Читаем Камероны онлайн бесплатно
Камероны
Р. Крайтон повествует о тяжком труде рабочих-шахтеров в Шотландии в конце XIX века, об их борьбе за свои права. В романе «Камероны» нашли отражение семейные предания и легенды о жизни шотландских рабочих. Поначалу он развивается в жанре семейной хроники, повествуя о судьбе нескольких поколений шотландских шахтеров. Однако постепенно роман перерастает границы «семейного» жанра. История рабочей семьи становится частью истории, судьба Камеронов тесно переплетается с важнейшими социальными конфликтами эпохи.
Проза / Современная прозаОна проснулась.
Минуту тому назад она еще крепко спала – и вот глаза ее уже широко раскрыты, и она смотрит в черноту потолка. Она не любила ночь и все-таки заставила себя проснуться в самую глухую пору. Главное – уметь собой управлять. К тому же это приятно.
Она лежала, зарывшись под стеганое одеяло, и внимательно смотрела на потолок – не появится ли отсвет, означающий, что в очаге на другом конце комнаты еще тлеют угольки.
– Кукушка-себялюбка! – громко произнесла она.
Она хотела, чтоб ее услышали. Огонь был мертв, и в комнате стоял мертвящий холод. Видно, мать вопреки установленному в доме порядку поворошила уголья перед тем, как отправиться спать, украла последнее тепло.
– Никогда не думает об утре.
– Что? – переспросил ее отец из другой комнаты. – Чего ты там?
– Ничего. Спи, папаня, еще ночь.
Нет, с этим надо будет кончать, когда она вернется.
Она лежала в постели – маленький теплый комочек в холодном черном ящике – и мысленно повторяла: «Отец, отец». Нелегко к этому привыкнуть, но раз правильно говорить «отец», значит, отцом он и будет, нравится ему это или нет.
«Послушай, – сказал он ей на прошлой неделе, – я простой человек, а не какой-то там чертов барин. Значит, зови меня „папаня“, как заведено у нас, работяг». Но она продолжала гнуть свою линию.
И в доме и снаружи стояла полнейшая тишина. Ни петушиного пения, ни стука деревянных башмаков по булыжнику – все замерло и в поселке и на шахтах внизу, весь мир – ее мир, мир Питманго – свернулся калачиком и тихо спал; ей стало страшно, и она села в постели. Значит, пошел снег. В Питманго наступала тишина, лишь когда поселок накрывало снегом.
«Нечестно это, – думала она, – не по правилам». Снег не имел права идти в апреле – да еще в такой важный для нее день. Она поискала свои деревянные башмаки и не нашла – вот теперь у нее ноги замерзнут на каменном полу. И вдруг услышала «топ-топ» – это топтались в палисаднике шахтерские пони, стараясь укрыться от ветра. По глухому стуку их копыт ясно было, что земля промерзла.
А тут еще и ветер поднялся – она слышала, как он колотит в задние окна, значит, дует с севера, с гор. «Нечестно это, – подумала она, – нечестно». Теперь наверняка весь Западный Файф под снегом, а уж про Кейрнгормс и говорить нечего – все проходы в горах закупорило. Много сегодня погибнет ягнят весеннего окота. И ей теперь в жизни не добраться пешком до Кауденбита, а только там можно сесть в поезд, что идет на север. Придется нанимать мистера Джаппа, чтобы он отвез ее в своем фургоне, и потратить на это шиллинг, а может, и два, если он засволочится. Она почувствовала, как глаза наполняются слезами, что уже совсем никуда не годилось. Зато теперь можно не вставать в такую рань.
Когда она снова проснулась, ветер уже стих и по комнате протянулись полосы лунного света. Если сесть в постели, то в боковое окно видно луну – морозную, плоскую и бледную, но не заштрихованную снегом. Пони обошли дом и теперь топтались у входа – по стуку их копыт, ударявших о булыжник, она поняла, что снега не так уж много, и встала. Стылый каменный пол обжег ей ноги.
«Вот ведь дура, – подумала она, – прохныкала над тем, чего и не было, и только зря в постели провалялась». Ей захотелось на горшок, но она представила себе, как ледяная посудина коснется ее тела, и, содрогнувшись, отступила. В очаге лежала кучка золы; только тронь – разлетится.
– Сука! Только о себе думает, – сказала она.
– Ну что там еще? – спросил отец.
– Да ничего, спи, спи, – сказала она, лишь тут осознав, что произнесла это вслух.
– Но я же слышал. Ругаешься, как девка с шахты. Я этого у себя в доме не потерплю.
– Хорошо, отец.
– Папаня.
Она сгребла золу в сторонку и вздрогнула: три больших куска угля вдруг ожили и ярко вспыхнули, едва только их коснулся холодный воздух. Значит, огонь нетрудно будет разжечь; зачем же она так обзывала мать – ей стало стыдно. Да, одно можно сказать в защиту Питманго: уголь в Питманго чистый и никогда не подведет, если с ним обращаться правильно. И она принялась подкладывать на разгоревшиеся угли кусок за куском.
– Поосторожнее там с углем, мисс! – крикнул ей отец. – Я слышу, ты швыряешь его в очаг, будто вагонетку нагружаешь.
– Уже все, папаня, конец.
Сегодня надо его ублажать. И она так осторожно положила в очаг оставшиеся угли, точно украшала ими торт. Когда от очага пошло тепло, она взяла одежду отца и повесила у огня. Куртка промерзла и, оттаивая, зашипела, пахнуло потом и шахтой. Это она тоже переменит, когда вернется. Есть дома, где рабочую одежду стирают каждый день; у Драмов же ее стирали раз в неделю.
Как была, босиком, она выскочила в прачечную, а когда, пройдя по запорошенному снегом двору, вернулась в дом с зайцем и рыбой, которых там спрятала, каменные плиты пола показались ей даже теплыми. И заяц и рыба за ночь промерзли и, когда она бросила их на стол, глухо стукнули, точно каменные.
– Что там еще?
– Уголь упал. Спи, спи.
– Я же сказал тебе, не трать много угля.
– Ага, папаня.
Надо ублажать отца.
А зайцу-то ведь нужно долго тушиться – зря она это затеяла; теперь придется стряпать в парадном костюме, потому как времени одеться потом не будет, а эдак и пятно на костюм недолго посадить. Она сбросила с себя все, ополоснулась в питьевом котле – не беда: чего люди не знают, то и не переживают, да и вода потом все равно прокипит, – и от тела ее даже пар пошел, она сразу почувствовала себя свежей, чистой. Затем надела короткую льняную сорочку, которую сшила себе на прошлой неделе, и нижнюю юбку, а потом новый твидовый костюм, который заказала через того еврея – мистера Лэнсберга – в Данфермлине.
«И ты отдала еврею гроши? Сама ему в руку вложила и отослала с ним в Данферхмлин?» – сказал тогда отец.
«Да».
«И ты в самом деле думаешь за них что-то получить или еще когда его увидеть?»
«Думаю».
«Тогда ты, значит, еще дурее, чем я считал».
Она могла и не смотреть на себя в этом костюме – она и так знала, что он ей идет… что она в нем просто красавица. Одевшись было, она снова сняла жакетку и в одной сорочке принялась за работу. Для такой молоденькой девчонки у нее была довольно большая, высокая грудь, а сорочка обтягивала ее, обрисовывая фигуру, поэтому она положила рядом с собой жакетку, чтоб накинуть, если отец войдет в комнату: не надо его смущать. Она совсем недавно стала такой, и ни она сама, ни отец еще к этому не привыкли.
Она быстро освежевала зайца – хорошо, что он так промерз: мясо у него стало твердое, и шкура легко сошла. Затем разрезала его на десять кусков, сложила их в горшок вместе с луком-пореем и картошкой и поставила тушиться, а сама стала жарить овсянку, чтобы придать подливе гущину.
Когда с жарким было покончено, она взялась за пикшу – золотистую, с более светлыми, цвета свежего масла, боками. Сначала она ее отварила, чтобы вытравить запах, потом обмазала толстым слоем сметаны и поставила возле огня, так что рыба вскоре задышала – «плоп-плоп» – на своем ложе из сметаны и масла. После этого она достала овсяные галеты, большую овсяную лепешку, которую она как следует разогреет перед тем, как подавать на стол, кусок данлопского сыра, за который ворюги из шахтерского кооператива в Питманго – эту лавку так и зовут «Обираловкой» – содрали с нее целый шиллинг, поставила на огонь чайник и пошла будить отца.
– И даже овсянку поджарила. Ох, и балуешь же ты своего папаню! – Он громко рассмеялся. – Да мне ж никто не поверит у нас на шахте. Чтоб на завтрак – такую похлебку…
– Да кто ж называет жаркое из почтенного тушеного зайца похлебкой? – возмутилась она.
– А это и есть похлебка. Потому я так и называю.
Вот за это она его и любила. Ему не доставляло радости транжирить деньги, но, уж если они были потрачены, он умел все забыть и порадоваться покупке.
Большинство шахтеров у них на улице все просаживали и ничего не оставляли на черный день, а иные, наоборот, забыли, как деньги и тратятся и какую это может доставить радость.
Он смотрел, как она ссыпала в горшок поджаренные золотистые зерна овсянки и прозрачный бульон загустел, обрел плоть. В комнате стоял аромат, напоминавший запах жареного ореха.
– Ну хорошо, Мэгги, что же это все-таки значит?
Но она лишь сняла с полки две глиняные миски – их в Питманго называли «поросячьими корытцами» – и наполнила тушеным мясом. Они ели молча – из уважения к мясу, – и, когда он в третий раз наложил себе миску, она ответила:
– Во-первых, сегодня у меня день рождения.
– Ох… что же ты не сказала? Мы бы купили тебе что-нибудь.
– Ты мне сроду ничего не покупал.
– Так-то оно так, но ведь всяко бывает. Ну-ка, плесни мне еще малость.
И, опустошив миску, он спросил, сколько же ей стукнуло.
– Шестнадцать.
– Ох, самый хороший возраст для девушки.
– Ага, теперь мне уже не нужно ваше согласие.
– Это на что?
– Чтоб выйти замуж.
Он не выказал ни малейшего удивления. Только сунул в рот овсяную лепешку – масло при этом капнуло на его рабочую куртку – и принялся жевать. В Питманго не выказывают удивления, потому что выказать удивление – значит в чем-то проявить слабину.
– Нет, в жизни мне не поверят, что я ел похлебку и горячие лепешки на завтрак. А знаешь, у нас все считают, что ты хитрющая сучонка. И преупрямая. Я-то, само собой, говорю, что это не так.
– А зачем? Это же правда.
Он знал, что это правда, и потому нарочито громко рассмеялся. Они услышали гудок на «Леди Джейн № 2», и он поспешно встал из-за стола, повинуясь привычке.
– Это же только побудка, а не на работу. Садись. Может, нам мать разбудить?
– Если она до сих пор не проснулась, значит, господь не хочет ее будить, – сказал отец. – Ну-ка, дай мне еще лепешки.
Мэгги знала, что он непременно спросит ее – в свое время, как он обычно спрашивает и как принято в Питманго. Она сняла с угольев глиняную сковородку и приподняла крышку – сметана еще кипела, и в нос им ударил запах трески.
– Финдонская?
Она кивнула.
– Всю жизнь знал: если когда доведется встретить финдонскую треску, сразу ее признаю. Всю жизнь мечтал попробовать финдонской трески. Вот теперь и умереть можно. Где же ты ее достала?
Она сказала где.
– И ты ездила в Кауденбит, только чтобы достать для меня финдонской трески?
– Для
Он продолжал есть, смакуя каждый кусочек; даже снял уртку из уважения к рыбе.
– Ладно, – произнес он наконец. – Что же это все начит? Кто парень-то?
– Никакого парня пока нет, но будет. Мне ведь уже шестнадцать стукнуло.
– Шестнадцать лет – это еще совсем девчонка. Шестнадцать лет – это дитя малое.
– Нет, шестнадцать лет – это уже женщина. В шестнадцать лет человек сам все решает.
Он сидел, пригнувшись к столу, подбирая ложкой рыбу з сметане, но тут поднял на нее глаза. В комнате было уже светло. Она забыла надеть твидовую жакетку, оба одновременно подумали об этом, и он вспыхнул так, что румянец проступил сквозь смуглую кожу.
– А парень-то уже знает?
Она отрицательно мотнула головой.
– Где он живет?
– Я и сама не знаю. Знаю только, что тот, кого выберу, будет не из здешних.
Улица постепенно оживала – все громче звучал по булыжнику топот подбитых гвоздями сапог и деревянных ашмаков.
– А чем тебе не по душе здешние? Я вот ведь здешний.
– Подойди к окошку, – сказала дочь. Она распахнула запотевшее окно и указала вниз, на Питманго, поверх крыш Гнилого ряда и Сырого ряда, туда, где были шахты, а за ними текла черная, как уголь, река. – По-честному, тебя такая жизнь устроила бы, если бы ты мог выбирать?
Хотя углекопы утренней смены еще только начали выходить на улицу, девственная чистота снега уже была нарушена, а скоро вся мостовая покроется черной жижей.
– Но этим я живу. И зарабатываю на хлеб с солью.
– Правильно, да только разве это
– Человек должен есть, а здесь он ест вдосталь. Углекопы приличную деньгу заколачивают.
Он гордился тем, что был хорошим углекопом.
– Ага, вот то-то и оно, папаня. Углекопы приличную деньгу заколачивают, но, точно рабы, к своему месту прикованы, потому что они углекопы. А я хочу выйти за такого человека, который бы заработал как следует, а потом махнул на все рукой и уехал.
Отец стал собираться на работу. Взял свое ведерко, где лежал завтрак углекопа – кусок хлеба с маслом и фляга с холодным чаем, – и надел шахтерскую шапку с прикрепленным спереди керосиновым фонариком.
– Что ж, только выбирай себе парня крепкого. Мы, Драмы, – народ двужильный.
– Да, знаю.
– Драмы – люди упрямые. Драмы не отступают.
– Знаю, знаю.
Ей достаточно было посмотреть на него – приземистый, смуглый, сильный, с еще черными волосами и могучей мускулатурой, крепкий, как кусок угля, по-своему красивый, хотя лицо словно вырублено топором, и – изуродованный шахтой. Ему нет и сорока, а он уже двадцать девять лет провел под землей, и спина его согнулась, плечи ссутулились, ноги скривились колесом, лицо покрылось татуировкой – все в синеватых прожилках, в порезах и шрамах, куда набилась угольная пыль. Углекоп, угольный крот, который так и умрет в шахте, как умирали раньше рабы-углекопы, прикованные цепью в забое.
– Крепкий народ.
– Я знаю. Вот почему я и могу поехать и добыть себе…
– Кого-то получше нас, да? Мы для тебя слишком плохи, да? Чем же мы не вышли?
Она быстро пересекла комнату и потянула его за собой к окну. Последние углекопы проходили по улице.
– Посмотри на них. – Она была зла на него.
– Чем же они не вышли?
– Не люди, а какие-то обрубки – черные, кряжистые, они только и годны на то, чтоб рубить уголь. Мне такой не нужен. Черномазые карлики, всю жизнь копошатся в земле, точно черви. Или кроты.
– Но это же твои, кровные.
– Углекопы – это написано у них на лице. И говорят они, как углекопы. Они же языка своей королевы не знают. Не хочу я такого.
– Они говорят на том языке, на каком говорят у них в краю! – прикрикнул на нее отец. – Это все же лучше, чем подражать всяким пришлым, как некоторые.
– У них в краю! – Она презрительно фыркнула. – Да их даже в Эдинбурге не понимают. Нет, я такого не хочу. У меня будет муж, которого поймут и в Лондоне.
– Ох, и здорово же! – сказал он и захлопнул окно. Теперь ему придется бегом бежать, чтобы не опоздать к спуску последней клети. Он начал собирать свой инструмент, но расстаться с ней на такой ноте ему не хотелось.
– Ну, чего мы так распалились? – сказал он. Он уже успокоился. За это она тоже любила его: он не умел подолгу гневаться или таить злобу, всегда старался сгладить размолвку. Вот и сейчас он наверняка обнял бы ее, если бы на ней было что-то надето поверх сорочки. – Ну, чего мы раскричались друг на друга после такого пира, который ты мне устроила? Ты, значит, уезжаешь, ага?
– Да.
– Ты что же, теперь и «ага» говорить не будешь?
– Не буду, если спохвачусь вовремя.




