Читаем Катер связи онлайн бесплатно
Катер связи
Сборник стихов Е.Евтушенко состоит из четырех частей: "Какая чертовая сила!", "Третья память", "Из цикла "Итальянская Италия" и "Банально веру в жизнь терять".
Евгений Александрович Евтушенко
Поэзия / ЛирикаЕвгений Евтушенко
Катер святи
Издательство «Молодая гвардія» 1966
КАКАЯ ЧЕРТОВАЯ СИЛА!
I
* * *
Какая чертовая сила,
какая чертовая страсть
меня вела и возносила
и не давала мне упасть?
И отчего во мне не стихнула,
и отчего во мне не сгинула
моя веселая настыринка,
моя веселая несгибинка?
5
И, нам конец на берег выкинув,
таскали молча деловито
матросы, мрачные как викинги,
в мешках дерюжных души чьи-то.
И катер вновь пошел намаянно,
бортами льды ломая трудно,
а я среди мешков наваленных
лежал в его промозглом трюме.
Я всею мечущейся совестью
ответ выискивал в мученьи:
«А что же я такое, собственно,
и в чем мое предназначенье?
Неужто я — лодчонка утлая
и, словно волны, катят страсти,
швыряясь мной?» Но голос внутренний
мне отвечал: «Ты — катер связи.
Спеши волнами разъяренными,
тяжелый от обледененья
меж всеми, льдом разъединенными
и ждущими объединенья.
Еще начала навигации
придется ждать, пожалуй, долго,
но ты неси огни негаснущие
соединительного долга.
И пенной жизнью, как Печорою
сквозь все и льдины и норд-весты
вези в себе мешки почтовые,
где безнадежность и надежды.
8
Но помни, свой гудок надсаживая,
что лишь утихнут непогоды,
пройдут водой, уже не страшною,
взаправдашние пароходы.
И рыбаки, привстав над барками,
на них смотреть, любуясь, будут
и под гудки, холено-бархатные,
твой сиплый голос позабудут.
Но ты, пропахший рыбой, ворванью,
не опускай понуро снасти.
Ты свое дело сделал вовремя —
и счастлив будь. Ты — катер связи
Так говорил мой голос внутренний,
внушая чувство вещей ноши,
и был я весь какой-то утренний
среди печорской белой ночи.
Я не раздумывал завистливо
про чью-то жизнь среди почета,
а был я счастлив, что зависело
и от меня на свете что-то.
И сам, накрытый чьей-то шубою,
я был от столького зависим,
и, как письмо от Ваньки Жукова,
дремал на грудах прочих писем.
9
ПОДРАНОК
А. Вознесенскому
Сюда, к просторам вольным, северным,
где крякал мир и нерестился,
он прилетел, подранок селезень,
и на Печору опустился.
И он почуял всеми нервами,
как из-за леса осиянно
пахнуло льдинами и нерпами
в него величье океана.
Он океан вдохнул и выдохнул,
как будто выдохнул печали,
и все дробинки кровью вытолкнул,
даря на память их Печоре.
Они пошли на дно холодное,
а сам он, трепетный и легкий,
поднялся вновь, крылами хлопая,
с какой-то новой силой летной.
Его ветра чуть-чуть покачивали,
нося над мхами и кустами.
Сопя, дорогу вдаль показывали
ондатры мокрыми усами.
10
Через простор земель непаханых,
цветы и заячьи орешки
его несли на пантах бархатных
веселоглазые олешки.
Когда на кочки он присаживался, —
и тундра ягель подносила,
и клюква, за зиму прослаженная,
себя попробовать просила.
И он, затворами облязганный,
вдруг понял — он чего-то стоит,
раз он такою был обласканный
твоей, Печора, добротою!
Когда-нибудь опять, над Севером,
тобой неузнанный, Печора,
он пролетит могучим селезнем,
сверкая перьями парчово.
И ты засмотришься нечаянно
на тот полет и оперенье,
забыв, что все это не чье-нибудь —
твое, Печора, одаренье.
И ты не вспомнишь, как ты прятала
его весной, как обреченно
то оперенье кровью плакало
в твой голубой подол, Печора...
11
ДОЛГИЕ КРИКИ
Ю. Казакову
Дремлет избушка на том берегу.
Лошадь белеет на темном лугу.
Криком кричу и стреляю, стреляю,
а разбудить никого не могу.
Хоть бы им выстрелы ветер донес,
хоть бы услышал какой-нибудь пес!
Спят как убитые... «Долгие крики» —
так называется перевоз.
Голос мой в залах гремел, как набат,
площади тряс его мощный раскат,
а дотянуться до этой избушки
и пробудить ее — он слабоват.
И для крестьян, что, устало дыша,
спят, словно пашут, спят не спеша,
так же не слышен мой голос, как будто
шелесты сосен и шум камыша.
Что ж ты, оратор, что ж ты, пророк?
Ты растерялся, промок и продрог.
Кончились пули. Сорван твой голос.
Дождь заливает твой костерок.
12
Но не тужи, что обидно до слез.
Можно о стольком подумать всерье
Времени много... «Долгие крики» —
так называется перевоз.
13
ИЗБА
И вновь рыбацкая изба
меня впустила ночью поздней
и сразу стала так близка,
как та, где по полу я ползал.
Я потихоньку лег в углу,
как бы в моем углу извечном,
на шатком, щелистом полу,
мне до шершавинки известном.
Я здесь был свой, до боли свой,
и, возвышая, очищая,
здесь пахло рыбою, махрой,
детьми, котятами и щами.
Рыбак уже храпел вовсю.
Взобрались дети на полати,
держа в зубенках на весу
еще горячие оладьи.
И лишь хозяйка не легла.
Она то мыла, то скоблила.
Ухват, метла или игла —
в руках все время что-то было.
3 4
Печору, видно, проняло —
Печора ухала взбурленно.
«Дурит...» — хозяйка про нее
сказала, будто про буренку.
В коптилку тусклую дохнув,
хозяйка вышла. Мгла обстала.
А за стеною — «хлюп да хлюп!»
стирать хозяйка в кухне стала.
Кряхтели ходики в ночи —
они историю влачили.
Светились белые лучи
свелсенащепанной лучины.
И, удивляясь и боясь,
из темноты неприрученно
светились восемь детских глаз,
как восемь брызг твоих, Печора.
С полатей головы склоня,
из невозможно дальней дали
четыре маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдали.
За них, молясь углами губ,
лежал я, спящим притворившись,
и вдруг затихло «хлюп да хлюп!»
и дверь чуть-чуть приотворилась.
И ощутил я в тишине
сквозь ту притворную дремоту
сыздетства памятное мне
прикосновение чего-то.
15
Тулуп — а это был тулуп —
облег меня лохмато, жарко,
а в кухне снова — «хлюп да хлюп!»
стирать хозяйка продолжала.
Сновали руки взад-вперед
в пеленках, простынях и робах
под всех страстей круговорот,
под мировых событий рокот.
И не один, должно быть, хлюст
сейчас в бессмертье лез, кривляясь,
но только это «хлюп да хлюп!»
бессмертным, в сущности, являлось.
И ощущение судьбы
в меня входило многолюдно,
как ощущение избы,
где миллионам женщин трудно,
где из неведомого дня,
им полноправно обладая,
мильоны маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдают.
16
* * *
Ах, как ты, речь моя, слаба,
ах, как никчемны, нипричемны,
как непросторны все слова
перед просторами Печоры!
Но, веры требуя в себя,
вовсю дымя непобедимо,
на юг торопятся суда,
собой расталкивая льдины,
и над прыжками оленят,
последним снегом окропленные,
на Север лебеди летят,
как будто льдины окрыленные.
Печора плещется дразня:
«Ну что ты плачешься сопливо?
Боишься, что ли, ты меня?
Шагни ко мне, шагни с обрыва!»
2 Е. Евтушенко
17
И я в Печору прыгнул так,
легко забыв про все былое,
как сиганул Иван-дурак
в котел с кипящею смолою,
чтоб выйти гордым силачом,
в кафтане новеньком, посмеиваясь,
и чуть поигрывать плечом:
«А ну-ка, сволочи, померяйтесь!»
18
ГЛУХАРИНЫЙ ТОК
<1
Охота — это вовсе не охота,
а что — я сам не знаю. Это что-то,
чего не можем сами мы постичь,
и, сколько бы мы книжек ни вкусили, —
во всей его мятущести и силе
зовет нас предков первобытный клич.
От мелких драк, от перебранок постных
беги в леса на глухариный подслух,
пружинно сжавшись, в темноте замри,
вбирай в себя все шорохи и скрипы,
всех птиц журчанья, щелканья и всхлипы,
все вздрагиванья неба и земли.
Потом начнет надмирье освещаться,
как будто чем-то тайно освящаться,
и — как по табакерке ноготок —
нз-за ветвей, темнеющих разлапо
и чуть уже алеющих, раздастся
сначала робко, тоненько: «Ток-ток!»
19
«Ток-ток!» — и первый шаг. такой же робкий.
«Ток-ток!» — и шаг второй, уже широкий.
«Ток-ток!» — и напролом сквозь бурелом.
«Ток-ток!» — через кусты, как в сумасшествьп
«Ток-ток!» — упал, и замираешь вместе
с невидимым тобою глухарем.
Но вновь: «Ток-ток!» — и вновь под хруст и
шелест
проваливаясь в прелую замшелость,
не утирая кровь от комарья,
как будто там отчаянно токует
и по тебе оторванно тоскует
твое непознаваемое «я».
Уже ты видишь, видишь на поляне
в просветах сосен Темное пыланье.
Прыжок, и — леса гордый государь —
перед тобой, в оранжевое врублен,
сгибая ветку, отливая углем,
как черный месяц, светится глухарь.
Он хрюкает, хвостище распускает,
свистящее шипенье испускает,
поводит шеей, сам себя ласкает
и воспевает существо свое.
А ты стоишь, не зная, что с ним делать.,.
Само в руках твоих похолоделых
дрожаще поднимается ружье.
А он — он замечать ружья не хочет.
Он в судорогах сладостных пророчит.
Он ерзает, бормочет. В нем клокочет
20
природы захлебнувшийся избыв.
А ты стреляешь. И такое чувство,
когда стреляешь, — словно это чудо
ты можешь сохранить, его убив.
Так нас кидают крови нашей гулы
на зов любви. Кидают в чьи-то губы,
чтоб ими безраздельно обладать.
Но сохранить любовь хотим впустую.
Вторгаясь в сущность таинства святую,
его мы можем только убивать.
Так нас кидает бешеная тяга
и к вам, холсты, и глина, и бумага,
чтоб сохранить природы красоту.
Рисуем, лепим или воспеваем —
мы лишь природу этим убиваем.
И от потуг бессильных мы в поту.
И что же ты, удачливый охотник,
невесел, словно пойманный охальник,
когда, спускаясь по песку к реке,
передвигаешь сапоги в молчаньи
с бессмысленным ружьишком за плечами
и с убиенным таинством в руке?!
21
ПРЕДСЕДАТЕЛЕВ СЫН
У Кубенского озера,
у зыбучих болот
«Не хочу быть колхозником!
Санька ревом ревет.
Он, из курточки выросший,
белобрыс, конопат,
а в руках его — вырезка,
и на ней — космонавт.
На избенку с геранями
смотрит взглядом косым,
отгорожен Гагариным,
председателев сын.
...Не будя его, до свету
председатель встает
и скрипучими досками
по деревне идет.
В двери, наглухо запертые,
кнутовищем долбит,
и колхозники заспанные
цедят: «Вот езуит!..»
22
Он долбит обалдительно,
не щадя никого.
Прозывают «Будильником»
на деревне его.
Но он будит, не сетуя,
востроносый, худой,
белобрысый, и с этого
не поймешь — где седой.
Вдоль Кубенского озера,
вдоль зыбучих болот
1С ожидающей озими
председатель идет.
С давней грустью запрятанной
он глядит сквозь кусты
на кресты своих прадедов
и на дедов кресты.
Все народ хлебопашеский
поваленые * здесь,
и ему либо кажется,
либо так оно есть,
что, давно уж истлевшие,
из усталых костей
нам родят они хлебушко,
как при жизни своей.
* Так на Севере говорят об умерших.
23
Ну, а ежели выдались
недородные дни —
знать, за что-то обиделись
на потомков они.
И стоят элеваторы,
холодны и пусты,
над землею подъятые,
словно божьи персты.
И советуют праведно,
чтобы в горе не быть,
словно деды и прадеды,
за землею ходить.
Вдаль по лужам, колдобинам
председатель идет.
«Не хочу быть колхозником!»
за спиною гудет.
Председатель, понурившись,
щупловат, невысок,
расправляет погнувшийся
на ветру колосок.
Терпеливо, несильно
и с любовью такой,
словно это Россию
расправляет рукой...
А в избе — среди космоса,
среди лунных равнин
дремлет рядышком с кошкою
председателев сын.
24
Бредит звездною славою,
всем собой вдалеке,
и горбушка шершавая
у него в кулаке...
25
БЛЯХА-МУХА
Что имелось в эту ночь?
Кое-что существенное.
Был поселок Нельмин Нос,
и была общественность.
Был наш стол уже хорош.
Был большой галдеж.
Был у нас консервный нож,
и консервы тож.
Был и спирт как таковой —
наш товарищ путевой
с выразительным эпитетом
и кратким:
«Питьевой».
Но попался мне сосед,
до того скулежный,
на себя,
на белый свет —
просто невозможный!
Он всю ночь крутил мне пуговицу.
Он вселял мне в душу путаницу.
26
«Понимаешь, бляха-муха, —•
невезение в крови.
У меня такая мука,
хоть коровою реви!
Может, я не вышел рылом,
может, просто обормот,
но ни карта, и ни рыба,
и ни баба не идет...»
Ну и странный сосед —
наказанье божье!
И немного ему лет —
тридцать пять,
не больше.
И лицом не урод,
да и рост могучий...
Что же он рубаху рвет
на груди мохнучей?
Что же может его грызть?
Что шумит свирепственно:
«Бляха-муха, эта жисть
не усовершенствована!..»
А наутро вышел я
на берег Печоры,
где галдела ребятня,
фыркали моторы.
Стояли с коромыслами,
светясь,
молодки.
За семужкой-кормилицей
уходили лодки.
27
А в ушанке набочок,
в залосненной стеганке
вновь —
тот самый рыбачок,
трезвенький,
как стеклышко.
Между лодками летал,
всех собой уматывал.
Парус наскоро латал,
шебаршил,
командовал.
Бочки-ящики грузил,
взмокший, словно в бане.
Бабам весело грозил
белыми зубами.
«Пошевеливай, народ! —
он кричал и ухал. —
Ведь не кто-нибудь нас ждет
семга,
бляха-муха!»
Было все его —
река,
паруса,
Россия...
И кого-то у мыска:
«Кто это?» —
спросил я.
И с завидинкою,
так
был ответ мне выдан:
«Это ж лучший наш рыбак...
Развезучий,
идол!»
28
К рыбаку я подошел,
на него злючий:
«Что же ты вчера мне плел,
будто невезучий?»
Он рукой потер висок:
«Врал я не напрасно.
Мне действительно везет —
это и опасно».
Лоб со вздохом он поморщи
«Как бы это рассказать?..
Если шар земной,
положим,
да во всем объеме взять,
да с морями слез горючих,
да с горами всех забот, —
выйдет, брат,
что невезучих
больше тех,
кому везет.
И, бывает, в захмеленьи
начинаю этак врать,
чтоб о жизни разуменья
от везенья не терять...»
Замолчал,
губами чмокал,
сети связывая,
и хитрили губы,
что-то
29
не досказывая.
Звали в путь его ветра,
семг а-розовуха.
«Ладно, парень,
мне пора.
Так-то,
бляха-муха!»
30
СОВЕРШЕНСТВО
Тянет ветром свежо и студено.
Пахнет мокрой сосною крыльцо.
И потягивается освобожденно
утка, вылепившая яйцо.
И глядит непорочною девой,
возложив, как ей бог начертал,
совершенство округлости белой
на соломенный пьедестал.
А над грязной дорогой подталой,
над зацвелыми крышами изб
совершенство округлости алой
поднимается медленно ввысь.
И дымится почти бестелесно,
все пронизанное зарей,
совершенство весеннего леса,
словно выдох земли — над землей.
Не запальчивых форм новомодность
и не формы, что взяты взаймы, —
совершенство есть просто природное
совершенство есть выдох земли.
31
Не казнись, что вторично искусство,
что ему отражать суждено
и что так несвободно и скудно
по сравненью с природой оно.
Избегая покорности гриму,
ты в искусстве себе покорись
и спокойно и неповторимо
всей природностью в нем повторись.
Повторись, — как природы творенье,
над колодцем склонившись лицом,
поднимает свое повторенье
из глубин, окольцованных льдом...
32
НЕВЕСТА
На Печоре есть рыбак
по имени Глаша.
Говорит с парнями так:
«Глаша,
да не ваша!»
Ухажеров к ляду шлет,
сердится
серьгами.
Сарафаны себе шьет
из сиянья северного!
Не красна она, наверно,
модною прическою,
но зато в косе
не лента,
а волна печорская!
Недоступна и строга,
сети вытягает,
а глаза,
как два сига,
из-под платка сигают!
Я ходил за ней,
робея,
3 Е. Евтушенко 33
зачарованный,
как черемухою,
ею
зачеремленный.
Я не знал, почему
(может быть, наветно)
говорили по селу
про нее:
«Невеста».
«Чья? —
ходил я сам не свой.
Может, выдумали?»
Рыбаки,
дымя махрой,
ничего не выдымили.
«Чья она?
Чья она?
Чья она невеста?» —
спрашивал отчаянно
у норд-веста.
Вдруг один ко мне прилип
старичок запечный,
словно тундровый гриб,
на мокре взошедший:
«Больно быстр, я погляжу.
Выставь четвертиночку —
и на блюдце положу
тайну,
как чаиночку...»
Пил да медлил, окаянный,
а когда все выкачал:
«Чья невеста?
Океана...
34
Того...
Ледовитыча...»
Если б не был пьюха стар,
если б не был хилый,
я б манежничать не стал —
дал бы в зад бахилой!
Водят за нос меня.
Что это за шутки!
Аж гогочет гагарня,
аж хохочут щуки!
Ну, а Глаша на песке
карбас
высмаливала
и прорехи в паруске
на свету высматривала.
Я сказал ей:
«Над водой
рыба вспрыгивает,
и, от криков став худой,
чернеть вскрикивает.
Хочешь — тундру подарю
лишь за взгляд за ласковый?
Горностаем подобью
ватник твой залатанный.
Пойду с неводом Печорой
в потопленные луга,
семгу выловлю,
в которой
не икра,
а жемчуга.
Все сложу я,
что захочешь,
у твоих подвернутых
у резиновых сапожек,
чешуей подернутых.
В эту чертову весну,
сам себя замучив,
я попался на блесну
зубов твоих зовучих.
Но от пьюхи-недовеска,
пьяным-пьяного,
я слыхал,
что ты невеста
океанова?!»
Отвечала Глаша:
«Да. .
Я его невеста.
Видишь, как в реке вода
не находит места.
Та вода идет,
идет
к седоте глубинной,
где давно меня он ждет —
мой седой любимый.
Не подав об этом вести,
веслами посверкивая,
приплыву к нему я
вместе
с льдинками-последками.
И меня он обоймет
ночью облачною,
и в объятьях обомнет,
разом обмершую.
На груди своей держа,
36
все забыть поможет.





