Читаем Хроника Рая онлайн бесплатно
Хроника Рая
Дмитрий Раскин – писатель, поэт, драматург, работающий на стыке литературы и философии. Его книги выстроены на принципе взаимодополняемости философских и поэтических текстов. Роман «Хроника Рая» сочетает в себе философскую рефлексию, поэтику, иронию, пристальный, местами жесткий психологизм. Профессор Макс Лоттер и два его друга-эмигранта Меер Лехтман и Николай Прокофьев каждую пятницу встречаются в ресторанчике и устраивают несколько странные игры… Впрочем, игры ли это? Они ищут какой-то, должно быть, последний смысл бытия, и этот поиск всецело захватывает их. Герои романа мучительно вглядываются в себя в той духовной ситуации, где и «смысл жизни» и ее «абсурдность» давно уже стали некими штампами. Напряженное, истовое стремление героев разрешить завораживающую проблематику Ничто и Бытия обращает пространство романа в своего рода полигон, на котором проходят пристрастное, порою безжалостное испытание наши ценности и истины. Роман адресован читателям интеллектуальной прозы, ценящим метафизическую глубину текста, интеллектуальную мистификацию.
Проза / Русская классическая проза / Современная проза / Современная русская литератураАвтор выражает глубокую благодарность Сергею Степановичу Гурьянову
Задачу произведения следует признать несколько странной. Хроника событий, чья последовательность имеет, как правило, второстепенное значение, чьи причинно-следственные связи весьма часто лишь маскируются под временные. Да и сами события не обязательно совпадают с действием здесь. А место действия, ладно было бы только условным. Иногда, кажется, оно само решает, когда быть условным ему, когда реальным. Для чего, собственно? Но и то и другое у него получается не вполне. И эта претензия «места» на превосходство над временем, а «искупать» почему-то приходится автору. Впрочем, все это дает ему и некоторые преимущества.
Кельнеру Бергу льстило, что каждую пятницу профессор Лоттер – гордость нашего Университета, может, даже и города, ужинает именно у них, в ресторанчике «У Миллера». Господин Миллер говорит, будто есть основания полагать, что профессор вскорости станет лауреатом. И тогда его фото они вывесят в вестибюле, нет, лучше справа от гардероба, там как раз осталось место между кинозвездой (что посетила их еще в бытность отца господина Миллера, но пропала табличка с фамилией) и отставным президентом азиатской державы (фамилия была – высокий гость с охраной обедал прошлой весной, но господин Миллер не мог вспомнить названия державы).
Берга ставило в тупик, почему профессор дружит с этими двумя чудаковатыми эмигрантами. Нет, конечно же, он не против эмиграции, если она легальная. Более того, лично он считает, что эмигранты способствуют экономическому росту, обогащают нашу культуру, но почему профессор Лоттер не пришел ни разу с кем-нибудь из своих солидных коллег? Бергу всегда представлялось: трое в тяжелых мантиях со свитками, перед ними три серебряных кубка (нет, наверное, уже перебор – просто три серебряных стаканчика) и он – Берг изящным движением вскрывает сургуч старинной бутылки. Когда Берг был маленьким, у них в доме висела похожая литография (репродукция литографии). Впрочем, этих так не шедших профессору друзей, Берг зачислил в разряд причуд большого ученого, и полегчало, в смысле, есть объяснение, значит, всё на своих местах. Да и само наличие «причуды», слава богу, пристойной и никого не обременяющей, добавляло профессору в его глазах. К тому же, получается, он не просто обслуживает, присутствует при ее «осуществлении», даже в какой-то мере соучаствует. Пусть экстравагантности во всем этом не хватает все-таки. Насчет самих приятелей господина профессора? Конечно, они помимо обычной вежливости, включающей обычные чаевые, относятся к нему с какою-то особой теплотою, но… что-то в них все же есть такое, пусть и не раздражает даже… Атак, он, в общем-то, к ним привык, можно сказать, полюбил за годы. Кстати, как давно они собираются здесь? Бергу казалось, что эти их вечеринки по пятницам были всегда. Целую вечность, может. Он знает, что и когда подавать, когда предложить им еще вина, а когда как раз и не надо. Безошибочно чувствует, угостить ли их чем-нибудь новеньким или же нужно то, к чему привык из них каждый…
Макс Лоттер – лет пятидесяти пяти, весьма большой, с большим лицом. Борода, призванная несколько скрыть щеки, получалась двухцветной: седой и черный, этак чересполосицей. Голова же, наоборот, была целиком седая. Модные очки на цепочке, в разговоре он их почему-то всегда снимает, обмотав цепочкой, укладывает рядышком с вилкой для рыбы.
Ник Прокофьев когда-то наверно был крепким, а теперь немного усох. Его рыжая бородка прикрывает острый кадык. В полинялом жилете, которого сам временами стесняется, но всё не решается снять, «дабы не было ущерба идентичности». (Его действительно трудно представить не то что в мантии – в костюме просто.) Он давным-давно преподает в Университете, студенты охотно записываются к нему, но он только лишь всё надеется на постоянный контракт: «зато появился стимул жить долго».
Меер Лехтман смотрится их ровесником, но он уже получает какую-то пенсию, значит, просто хорошо выглядит. Сутуловатый, несколько грузный, на груди джунгли, заросли ворса, и, конечно же, жестикуляция – интенсивная, может, даже нелепая. Его дикция неразборчива, особенно если впадает в раж. (Эту последнюю деталь мы пожалуй что уберем, потому как говорить предстоит ему много.) Он весь какой-то очень домашний, хотя никакого дома и нет. Он, как и Прокофьев (кстати, они соседи), снимает однокомнатную каморку в мансарде.– В каждой, наверное, в каждой, – говорит Прокофьев, – должно быть что-то, что завораживает. Если в юности главная радость «обаять», «покорить», «соблазнить», то в нынешнем нашем – именно разглядеть, угадать в женщине это неповторимо-завораживающее, выхватить, даже помимо её воли… о, тут особая сладость. Чем хорошо сие? А тем, что не самоутверждение (где уж), не способ любви к самому себе (сколько ж можно), просто
– Но на самом-то деле вся прелесть в повторе. Хочется вновь пережить узнавание, предвкушение? Может быть, даже трепет. И потому предстоящее, неизбежное «разочарование», в общем-то, не мешает тебе здесь, это правило игры всего лишь.
– Нет, Макс, я сейчас не об этом – ищешь то, что выводит из событийности, из потока, из всех этих причин и следствий в некую точку.
– Поэзии? – Улыбается Лехтман.
– Поэтизация жалости к себе самому – вот что это такое. – Прокофьев вдруг как-то смутился. – В общем, всё это слова, не более… Лет пять назад была у меня женщина, представьте, хозяйка галантерейного магазинчика, можно сказать, характерная, слава богу была франкоговорящей, так что я не понимал у неё ни слова, а французская фонетика всегда восхитительна для «русскоязычного уха». Правда, она все равно утомляла меня. Так вот, женщина – не молода. Увядшая. (Мне, вообще-то, нравится самое начало увядания.) Как относилась ко мне? Просто, наверно, ценила, что у нее, наконец-то, опять появился мужчина. И в постели, ну ничего особенного. Пресно с ней получалось как-то. Но был момент,
– Я подготовил, – Лехтман достал свои записи, – как мы в прошлый раз и условились. Персонажем здесь русский еврей. Консультировал Ник (Прокофьев, привстав, поклонился). Вдохновлял герр профессор (Лоттер повторил телодвижение Прокофьева). Приступим, – Лехтман нарочито откашлялся, пародируя известный штамп, и тем не менее именно так он пытается скрыть авторскую дрожь, – точнее сказать, попробуем:
«Он засиделся до ночи в арендованном им недавно, не обустроенном толком еще, громадном, где-то тридцатых годов постройки полиграфическом цехе. Последние приготовления к завтрашнему явленью пожарника вроде были закончены. Всё как будто в порядке. Он всех уже отпустил. Лора тоже ушла. Домой не хотелось. То есть лучше прийти, когда хотя бы уляжется теща, что он и делал весь месяц. Пусть это уже неприлично, но пересилить себя сейчас он не может. Пожарнику надо бы дать, конвертик уже заготовлен. Он никогда не любил, не умел давать. За все эти годы чего он ни делал, за что он только ни брался: распространение, продажа журналов с лотка, охранник, риелтор. Сколько всякой херни перепробовал. У него, в основном, получалось. И вот сейчас свое дело. Если пойдет хорошо (а вроде должно), можно будет подумать уже о квартире, лет через пять (если честно, то через десять). У него получается, в чем-то даже в последнее время везет. Но дается это ему? Нет, ничего, конечно же, страшного, так, ценой перемолотой жизни, вообще непришедшего счастья. Себя самого не собрал – лучше, легче хотя бы, быть бездарным и сереньким… было б не жалко тогда. То есть нечего было б терять. А смешное здесь самое, что
Ангел. Огненный ангел. (Прокофьев иронически хмыкнул.) Жилы – по ним будто лава течет. Это и вправду лава! Жилы руки, что сжимает огненный меч – слабосильны железо и камень – и насколько убоги все наши виртуальные спецэффекты! Острие… на него указует?! Лица ангела не было видно, так как крыша железная цеха ангелу где-то по горло. Он стоит как в воде. Счастье, что нету лица. И взгляд убивал бы, наверно, живое.
Ему, на полу распростертому (Лехтман сразу же сделал пометку: поправить стиль), Голос был или было Безмолвие – в захлебнувшееся сердце, выскочившее, вложено было знание: ангел спустился исполнить Волю – взять души грешников –
Значит, свет? Свет, свобода? Господи, свет! История кончилась – только Бытие. Малою примесью, в самом деле, лишь примесью только – предвкушение мести, не кому-то, а как бы
Чтобы именно он – ничтожный, бездарный, затраханный жизнью, сам не лучше, не чище других (как ни смешно, понял это только сейчас), пытается тешиться местью ль, отказом от мести и стал вдруг орудием?! Ему непонятен смысл. Но где же конечному что разглядеть в Бесконечном! Боже, как хочется Света. Покоя и Света…
Себя самого растравить перечислением всех наших мерзостей, впрочем, хватило б вполне и немногих. Капли бы только хватило! Спрятаться за непостижимость Замысла, чистоту обретенной Веры. Выполнить всё из смирения или, напротив, нагородив силлогизмов… Если исполнить, себя принеся самим этим своим исполнением в жертву? Да! Это лучше, ежели в жертву. Можно? Конечно. Всё можно. Тем более что душа, дух тем более
Вряд ли отказ есть попытка
– Послушай, Меер, – начал Лоттер, – почему твой герой принял на веру ангела? Вдруг это галлюцинация только, прихоть рассудка, причуда расшатанных нервов, искушение, в конце концов, и, кстати, совсем не божественное по источнику.
– Сама идея освободить мир от зла, – перебил Прокофьев, – свет от тьмы при всей ее правоте несет угрозу полноте бытия и потому, в нимбе её «источник» или же с рожками, для меня не так уж и важно.
– Неисчерпаемость бытия вряд ли сводится к диалектике Света и Тьмы, Добра и Зла, – ответил Лоттер, – да и сами Добро и Зло не сводятся к своей диалектике. Выбор Добра и Зла – только частность свободы и снимается в её глубине, то есть остается, умножает, усложняет себя на правах «частности», в истине и правоте «частности».
– Но именно с этими, как ты изволил выразиться, «частностями» нам жить, умирать и мучиться отсутствием смысла, – не дал докончить Прокофьев. – С ними и только. А то, что «выше», «глубже» их – извини, этого нет для нас. Наши крики туда не доходят.
– Я не сумел вообще-то, – продолжил Лехтман, – ответить
– Человек прорывается, да что там – пробивается сквозь Бога, – сказал Лоттер, как бы про себя, – зная, что
– Нет никакого
– Но может, нет и Того, Кого он преодолевает, пытается преодолеть в этом своем усилии? – сказал Прокофьев.
– Может, – согласился Лоттер, – может быть, нет ни
– То есть, прорываясь сквозь Бога (которого, возможно нет), мы выхватываем, – Прокофьев был въедлив сейчас, – восстанавливаем, делаем возможным (?!) Его бытие, признавая, что оно «теперь» искажает самого Бога. И Его
– Это свобода. Наша свобода перед лицом, – Лехтман подождал, когда отойдет принесший им кофе Берг, – Недостижимого…
– Пустоты, скорее, – ввернул Прокофьев.
– Пусть даже так.
– Это, скорее, приговор, нежели гимн, – буркнул Прокофьев.
– Наверное, – сказал Лоттер, – ты хорошо поймал на тональности. Бытие – искаженное, непомерное для тебя в этом своем завораживающем пределе. Я не говорю «право» ли оно, «не право». Да пусть и не право! Все подпорки выбиты. Никогда не узнаешь точно, полет ли это или падение, знаешь только – теряешь всё: истины, цели, смыслы. Теряешь надежду, веру, тем более правоту… и вечность теряешь… Обретаешь только лишь последнюю безысходность, непосильную для тебя, несоразмерную тебе (она Бытию соразмерна, но не тебе).
– Это Бытие, – оторвался от своих бумаг Лехтман, – открывается как противопоставленное Богу, независимо от Его «возможности», «невозможности», не отменяя их.
– Нет, с тональностью вашей, со стилем, я чувствую, бороться бессмысленно. Вы, судя по всему, нашли нечто вожделенное, – начал было Прокофьев.
– Хорошо, Ник, ответь мне только на один вопрос. Ты, вот лично ты, отказался бы от этой безысходности?
Прокофьев задумался:
– А ведь, пожалуй что нет, Макс. – И добавил: – Только если она и в самом деле есть. – И сам засмеялся над этим своим добавлением.
– Безысходность эта не может дать тебе ничего, ни тебе, ни Богу, ни истине, – Лоттер сейчас был взволнован, – но вне ее истина, смысл, любовь, мир, вселенная, может быть, Бог – Бог и Свет не имеют значения.
– То есть преодоление наше, трансцендирование Бога… все это может оказаться «в пользу» Его глубины? – спросил Лехтман.
– Это есть умножение Вины и только, – отрезал Прокофьев, – всё это очень мило, господа, но зло не преодолено, вы позабыли, кажется… А я бы, наверное, принял, выполнил, пусть даже если б и погубил свою душу (не этого ли на самом-то деле так пытается избежать твой герой, Меер?). Повел бы за ручку ангела по земле от города к городу.
– Кто-то вроде только что не хотел искоренения зла всего-то за ради диалектики? – удивился Лоттер.
– Не хотел. И в самом деле, не хочу. Но все равно принял бы. Исполнил. Почему? Ведь сам всегда говорил о наивной вере Ветхого Завета в победу над злом посредством искоренения его носителей. У тебя начиналось об этом, Меер, может, и надо было об этом! Но ты дальше по тексту как-то отвлекся.
– Я немного не успел с концовкой, – улыбнулся Лехтман, – там должно быть о тяге к жизни, что-то вроде: да, да, такая вдруг жажда жить! Но ведь и это не обязательно. То есть не в этом дело. Ему нужен не смысл, может быть даже, но подлинность… Вот последняя фраза: «Как отвыкли от воздуха легкие».
– Мои легкие действительно уже отвыкли, – засмеялся Прокофьев, – может быть, пойдем?
– Меер, надеюсь, ты помнишь правила нашего клуба, – поднимаясь, сказал Лоттер, – автор отныне обязан жить в по-о-лном соответствии с провозглашенной им максимой до следующей пятницы. Они рассчитались с Бергом. «Доброй ночи, господин профессор. Доброй ночи, господин Прокофьефф. Доброй ночи, господин Лехтман».
На улице было свежо, можно даже сказать, что холодно, как всегда бывает в горах по ночам даже летом. Небо поставлено на ребро, чтобы крупней получались звезды. Под ногами, в долине огни – город жжет костры своих башен, будто знаки тусклые посылает звездам. Может, сам есть звездный купол для созвездий, для каких-нибудь галактик, что ломятся себе в пустоту, как им, наверно, положено. Собственно, ради этого вида друзья и облюбовали этого, ничем особенно не примечательного «Миллера».
Вот они уже попрощались друг с другом. Лоттеру было до дома где-то десять-пятнадцать минут тихим ходом, а Прокофьев с Лехтманом сели в как раз подошедший трамвай, пустой, светом залитый, шестого маршрута.Они ехали молча. Умели молчать друг с другом, без неловкости, напряжения, позы. Каждый на свой, разумеется, лад думал примерно о том, что сейчас, когда улочки города освобождаются от декораций жизни, буднего дня, вообще человека – освобождаются так, будто в пользу того, что не дается дню, событийности, ходу жизни… В эту пору ты знаешь, вдруг знаешь пределы страсти, нежности, боли, тоски – их простые пределы… Истина? Не подряжалась нас утешать, не собиралась вовсе придавать хоть какое величие нашим попыткам мышления, нашей претензии
Каморка консьержки была заперта. Ах да, фрау Штигель на днях уволилась, а замены пока что нет. Лифт поднял их на верхний этаж, оттуда по лестнице, слегка задыхаясь от съеденного и выпитого, да и лестница старинная, крутая, с высокими ступенями (то есть Прокофьев не счел за потерю формы), поднялись в свою мансарду. Дверь Лехтмана была первая в вестибюле. «Черт!» – с досады Лехтман дал кулачком в свою обшарпанную, чуть повыше замка, у человека это была б область печени.
– У меня всегда была мания, боязнь потерять ключи. Я от этого даже лечился у психотерапевта. И вот результат. Потерял, впервые в жизни, кстати.
– Лучше уж раз потерять, – успокоил Прокофьев.
– А консьержки нет. Запасные взять негде. Впрочем, дверь у меня больше так, для очистки совести, в смысле выломать можно запросто.
Прокофьев, конечно, позвал к себе. Вообще-то он предвкушал одиночество, но не оставлять же его в коридоре. И не ломать же дверь, в самом деле.
В квартире сюрприз – Мария. Прокофьев вообще-то думал, что между ними и в самом деле «все кончено». Она тогда ушла с таким грандиозным скандалом, что он просто не вспомнил о том, что она унесла, не вернула свой экземпляр ключей. И вот лежит в одних трусиках (да еще в каких) поперек его кровати, с бутылкой пива, худые, длиннющие ноги уперты в стенку «Привет, Прокофьев! Как, подписал постоянный контракт? (Дежурная шутка, юмор в самом бесконечном повторе.) Повернула голову – в комнате Лехтман, а у того и так глаза навыкате.



