедший в люди простак, новоиспеченный богач, на сорок восьмом году жизни начавший ходить по будням в соседнюю синагогу на минху и маарив [2]— был тогда уже очень богат, молчалив и благообразен. Он постоянно расхаживал по своей комнате с папиросой в зубах, раздумывая о своих трех имениях и о том, что, пожалуй, достойнее всего будет совсем не упоминать о разрыве тноим и не произносить имени отца бывшей невесты.
А мать, невысокого роста, очень толстая женщина, которая страдала астмой и оттого дышала хрипло и тяжело, как откормленная гусыня, узнала о том, что тноим отослан обратно, с большим опозданием, когда, загоревшая, угнетенная болезнью, вернулась из заграничной поездки, не принесшей ей никакого облегчения. Угрюмо и тихо бранила она бывшую невесту и заодно проклятый Мариенбад, напрасно измучивший ее физически и душевно. При этом она беспрестанно раскачивалась, терла свою ревматическую ногу и тихо, задумчиво причитала:
— Бог весть, приведется ли дожить до свадьбы сынка…
А однажды вечером, когда в доме у них было много посторонних людей, она, глядя в открытое окно, увидела Миреле с хромым студентом. Больше сдерживаться она не могла и, высунувшись из окна, закричала им вслед хриплым, задыхающимся голосом:
— Отец — такой голыш, что не приведи Господи, а она, гляди-ка, разгуливает, как собачонка на цепочке!..
Тут он, двадцатисемилетний, рослый, красивый парень, не выдержал. Сразу же прикрикнул на мать:
— Тише, тише, ишь, разошлась!
Он по натуре был терпелив и смирен; уважал своего вышедшего в господа и по-барски молчаливого отца, и хотелось ему, чтобы в семье у них все велось так же тихо и чинно, как в семьях помещиков, с которыми он, по поручению отца, с шестнадцати лет вел дела. Неприятно ему было все же оставаться в городе и видеть, как Миреле по вечерам гуляет с хромым студентом. Отец снял для него в аренду в близлежащей деревушке Боцневский хутор, и он поселился неподалеку, в выбеленном помещичьем домике, по соседству с домом местного попа.
Здесь, в глухой мирной деревушке, крестьяне величали его «паничом» и ломали перед ним шапки. И обе младшие сестры с тучной охрипшей матерью часто приезжали к нему в гости и привозили с собою гостинцы — домашнее печенье. Сестер он всегда встречал с улыбкой: ведь они занимались с учителем-студентом и вдобавок виделись с той, которая отослала ему обратно тноим. Он пожимал им руки и спрашивал:
— Ну, что поделываете? Как живется? — Здесь ему хотелось обращаться с матерью так же почтительно, как это было принято в семьях помещиков, живших по соседству с хутором на собственных или арендованных землях. Он не садился в ее присутствии, не решался говорить ей ни «ты», ни «вы», а потому выражался неопределенно:
— Не выпьет ли мама чаю? Не хочет ли мама присесть?
И лишь когда она, жалуясь на свои болезни и на то, что он еще не женился, принималась бранить его бывшую невесту, лицо его хмурилось и слегка кривилось, и он покрикивал на нее со сдержанной злобой, как бывало в отцовском доме:
— Тише, тише, ишь, разошлась!
Домой ездил он редко — лишь тогда, когда этого требовали дела; держал себя там чинно и спокойно, как посторонний, весьма желанный гость; с приятной улыбкой обращался к сестрам, медленно брал на руки маленького братишку, когда тот пробегал мимо, ставил его на стол, гладил запачканные щечки и с улыбкою говорил:
— Ну, что поделываешь? Все бегаешь да бегаешь, а?
Дома он проводил почти все время с отцом в маленьком кабинетике, где вечно было накурено; толковал о разных торговых делах, раздумывал о приданом, — его шесть тысяч рублей да три тысячи Миреле все еще лежали у старого графа в Кашперовке. И боязно было ему, что отец вдруг скажет: «Кстати, те шесть тысяч, что лежат там у графа… Что будет с шестью тысячами, что лежат у старого графа в Кашперовке?»
У отца его бывшей невесты, реб Гедальи Гурвица, этого бестолкового аристократа, ученого книжника, вечно занятого мыслями о разных торговых спекуляциях, уже тогда дела были сильно запутаны, и местные его кредиторы каждый день, стоя кучкой на базарной площади, подсчитывали за глаза его капиталы.
— Лежит у него, значит, в кашперовских лесах пять тысяч рублей… В жоржовском маке — три тысячи… Ну, а мельница? Сколько он после Швуэса [3]вложил денег в эту несчастную терновскую мельницу?
Никак нельзя было понять, почему он не берет у графа трех тысяч рублей; и так хотелось, сидя в маленьком отцовском кабинетике, смотреть, как отец молча курит свои папиросы, все расхаживая взад и вперед, и думать вместе с ним об отце бывшей невесты: «Он, видно, знает хорошо свою единственную дочку…»
Должно быть, он все еще не потерял надежды, что партия состоится…
Однажды в воскресенье, поздно вечером, когда в опустевшем доме ждали возвращения домашних, он как-то особенно долго засиделся в темном отцовском кабинетике и наконец услышал, как младшая сестра, только что вернувшаяся с прогулки, переодеваясь в соседней комнате, громко и удивленно говорит:
— Ну, как тебе нравится Миреле? Вот поди-ка разберись во всем этом…
Ясно было, что Миреле встретилась на прогулке с сестрой, остановила ее и о чем-то расспрашивала.
У него вдруг забилось сердце, и он сразу забыл, о каком деле беседовал только что с отцом. Раза три подряд повторял он одни и те же ненужные слова, его так и подмывало войти к сестре в комнату и расспросить ее о встрече; но он сделал над собой усилие, остался у отца в кабинете, да так ни о чем и не спросил сестру. А она потом вместе с прочими членами семьи проводила его на двор и смотрела, как он садится в бричку и едет к себе на хутор; он же, уезжая из дому, только улыбался ей и как-то особенно усердно кивал головой. Он знал, что Миреле способна была на прогулке подойти с хромым студентом к сестре и без всякого стеснения спросить о нем, о бывшем женихе: «Ну, как же там Вова поживает? Почему нигде не видать в городе Вовы?»
С нее, Миреле, станется. Вот, например, когда это было? Отправилась она вместе с хромым студентом в большую лавку, что в самом центре базарной площади — и вошла туда, хотя видела на улице его бричку и знала, что он в лавке. Он тогда совсем растерялся и, желая поскорее уйти из лавки, громче обычного сказал продавцу:
— Так значит, надо к воскресенью приготовить счет, но смотрите, чтоб не позже воскресенья.
А ей еще вздумалось остановить его и спросить, неужели он полагает, что ему идет эта светлая бородка, которую он отпустил в последнее время?
У дверей лавки стоял с кем-то хромой студент и, желая показать, что его нисколько не трогает разговор Миреле с бывшим ее женихом, преувеличенно громко говорил:
— Где сказано, что сквозняк вредит? В «медицине», что ли?
А у него, здоровенного парня, слишком сильно билось сердце, и он был так доволен собой, что сумел улыбнуться и ответить ей колко:
— Кому нравится, а кому нет.
Во всяком случае, он ей тогда показал, что у него достаточно гордости и что он в состоянии сам за себя постоять. А главное, хорошо было то, что он тут же громко обратился к лавочнику:
— Так я могу быть уверен, что к воскресенью счет будет готов?
Этим он хотел дать ей понять, что он — человек деловой, занят своим хутором и что ему дела нет до тех пустых разговоров, которые она каждый день ведет с хромым студентом.
Возвращаясь домой, он долго не мог успокоиться и думал: «Вот уж хлеба на полях поднялись и начинают зеленеть». Совсем недурно стоят нынче хлеба, и заработать можно будет на них в этом году очень хорошо. Зимой, когда на земле будет лежать утоптанный снег, и тихо, полною чашей будет стоять, отдыхая от работ, его занесенный снегом хутор, он купит себе крытые лаком санки и шубу с отложным воротником и будет, при въезде в город, каждый раз встречать Миреле, отправляющуюся куда-нибудь в гости в обществе хромого студента…
Вскоре наступила пора жатвы и сбора урожая. Работа на хуторе закипела; о поездках в город и думать было нечего.
На его полях стояли сплошной стеной мужики и бабы с косами в руках, и телеги, свои и чужие, свозили сухие снопы к риге, где на пригорке между большими вязками соломы с самого утра дымила паровая молотилка. Она давала гудок каждый раз, когда в котле испарялась сода, и весело молотила налитые, сухие колосья.
Целые дни проводил он верхом на лошади, успевал бывать повсюду, следил и за жнецами, и за работницами, которые в низеньком полутемном амбаре веяли пшеницу, потом подбегал к молотилке и там покрикивал на ухмыляющихся ленивых работников.
Он спал, не раздеваясь; и снилась ему всю ночь собственная шумная и кипящая работой рига и собственный меблированный домик, а в доме хлопочет почему-то она, Миреле, улыбается местечковым евреям, приехавшим покупать пшеницу, и спрашивает из-за кипящего самовара: «Вова, не выпьют ли эти люди с нами стаканчик чаю?»
Воздух, большие амбары, набитые соломой, и кучи вымолоченной пшеницы — все это без слов говорило о том, что вся его работа с беготней, недосыпанием и заботой о заработке почему-то крепко связана с Миреле и хромым студентом, которые целыми днями гуляют там, по городу; о том, что в конце концов все это приведет к важным переменам, и в доме реб Гедальи Гурвица будут очень сожалеть об отосланном обратно тноим, и станут переговариваться, завидя через окно его бричку: «Вот он только что проехал, Вова; сейчас он промчался на паре новых лошадей…»
И когда работа с ее сутолокой закончилась и вымолоченный хлеб заполнил все низкие амбары, он вдруг, словно очнувшись от сна, понял: самые жаркие два летних месяца уже прошли, и дни стали гораздо короче и прохладнее; он сам утомлен и слишком долго, не раздеваясь, спит и днем, и ночью; срывается с места, едва мелкий дождик с нахмурившегося неба начинает барабанить по жестяной крыше, и потом лежит с сонными мыслями и открытыми глазами и думает: «А свекла-то растет… растет…»
Один из праздничных дней он так и проспал, не раздеваясь. Когда он проснулся, на дворе было совсем темно и прохладно, и в деревенских домиках там и сям, дрожа, вспыхивали вечерние огоньки. Теплый воздух напоен был тишиной, и лишь легонький ветерок на дворе шептал унылую повесть об отошедшем дне; ветерком пахнуло на него и темнотой через открытое окно, и сердце тоскливо забилось: «Так и кончился день… кончился…»
Выспавшийся и спокойный, он умылся, надел белый воротничок и манжеты, не торопясь выпил чаю и приказал заложить лошадей. Пора бы, кажется, и в город заглянуть… В самом деле, пора.
Он давно уже не был в городе, и его туда тянуло. Сидя в бричке, он неторопливо размышлял о том, что следовало бы приказать кучеру погнать лошадей; тогда он мог бы еще засветло приехать в город, и Миреле с хромым студентом, гуляющие в числе других парочек в самом начале улицы, могли еще, пожалуй, увидеть его.
Но он не сказал кучеру ни слова и позволил ему ехать всю дорогу не спеша. А когда тот разозлился на правую пристяжную и сердито хлестнул ее ни за что ни про что, он даже прикрикнул на него, как настоящий хозяин:
— Потише ты, потише! Торопиться нечего!
Он был невозмутим, слегка хмур, но спокоен, и думал все время о Миреле: «Люди могут еще в самом деле подумать, что я не могу обойтись без нее, что я бегаю за нею…»
Когда они стали подъезжать к городу, сердце его защемило тоскою более обычного, и он с возбуждением и смущенно поглядывал на гуляющие парочки, не замечая, что уже совсем стемнело и даже на близком расстоянии невозможно различить черты человеческого лица. Он досадовал на себя за то, что поворачивает голову к каждой парочке и, не желая того, все же смотрел и думал: «Нет ее… А мне-то какое дело? Да, ее, вероятно, нет».
Вечерние огоньки уже глядели задумчиво из разных уголков городка на проезжающую по улице бричку. Они напоминали, что за все это долгое время он не был здесь ни разу, усиливали тоску по ней, по бывшей невесте, и еще милее становилось в воспоминании ее давно не виденное печальное лицо.
Ему думалось: «Там, в одном из этих освещенных городских домов сидит она теперь, вероятно, грустная и равнодушная к окружающим, глядит голубыми глазами на лампу и молчит».
И быть может, зайдет там речь о нем, Вове Бурнесе, и кто-нибудь скажет: «Немало деньжонок заработает он в этом году… изрядно заработает…» А она на минуту оторвет свои грустные глаза от лампы и спросит: «Кто? Вова Бурнес?»
И потом снова будет глядеть печально в огонь, глядеть долго и молча, и никому не узнать, о чем она думает; не узнать никому, жалеет ли она о том, что отослала обратно тноим, или нет.
Вдруг, едва бричка поравнялась с первыми городскими домами, кто-то остановил ее и принялся кричать во весь голос:
— Нету их дома, отца с матерью! Еще вчера с самого утра уехали в уездный город!
Это был молодой эконом, служивший в одном из отцовских имений и теперь возвращавшийся на ночь к себе в деревню.
Он почувствовал что-то обидное для себя в том, что этот парень в высоких сапогах остановил его у самой околицы города из-за сущего пустяка, из-за того, что родители его еще вчера утром уехали зачем-то в уездный город.
И ему почудилось, что какая-то из гуляющих парочек остановилась и стала посмеиваться над его обидой. Разозленный этим, он крикнул эконому:
— А хотя бы их и не было дома, мне-то что?..
И тут же, хлопнув кучера по спине, приказал ему ехать как можно быстрее. Он был возбужден и рассеян и думал все время, пока бричка подъезжала к центру городка: «Ну и дурак же этот эконом… настоящий болван…»
Подъехав к отцовскому дому, расположенному на базарной площади, он увидел, что окна залы ярко освещены и празднично глядят в ночь. Сразу гнев как рукой сняло; он изумился: «Неужели гости? Какие-же могут быть сегодня гости?»
Тотчас вспомнив о Миреле, он бросил взгляд туда, на дом ее отца, глядевший сюда темными окнами с противоположной стороны улицы, и почувствовал, что сердце забилось быстрее. Разве с нее не станется? Она могла прийти сегодня в гости к его сестрам.
Медленно снял он пальто в ярко освещенной передней. Он не торопился и даже мимоходом улыбнулся пожилой кухарке, быстро пробегавшей мимо столовой. И этой своей улыбкой остался очень доволен: «Во всяком случае, надо быть теперь спокойным и благоразумным, а главное — не торопиться и виду не подавать, что он рад ее приходу».
Разные голоса доносились из зала в столовую, куда он наконец вошел. Там рассуждали и спорили; хромой студент был тоже здесь и старался перекричать всех:
— Постойте-ка! Много дали до сих пор метафизики?




