Читаем Калитка в синеву онлайн бесплатно
Калитка в синеву
«Калитка в синеву» (1967) – первая книга прозы Николая Димчевского (1926–2002), русского писателя и поэта второй половины ХХ века. Эта маленькая повесть – зарисовки писателя о нелегком пути изыскателей, первопроходцев Сибири, которые первыми определяют, где появятся новые города, электростанции, места разработки новых месторождений. По человеческим качествам и проявлениям герои Димчевского современны, хотя они из другого времени – обычные люди, которые служат избранному делу. А властелин всего – природа этого сурового края. Как точно, с какой любовью пишет автор: «Ангара снова метнула свои голубые полотнища». «Плавно качаются отроги Саян». «А внизу Енисей отсвечивает бледным малахитом». «О щуках, глядящих ледяными глазами, об осетрах, царственно парящих в прозрачной воде, о суете рыбной мелочи в теплых заводях, о медленных улитках на сочных стеблях, расчесанных течением». Николай Владимирович Димчевский автор книг прозы: «Июль на краю света» (1970), «Летний снег по склонам» (1977), «Вечное чудодейство» (1981), «В пору скошенных трав» (1990), «Фантом столетия» (2010) и нескольких книг стихов.
Николай Владимирович Димчевский
Проза / ПовестьI
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
notes
1
2
3
4
5
6
Николай Димчевский
КАЛИТКА В СИНЕВУ
Осенний день шестьдесят второго года. Дождь вторые сутки бьет в брезент палаток. Дым костра стелется по берегу и стекает в реку. Даль занавесило туманом. Неожиданно из сырой пелены вынырнула лодка. На песок соскочили трое. Они решили переждать непогоду вместе с нами.
Мне чем-то понравился рабочий этого маленького отряда — высокий, чуть неуклюжий, немного медлительный парень. Он был задумчив и рассеян. Когда все, чтоб скоротать время, сели за карты, он достал потрепанный учебник общей геологии и углубился в чтение.
Случайные знакомства часто рождают удивительную откровенность. Вечером мы разговорились. Федор — так звали рабочего — вспоминал прошлый сезон. Начал он откуда-то с середины и кончил на полуслове, а запомнился его рассказ, да, запомнился, и я решил его записать. Вот и появились эти записки — не дневник и не повесть, не сборник рассказов и не путевые заметки…
I
Это была буханка хлеба. Я видел ее до последней ноздринки в корке, щупал маслянистые бока, чуял парной запах. Но только отломил край и хотел впиться зубами, хлеб пропал. Ничего у меня не было в руках. Ничего. Только грязные ладони. Пустые ладони, и все. И тогда я проснулся.
Граненый луч прорезал зимовье и впился в трухлявые бревна. Не хотелось поворачивать голову. Я лишь скосил глаза и увидел квадратное оконце. Там плясали сочные листья и комары. Я закрыл глаза. Ноги были тяжелы, тяжелей остального тела. Пошевелишь — проломятся нары. Лицо саднит. Комары и в зимовье покоя не дают.
Уснуть бы еще. Но уже затормошилась мысль: пора идти. От нее не отвяжешься. Хочу подняться и все медлю, оттягиваю.
Потом сдвинул дубовые ноги. Поставил на пол, как колоды, одну за другой. Встал согнувшись: зимовье низкое. А хорошо тут. Не ушел, если бы еда была.
Солнечный лучик пропал. Зеленый сумрак смотрится в оконце. Пора. Давно пора.
Двинул щелястую дверку и вышел.
Еще вчера вечером, как попал на ручей, решил, что пойду вниз по течению.
Сейчас напился воды, пожевал дикого лука, совсем старого, жилистого. Нарвал с собой. Затянул капюшон энцефалитки [1], закрыл лицо лоскутом, оторванным от рубахи, чтоб не ела мошка. Поплелся. По камням, по осоке, через бочажины. Чем тут хорошо — вода рядом. Хоть жажда не мучит.
Ноги помаленьку стали привыкать к ходьбе. Совсем разошелся. Да не долго радовался. Начались камни. Ручей нырнул под них и зазвенел в глубине. С двух сторон стали нарастать скалы. Пробираться все труднее. На пути, поперек русла, завалы. Весной или после сильных дождей деревья валит в тайге и несет сюда.
В завалах не знаешь, чем больше приходится работать, ногами или руками: пробираешься почти все время ползком.
Совсем лишаюсь сил. Соскользнула нога с бревна, ударился коленкой о сук…
И почему-то здесь колыхнулась память. Нежданно и остро вспомнил Веру. Вспомнил так, будто только расстался с ней и еще можно вернуться и уже нельзя возвращаться. И поэтому больно. Эта боль пришла при последнем нашем прощании. Сначала я даже не мог понять, почему она. Несколько раз оставался я у Веры и всегда легко уходил. От встречи до встречи о ней почти не думалось. Вспоминалось лишь тогда, когда из-за скалы показывалась деревенька Подкаменная. И я радовался, что увижу Веру. Мне нравилось быть с нею, но едва я садился в лодку — почти забывал ее.
И последняя наша встреча ничем не отличалась от других. Только когда собрался уходить, точно крючок впился в сердце. Я разжал руки, отступил от Веры — и будто невидимая леска протянулась между нами. Хорошо помню, как подошел к двери и уже открыл ее, но оглянулся и не мог переступить порог. Все смотрел на Веру. И она смотрела на меня. С трудом я вышел, и с каждым шагом леска натягивалась сильнее, а крючок глубже впивался в сердце. Я уже заводил мотор и все еще не мог прийти в себя. Хотелось бросить лодку, побежать назад и остаться в Подкаменной надолго…
Сейчас в этих завалах, среди злобной тайги Вера вспоминается как далекий мир, полный доброты и тепла. И все кругом делается еще бесприютнее, резче, нелюдимее. Я сижу на свороченных, объеденных водой бревнах и тру коленку. Над головой капризно и резко вскрикивает кедровка. Больше ни звука. От ее одинокого голоса так одиноко… Я поднялся и полез по камням. Кедровка все кричала, и больше никого нигде.
Как смолол скалы, как сжевал сосны, как вымотал меня этот ручей…
Я смотрел только под ноги, только на руки да на камни и бревна. А на гребне большого завала поглядел в сторону и увидел Ангару. Другой берег черно-зеленый с белесыми проплешинами скал. На них лежат облака и шевелят рваной бахромой. День хмурится, и река серая и совсем пустая. Ни лодочки вдали.
Потом ручей выполз наружу. Камни сразу покрылись скользкой зеленью. Сапоги не держались на них.
…Вот как. Здесь забродный камень [2]. Скалы с обеих сторон ручья подходили к самой реке. Их каменные полотнища сползают под воду и растворяются в быстрине. Ручей вытекает словно из ворот. А мне из них не выйти.
Я постоял у скалы. Вода неслась безмолвно и напористо, подгладывая каменную стену. Скала дышала ледяной сыростью.
По берегу тут не пройдешь. Надо снова подниматься вверх, идти в обход… Снял сапоги, лег на холодный песок. Все сжалось внутри. Песок холодил горевшие ноги и грудь. Я уткнул лицо в руки. В глазах плыли камни, завалы — весь путь, весь ненужный спуск сюда. Как нелепо и глупо я заблудился. Может, никто и не узнает, как… А узнает — будет смеяться. Да, просто анекдот, только не смешной. Митя с Николаем Нилычем ушли на съемку. Я занялся своим делом. Какое у меня дело? Я вроде подсобного рабочего в отряде: веду лодку, слежу за моторами, заливаю бензин в бачки, помогаю изыскателям чем могу. Вот и в тот день разбил палатку, разложил костер и пошел за водой к ручью. И совсем рядом увидел рябчика. Чем не жаркое! Бросил палку. Птица отлетела в сторону и снова села. Еще раз бросил. Опять отлетела. И так увела меня в тайгу, запутала в зарослях, обратной дороги найти не мог: все перемешалось в голове. Вот лежу измученный.
Встал и полез по камням назад. У меня не стало ни ног, ни рук, ни тела. Была только мысль, что надо обогнуть скалы и выбраться на берег. Он приведет к жилью.
В тот вечер я не дошел до реки. Когда стало смеркаться, лег в сосняке на хвою, укрылся как мог от комаров и полетел в какую-то горящую бездну. В ней были только угли, пылающие стволы и ни одного родничка воды.
II
Проснулся утром. Что-то случилось. Тайга трещала, гремела и выла. Открыл глаза. Деревья стояли спокойно. Ветра не было. Грохотало небо. Это был вертолет. Я вскочил. Он мелькал за соснами, за густыми лапами кедров, за черными вершинами пихт. Он уходил и возвращался. Может быть, он искал меня. Сразу это как-то не пришло в голову. Через такую гущину летчики не могли меня увидеть. Я побежал вслед за вертолетом: хотел найти полянку. Он еще раз прогремел над головой, застрекотал вдали и больше не приближался…
Еще только утро, а я уже устал. Продрался через пихты и вышел на открытое место. Вертолета совсем не слышно. Зачем теперь мне открытое место? Да и какое оно открытое… Это гарь. Присел отдохнуть на обугленный ствол. Выше головы тянулся кипрей. Яркие цветы резали глаз. Стебли стояли плотно друг к другу, их заплели вьюны и всякая трава. Здесь затеряешься, как в лесу.
Было очень душно. Иду, у самого лица горящие свечи кипрея, из-за них ничего не видно. На каждом шагу обгорелые стволы и сучья. Руки и лицо в крови от мошки.
Кое-где в серое небо воткнулись черные, изъеденные огнем стволы. Не верится, что когда-то они были деревьями. Один совсем плоский с длинной дырой. Другой с бычьей головой на вершине. Только их я и вижу из зарослей. Они мне вместо вешек. Без них заблудишься: ведь трава у самых глаз, можно кружиться на одном месте и не заметить этого.
А здесь, пожалуй, летчики меня увидели бы… И вертолет мог бы сесть на гарь. Я прислушался. Только комары звенят и стучится по капюшону мошка.
На пути поваленный ствол. Он как гладкая дорожка между стенами кипрея. Раньше на гарях я всегда бегал по стволам. А сейчас встал на угольную чешую — и закружилась голова. Не могу. Упадешь еще, напорешься на сук. Но дорожка уж очень хороша: не нужно раздвигать липкие стебли, выпутываться из зарослей… Тогда я пополз на коленях, придерживаясь руками за обугленные бока сосны.
Все чаще стали попадаться мертвые деревья и заросли осинника. Гарь кончалась.
В тишине померещилось рычание. Прислушался. Рычание доносилось откуда-то снизу, издалека. Это мог быть медведь. Но я не испугался. Мне было все равно…
Пролез через кусты, через засохшие густые елки — и вдруг открылась даль. Я стоял на обрыве. Внизу шумела речка, — вероятно, это протока Ангары.
Иногда снизу доносилось рычание. Я стал высматривать, нет ли какого зверья. И тут под самым обрывом — лодка! Уткнулась в кусты, видно лишь корму. Может, там есть и человек.
Обрыв очень крутой. Я не решился съехать. Пошел по краю, который снижался почти до воды.
Снова рычание. Но теперь слышен еще и глухой стук. Значит, не медведь. Это вода тащит камни, и они глухо гремят и бормочут, а издали кажется, что рычание.
Я напился, вымыл руки и лицо. Разогнуть ноги было трудно. Едва встав, побрел по камням туда, где лодка, вверх по течению. Мне попались пучки — такая сочная трава с белыми зонтиками на концах. Она оказалась старой, но я жевал и жевал сладковатую мякоть.
У лодки никого не было. Ее крепко заклинило в кустах и камнях. Наверно, оторвало где-то выше по течению и забросило сюда. Лодка совсем хорошая. Даже с веслами.
Я толкнул ее. Ни с места. Неужели не хватит сил?.. Влез. Перешел на корму. Теперь она покачнулась. Нос задвигался между камнями. Я оттолкнулся веслом. Поддалась!
Но весло вырвалось из рук. Течение подхватило лодку. Попробовал править другим и его не удержал. Тоже унесло. Сел на скамейку. Качало и трясло. Вкус медвежьей травы во рту показался противным. Я лег на дно.
За бортом грохотали валы, глухо рычали камни. Я лежал и смотрел, как плывут над головой горы. Они крутились вокруг лодки, заглядывали ко мне через мохнатые таежные брови, грозили поднятыми кверху пальцами черных скал, топотали каменными ногами по воде, стараясь ударить о борт.
Раз они пустили в небо орла, и он долго висел в воздухе. Вспомнился вертолет. Наверное, они нарочно пустили орла, чтоб подразнить меня воспоминанием.
Иногда я засыпал, и казалось, что лежу в постели на высоком пружинном матраце. Открывал глаза — и снова толпящиеся вокруг горы. К их вершинам присосались облака. Они шевелят огромными губами и жуют черную тайгу.
Лодка пошла плавнее. Лишь изредка бил по днищу камень. Я приподнялся. Речка была узкая. Берег летел мимо так быстро, что сразу закружилась голова.
Горы начали уходить в стороны. Шум воды стих. Лишь мелко и звонко шлепала по борту зыбь. Что-то назойливо затрещало. После грохота речки хотелось тишины, а тут все время что-то трещало. Я с трудом зажал уши и забылся.
Меня потрясли за плечо.
— Жив, парень?
Через борт свесился человек. Как давно я не видел людей! А это был человек. У него побелевшая брезентовая куртка, круглое лицо и большой рот.
— Геолог ты? Да? — спросил рот.
Я хотел ответить, но почувствовал, что лишь невнятно хриплю.
Он прицепил мою лодку к своей и пустил мотор.
Это был бакенщик. Значит, меня вынесло на Ангару.
Он вел меня по берегу. Вечерело. Берег показался знакомым. Да и катер тоже. Это ж наш катер! «Это наш катер», — сказал я. Придерживая за плечо, бакенщик вел меня по дорожке.
Наша изба светилась одним окном. Через марлю ничего не видно. Я поднялся по ступенькам и вошел в сени. Как сладко пахло домом! Как тихо и спокойно здесь! Бакенщик помог открыть дверь.
Оказалось, верно: за мной посылали вертолет. Николай Нилыч с Митей летали на нем и показывали летчикам, где искать.
Меня уложили на раскладушку, и я проспал всю ночь и весь день.
III
Как хорошо быть с людьми! Смотрю на старика Привалихина. Все в нем спокойное, домашнее. Он похож немного на моего деда и на всех стариков, которых я видел. И не похож на них. Он совсем высох. Все у него сохлое: морщины, волоски в редкой бороде, руки с крутыми венами, тощие ноги. И голос слабый, точно из пересохшего горла.
Мы только познакомились. Я пошел к речке. Хотелось посмотреть на нее. Это она ведь меня спасла. Здесь, на берегу, и стоял старик.
— Внука жду, — говорит. — Он животники [3] ставит. Видишь? Лодочка капелюшешна у него.
Как ласково он говорит о лодке! Никто еще так не говорил. Я люблю расспрашивать стариков. Слушать их все равно что смотреть в бинокль на далекую вершину: кажется рядом, а не возьмешь. Их память приносит обрывки всеми забытых картин.
Дед Привалихин начал вытаскивать их сразу. Был вечер. Небо как шатер из синих туч. На западе, вниз по реке, тучи обрывались аркой, и за ней сияла совсем прозрачная синева.
Деревенька, и мы, и почти вся река, и тайга — все поместилось в шатре. А у входа таилось солнце. Оно иногда прокалывало плотную крышу. Красный луч протягивался к берегу в устье речки, и тогда плясали краски. На пихтах фиолетовые, на березах киноварь, на траве желтизна, а на реке сплеталось черное, серое, желтое и красное.
Все шевелилось и жило в нашем шатре, хотя не было ветра и стояла тишина. От намокших пихт поднимался пар. Он не отовсюду вставал, лишь из нескольких мест по склону горы. Там он сочился волокнами ввысь между лапами деревьев, растекался у их вершин, и тогда вырастали облака — белые и розовые на фоне синих туч. Они медленно отрывались от склона и уплывали. И все начиналось снова.
Старик смотрел на них, а видел что-то другое. Он указывал согнутым пальцем на полянку под пихтами, вылавливал в памяти давнее, древнее. И в струях тумана не разберешь, куст ли стоит, или чум тунгуса курится мокрым дымком. (Старик называл эвенков по-старинному тунгусами.)
В те времена, когда дед старика был молодым, никого, кроме тунгуса, не видели эти пихты. Дед первым срубил тут зимовье и сдружился с тунгусом. А потом многим понравилось это место на стрелке речки и Ангары. Здесь стала деревня.
Небо бушевало закатным пламенем. Оно облило старика золотом, его истертый накомарник, закинутый на затылок, засветился, лицо стало совсем коричневым, словно сплетенным из высохших корневищ, и дрожащие неровные пальцы теребили бороду. Глаза его были далеко, и голос, тощий и тихий, звучал точно издали. Он волновался, но это волнение было подернуто давней пылью, и почувствовать его можно, а услышать нельзя.





