Читаем Казюкас онлайн бесплатно
Казюкас
Впервые имя Эргали Гера широко прозвучало в конце восьмидесятых, когда в рижском журнале «Родник» (пожалуй, самом интересном журнале тех лет) был опубликован его рассказ «Электрическая Лиза». Потом был «Казюкас» в «Знамени», получивший премию как лучший рассказ года. И вот наконец увидела свет первая книга автора. Рассказы, дополняющие эту книгу, остроумны, динамичны, эротичны и пронзительны одновременно. В тексте сохранена пунктуация автора.
Проза / Современная прозаМосковский приятель, богема и раздолбай, послал Акимову двух едва совершеннолетних девиц. «Очень хорошие девочки, из приличных семей, а главное, вполне половозрелые, — обрадовал он, позвонив поздно вечером, когда поезд давно ушел. — Да ты Таньку, наверное, помнишь, она дочка этого, — тут он назвал известного, уважаемого поэта из непечатных, к которому когда-то, лет пять назад, затащил Акимова на предмет знакомства. — Ну, не знаю, она тебя, во всяком случае, помнит. Так что ты, старый хрен, сразу-то под юбки не лезь, девушкам будет больно сходу лишиться этого, как его — пиетета, во…» Акимов вяло отшучивался, а положив трубку, подумал: удружил, балбес. Он давно не вращался в столичных кругах и успел отвыкнуть от солдатского юмора.
Дочка мэтра смутно припоминалась в виде долговязого еврейского подростка лет тринадцати, мелькавшего на подступах к кухне, где пили водку и читали стихи: крепкая фамильная челюсть, семитская волоокость, гремучая подростковая смесь высокомерия и неприкаянности. «Не туда», — сказала она, когда он в поисках туалета заглянул в стенной шкаф.
— Ну, вот, — сказал Акимов по телефону любовнице. — А ко мне на Казюкаса приезжают две москвички.
— Хорошенькие? — спросила Илона.
— Не знаю. — Он рассказал о звонке, потом добавил: — Думаю, нет. Хорошенькие, те со свитой приезжают. Закон подлости.
— Vargselis, [1]— пожалела Илона. — Можно подумать, это тебя остановит.
Акимов намекнул, что ему никто не нужен, пока Илона рядом.
— Ничего не получится, дорогой, — она рассмеялась. — Завтра ярмарка, так что сегодня я трахаюсь с куклами, притом до утра. Приводи их завтра прямо на ярмарку, хорошо? Попробую угадать твою симпатию.
Сговорились они, что ли, подумал Акимов, очень недовольный собой. Он представил, как Илона кладет трубку и возвращается в круг света за швейной машинкой — в шелковом домашнем халате, с сосредоточенным красивым лицом — а с диванов и полок, из полутьмы на нее смотрят печальные литовские зуйкисы-зайцы, пушистые панды с чернильными пятнами глаз, бельки-тюленыши, бумбарашки, прочий симпатичный народец, предчувствующий завтрашнюю распродажу. Как-то в сердцах он брякнул Илоне, что в этом собрании больше всего на куклу похожа она сама.
Наутро девицы позвонили прямо с вокзала, пообещали явиться к обеду и сходу, с поезда отправились смотреть ярмарку. Была первая пятница марта, канун святого Казимира, первый день традиционной ярмарки ремесел с традиционным же наплывом хиппующей молодежи со всех окрестных столиц. В прежние времена «на Казюкаса», на трехдневный праздник свободного предпринимательства, к Акимовым съезжались друзья-товарищи, товарищи друзей и вообще непонятно чьи товарищи из Питера, Москвы, Риги; отогревались после ярмарки в кабаках, потом на кухне, спали вповалку или не спали совсем, так что под утро подошвы с треском отклеивались от линолеума, залитого пивом, глинтвейном, ликерами — было времечко, — и к этим первым мартовским выходным, к этой знобкой мартовской лихорадке готовились загодя, их ждали, как ждут и готовятся к своим сезонным циклонам там, за бугром, где даже стихийные бедствия пунктуальны, — а тут Акимов едва не проморгал начало, кабы не этот вчерашний одинокий звонок приятеля. Как-то так незаметно приплыли.
Отправив дочку в школу, он тщательней обыкновенного прибрал в комнатах, заварил крепкого чаю и сел переводить
Они вошли чуть ли не с книксенами, с непринужденностью старых знакомиц, румяные, продрогшие на сыром мартовском ветре, с непременными, конечно же, метелками верб, сплетенных из засушенных цветов и колосьев, с какими-то ягдташами из свиной кожи — ах, простите, не знал — с дивными, подлинными ягдташами по двадцать рубчиков, каких в Москве днем с огнем не сыскать, а тут, нате вам, свободно лежали в охотничьем магазине на набережной — провинция! — он повел девушек в комнату, убрал бумаги, поставил чай, а они по-домашнему оккупировали его тахту, залезли с ногами, разложили покупки и стали обнюхивать, примерять, сравнивать бусы, клипсы, колокольчики, ягдташи — две маленькие обезьянки, две хиппушки, удачно оторвавшие по новой фенечке. Акимову от такого свойского невнимания тоже стало уютно и хорошо, он почувствовал себя филиалом их московской жизни. Девчушки и впрямь были молоденькие: Таня повыше, покостистей, с крупными, породистыми левитскими чертами лица, на котором смешно, как два прожектора, вращались давешние очи подростка, а подружка — подружка махонькая, звонкоголосая, легкая как пушинка и светленькая, Ксюшкины тапочки пришлись ей тип-топ. Акимов с трудом подавил то ли ах, то ли ох, увидев эту ножку тридцать четвертого размера, притом — как бы это переиначить? — ножку не девочки, но дамы, дамочки, с изящной лукой стопы и стройной лодыжкой. Приятная такая оказалась подружка, Акимов таких подружек любил, и звали ее звонко, весело, как козу или куклу: Дуськой.
— Сейчас дочка вернется из школы, будем обедать, — пояснил за чаем Акимов, догадываясь, что гостьи в курсе его одинокого семейного положения. — Дусь, а ты у нас кто — Авдотья, Евдокия?
— Дуська у нас Евдокия Александровна, — ответила Таня. — И фамилия у нее соответствующая: Головина.
— Блеск, — согласился Акимов, потом из вежливости поинтересовался: — Мадемуазель часом не графских кровей будет?
— Нет, мадемуазель из крестьян будет, из черных, — в тон ему ответила Дуся, но за беспечностью Акимову почудилось иное — легкий напряг, и он поспешил переменить тему: возможно, в теперешней Москве к происхождению относились серьезней.
Пока Дуся мылась (Акимов подсуетился и загодя развесил в ванной свежие полотенца — мол, все как у людей), Таня легко переключилась на свойский, доверительный тон, словно они и впрямь были давно знакомы. Дуся, пояснила она, второй год живет в Москве, у Тани, и принята в их семье как своя: их отцы в молодости были большими друзьями. А учится она в садово-парковом техникуме, осваивая романтическую профессию ландшафтного архитектора. Сама Таня поступила в прошлом году на университетский филфак — обычный исход детишек, чьи родители ругались словами «литинститут» и «журналистика.
— Здорово, — заметил Акимов. — Я ведь и сам всю жизнь мечтал быть садовником, — но остался недоволен собой: фраза прозвучала по-снобски, словно он добился в жизни чего-то большего.
Вскоре вернулась из школы Ксюшка, оробела, обнаружив незнакомую женщину, и на обыкновенные участливо-взрослые Танины расспросы отвечала зажато, как в школе. Потом, сообразив, что все прилично и без вина, — оживилась. Акимов отправил ее переодеваться, а сам поспешил на кухню, где грел суточные щи и жарил картошку с мясом. Таня, заскучав, пришла к нему покурить, похрустела целлофановой оберткой от „Мальборо“, потом сказала:
— Какая у тебя взрослая дочь, Акимов…
— Да я и сам уже взрослый, — заметил Акимов с усмешкой.
Она взглянула на него откровенно-оценивающе.
— Да? А сколько же тебе лет?
Ему показалось, что она, стремясь дезавуировать прежний, подростковый образ Тани, чуть-чуть пережимает с откровенными взглядами — спешит утвердиться в его глазах по-взрослому — и, преодолевая некоторое сопротивление, признался:
— Тридцать два.
Она кивнула, якобы принимая к сведению, а похоже, просто не находя его возрасту смягчающих обстоятельств. Случилась пауза, для Акимова неприятная. Выходило, при всей ее готовности играть по-взрослому, что тридцать два года — это уже не игрушки, слишком серьезно и практически неизлечимо, совсем другой мир. Так оно, наверное, и было, хотя — Акимова вдруг кольнула мысль о жене — хотя, когда
Ветер за окном куда-то рванул, клацая ледяными когтями по подоконникам, в колодце двора потемнело, позеленело, наискось повалил мокрый мохнатый снег. Соседка в доме напротив включила на кухне свет и по привычке заглянула в их окна.
— Смотрит… — сказала Таня. — А мы пойдем гулять после обеда?
Он кивнул, отпуская жену туда, откуда пришла.
Потом Дуся вышла из ванной, Таня ее сменила. В большой комнате знакомо зашумел фен; Акимов представил, с каким утробным любопытством, завороженно смотрит дочь на эту дамскую штучку, давно не гудевшую в их доме, и помрачнел. Поставив мясо в духовку, он опять загляделся на косо летящий снег — как будто бы из окна поезда; из окна поезда, загоняемого в тупик, уточнил он; скука пепельными хлопьями падала и лежала на всем; он усмехнулся, защищаясь, и пошел по коридору в другое купе. Ксюшка с Дусей сидели на тахте в веселой компании игрушек и кукол: в одной руке дочка держала фен, в другой — фаворитку, потасканную куклу Аделаиду. Дуся, надо полагать, принимала парад, со знанием дела инспектируя лопоухого зуй-киса, — Ксюшка шила его почти что сама под руководством Илоны. Появление Акимова было воспринято как вторжение, на него молча уставились две пары сияющих глаз — он растерянно хмыкнул, потом сказал:
— Ладно, поиграйте еще немного, пока Таня в ванной, потом обедать, — и поспешно ретировался, боясь потревожить специфическую атмосферу девичника. Взгляд ненароком уворовал гибкий стебелек шеи, короткую стрижку, сухой пшеничный отлив волос и — маечку, облегающую грудь покрепче любого лифчика.
Надо же, подумал Акимов, стыдясь своего клептоманства. Словно мелькнула за окном церквушка, льющая золото куполов. Вот ведь кому-то повезет в жизни, елки-палки…
Отобедав, пошли гулять по городу: девицы при ягдташах, Акимов — руки в карманы, Ксюшка — при Дусе. Народ валом валил с рынка, пешей весенней ратью скатываясь с Кальварийской горки на Зеленый мост — вербы копьями торчали поверх голов, — и редеющими потоками расплывался по левобережным улицам, дробясь на отдельных носителей верб, разносчиков ярмарочной лихорадки в толпе отработавших трудовую неделю, месящих рыхлый снег прохожих. Дуся с Ксюшкой, взявшись за руки, шли впереди, Акимов с Таней брели следом, беседуя о последних публикациях в центральной прессе. Там, в Москве, лихие разрешенные авторы наперегонки покусывали разрешающих, что-то сдвинулось, легче дышалось хотя бы на страницах журналов, а сюда, в провинцию, лишь изредка долетали отдельные либеральные сквознячки. Там, в Москве, даже Таниному отцу, оказывается, последовало предложение от солидного передового журнала подготовить огромную, в четыреста строк, подборку стихов — понятно, это пока только предложение, благие намерения, либо какой-нибудь очередной хитрый ход перед встречей в верхах, тем не менее…
— Тем не менее здорово, — с чувством согласился Акимов, невольно примеряя ситуацию на себя: если уж Таниного отца собирались печатать, стало быть…
Сам он с семнадцати лет писал прозу — глухо, без единой публикации, все чаще прерываясь на пьянки и приработки, все чаще чувствуя, что перезревает, как овощ на пустыре, прорастает злой колючей ботвой. И не было в нем истинной силы духа, чтобы превозмочь судьбу и выдернуть себя за волосы на свет Божий — это Акимов про себя знал, — но уж если Таниного отца собирались печатать, стало быть…
Стало быть, жизнь менялась всерьез — на что, если по-честному, никто всерьез не рассчитывал.
Они выбрались в переулки Старого города и побрели наугад, вдыхая свежий, чуть приперченный угольной гарью запах талого снега. Когда-то Акимов любил
— Эта улица, Антокольского, была совсем другой, и люди здесь жили совсем другие и по-другому, а теперь я никого и ничего здесь не знаю, кроме кабаков, — жаловался он, чувствуя, что слова летят и падают, как пташки на морозе, не долетая до слуха спутниц. — Все эти дворики были булыжные, черные, с водоколонками и мыльными лужами, а в подвалах, где теперь кабаки, хранили уголь. Такой, знаете, еврейско-польско-русский квартал. Дома стояли вперемежку с руинами, а на руины наползали пристройки, сараи, и всюду бегали дети, и жизнь была — одна на всех, как одеяло в бедной семье… Душевное было время. Строгое, но душевное.
Он часами мог говорить о том городе — городе других людей и другой культуры, сгинувшем на его глазах бесследно, бесшумно, бесправно и планомерно, как и положено при социализме; городе, отданном на потребу власти, — а власть медленно, как корова жвачку, переварила город и горожан на свой манер.
— Зато теперь все чистенько, буржуазненько, очень так по-литовски, — заметила Дуся, отрываясь от болтовни с Ксюшкой. — И дети, которые здесь подрастают, будут вспоминать эти улицы, а не твои.
— Это да, — согласился Акимов, сникая. — Это конечно.
— А что, все евреи уехали? — спросила Таня.




