Читаем Избранное онлайн бесплатно
Избранное
Признанный классик мексиканской литературы Хуан Хосе Арреола (1918–2001) проявил себя в самом популярном для Латинской Америки жанре короткого рассказа-притчи. Арреола — мастер стилизации, знаток и любитель художественной выделки, но предметом его тонких, лиричных, а подчас и нарочито циничных размышлений является душа человека, в которой он видит недоступную постижению бездну. Арреола — писатель-парадоксалист, мучительно ищущий абсолют и подвергающий горькому осмеянию каждую свою находку. Большинство произведений публикуется на русском языке впервые. В оформлении использована гравюра Э.Ройвиха «Диковинные звери Святой земли» (XV в.)
Проза / Современная прозаAnnotation
Признанный классик мексиканской литературы Хуан Хосе Арреола (1918–2001) проявил себя в самом популярном для Латинской Америки жанре короткого рассказа-притчи. Арреола — мастер стилизации, знаток и любитель художественной выделки, но предметом его тонких, лиричных, а подчас и нарочито циничных размышлений является душа человека, в которой он видит недоступную постижению бездну. Арреола — писатель-парадоксалист, мучительно ищущий абсолют и подвергающий горькому осмеянию каждую свою находку.
Большинство произведений публикуется на русском языке впервые.
В оформлении использована гравюра Э.Ройвиха «Диковинные звери Святой земли» (XV в.)
ИГРЫ ЕДИНОРОГА
О ПАМЯТИ И О ЗАБВЕНИИ
Из книги
PARTURIUNT MONTES
ИСТИННО ГОВОРЮ ВАМ
НОСОРОГ
ПАУЧИХА
СТРЕЛОЧНИК
УЧЕНИК
ЕВА
ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ
ЧУДЕСНЫЙ МИЛЛИГРАММ
IN MEMORIAM
ДРЕССИРОВАННАЯ ЖЕНЩИНА
ПАБЛО
ОБРАЩЕННЫЙ
ДОГОВОР С ДЬЯВОЛОМ
БЕЗМОЛВИЕ ГОСПОДА БОГА
РЕПУТАЦИЯ
КОРРИДО
Из книги
ПРОЛОГ
НОСОРОГ
ЖАБА
БИЗОН
ПЕРНАТЫЕ ХИЩНИКИ
СТРАУС
НАСЕКОМЫЕ
БУЙВОЛ
ФИЛИН
МЕДВЕДЬ
ЛАМЫ И ВЕРБЛЮДЫ
ЗЕБРА
ГИЕНА
ГИППОПОТАМ
ОЛЕНИ
ОБЕЗЬЯНА
ВОДОПЛАВАЮЩИЕ ПТИЦЫ
Из книги
В СЕМ МИРЕ ОН ТВОРИЛ ДОБРО
ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ
Из книги
LOCO DOLENTI
CASUS CONSCIENTIAE
KALENDA MAYA
СВЯТОЧНАЯ ИСТОРИЯ
О СОКОЛИНОЙ ОХОТЕ
ЧЕРНЫЙ КОРОЛЬ
ПРИНОШЕНИЕ ОТТО ВЕЙНИНГЕРУ
МЕТАМОРФОЗ
ОТВОЕВАЛСЯ
POST SCRIPTUM
ЛОВУШКА
ACHTUNG! LEBENDE TIERE!
ЯЗЫК СЕРВАНТЕСА
БАЛЛАДА
ТЫ И Я
ВСТРЕЧА
ЭПИТАЛАМА
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ
КЛАУЗУЛЫ
ПРИТЯЖЕНИЕ
Из книги
ТЕЛЕМАХИЯ
INFERNO, V
ОДНО ИЗ ДВУХ
СВОБОДА
ЭЛЕГИЯ
СРОЧНО В НОМЕР!
КАРТА УТЕРЯННЫХ ВЕЩЕЙ
ОБЕЗУМЕВШИЙ ОТ ЛЮБВИ
ПЕЩЕРА
ЧУЖОЕ ДОБРО
ТРЕВОГА! ГОД 2000…
ПРИМСТИВШИЙСЯ
УБИЙЦА
AUTRUI
ЭПИТАФИЯ
ЛЭ ОБ АРИСТОТЕЛЕ
Из книги
СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ
БУТЫЛКА КЛЕЙНА
ПОЛУСОН
ОБ ОДНОМ ПУТЕШЕСТВЕННИКЕ
БАЛЛАДА
Из книги
ЗАГАДКА
УТРЕННИЙ САД
«О, время Сапотлана, ты уснуло…»
СОНЕТ
«Зеленый день весь в отсветах зеленых…»
«Все испытав, пройдя огонь и воду…»
ДЕСИМА
ДЕСИМЫ,
ЭССЕ. ИНТЕРВЬЮ
Из предисловия к «Опытам» М. Монтеня
Из бесед с Эммануэлем Карбальо
ПРИМЕЧАНИЯ
СОДЕРЖАНИЕ (Переводчики)
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
Fondo de Cultura Economica
Mexico
перевод с испанского
издательство Ивана Лимбаха
Санкт-Петербург
2007
ИГРЫ ЕДИНОРОГА
Все испытав, пройдя огонь и воду,
терзаемый страстями и разладом,
лишь тени истин настигаю взглядом,
в волнах сомнений не нащупав броду.
Хуан Хосе Арреола (1918–2001) стоит у основания зрелой мексиканской литературы XX века. В его человеческом облике и творческой манере оказалась воплощена с чрезвычайной выразительностью так называемая мексиканская сущность, весьма противоречивая по своей природе. Арреола — писатель необычный. Он даже как бы и не совсем писатель — он скорее артист, лицедей, играющий себя самого. И все его многочисленные книги с каждый раз перетасованным составом кажутся загадочными и диковинными вещами в руках жонглера (в средневековом смысле), каковым он себя и считал. Очень трудно составить библиографию Арреолы, хотя написал он немного — его книги словно мерцают, переливаясь одна в другую, каждый раз под иным названием, рассказы переходят из раздела в раздел, которые то прирастают, то уменьшаются…
Как ни к кому другому, к Арреоле применимы слова его соотечественника Октавио Паса, сказавшего, что для мексиканца писать, играть и жить — взаимозаменяемые реальности. Поэтому можно не обинуясь утверждать, что все его литературное творчество — это сам Арреола, воплощенный в слове. Особенно это относится к публикуемому здесь частично «Бестиарию»: книга никогда не была
Мифический Единорог, индивидуальная эмблема Арреолы, был близок писательскому воображению как символ идеального начала, недостижимостью которого он мучился. Но Единорог — образ двойственный: он символизирует и сакральную чистоту, и плотское вожделение. Неслучайно Арреола говорил о «радикальном разладе», терзающем его душу, о «величайшем стремлении к чистоте, которому препятствует моя собственная неискоренимая нечистота»[1]. Отсюда отчаянность его поисков: «Я сражаюсь за мое собственное видение мира. Я хочу понять самого себя, мою жизнь. Но я также хочу, в меру моих скромных возможностей, постичь смысл истории и эволюцию духа. Пока что, несмотря на все религиозные, научные и политические устремления, я наблюдаю лишь один грандиозный провал. И я думаю о новом мире. Я думаю об этом новом мире, о моей встрече с самим собой, о мире во мне самом, пусть даже на тот краткий срок, что мне еще остался… Вот почему все во мне устремлено к апокалиптическому преображению, к новой заре, образу земли обетованной, к откровению, хотя бы и настигло оно меня в час моей смерти»[2].
Арреола не щадит себя, а в себе — человека как такового. Поэтому он нашел столько личного в исповедальности Монтеня, в его размышлениях по поводу человеческой природы, пропущенных сквозь собственное «я»; отсюда же его пристальное и пристрастное внимание к горькому сарказму Франсуа Вийона, направленному на всех, но прежде всего — на себя самого. Близкую ноту великий книгочей Арреола (русскую литературу, по его словам, он прочел «всю») нашел и в восхитившей его «Переписке из двух углов» В. Иванова и М. Гершензона, прямое влияние которой очевидно в проникновенном рассказе «Безмолвие Господа Бога». В сущности, большинство текстов Арреолы — это скрытый диалог, спор с самим собой, непрекращающийся и незавершенный поиск идеального «текста» жизни.
В то же время Арреола всегда проявлял себя как публичная личность, как актер (в начале своей творческой жизни он выступал на профессиональной сцене), как известный миллионам телезрителей неутомимый декламатор, собеседник и просто говорун («я не писатель, я
Арреола вступил на сцену национальной культуры в эпоху, когда в обществе назрела необходимость самопознания и самоосознания. Страна еще только приступала к тому, что О. Пас назвал «погружением Мексики в собственную суть». Арреола и Хуан Рульфо — полная ему противоположность во всем — плечом к плечу, каждый по своему, совершили прорыв в понимании природы литературы. Хуан Рульфо много лет спустя говорил о своем друге: «Этот человек научил нас писать, но вначале он научил нас читать…». Новая манера письма, субъективированная и психологически напряженная, включала в себя, однако, исторический опыт народного бытия, взятого во всей его сложной безыскусности.
Обоим этот шаг дался нелегко: Рульфо, как известно, после своего шедевра «Педро Парамо» (1955) надолго замолчал, да и Арреолы хватило всего лишь на два десятилетия — уже в начале 19б0-х он практически перестал писать. Арреола вспоминал об этапе их с Рульфо подвижничества: «Я думаю, что многие из проправительственных интеллектуалов восхваляли тогда Хуана, надеясь таким образом подлить водицы на рассохшуюся мельницу революции, которую Хуан в сущности как раз и разоблачал. Не следует забывать, что в этом веке, близящемся к своему завершению, мексиканские революционеры создали и насадили систему бюрократии, официальное государственное искусство, точь-в-точь как в бывшем Советском Союзе, которое стремилось превозносить идеологию мексиканского национализма… Поэтому я с самого начала был чужим, моя литература не служила массам, и сам я, по определению псевдореволюционных критиков, был писателем утонченным и офранцуженным, ненужным стране, занятой строительством своего будущего…»[3] Как чудовищно знакомо все это звучит, какие тени недавнего прошлого вызывает. Да и не такого уж недавнего. Мы все еще видим в Арреоле чуть ли не юмориста, в лучшем случае — изобретательным сочинителем фантастических историй.
Последнее требует некоторого комментария. Если Борхес, будучи все-таки Борхесом, расценил Арреолу по-своему и составил сборник «фантастических историй» мексиканского писателя, а русский составитель однажды поместил его рассказ в книгу якобы «фантастической прозы Латинской Америки», то сам Арреола не имеет к этим чудесам, да и прочим латиноамериканским «чудесностям» ни малейшего отношения. Его раздражали подобного рода определения и он пытался их решительно оспорить: «Я не могу согласиться с тем, чтобы меня классифицировали просто как «фантазийного» писателя. Я всегда и во всем автобиографичен — даже если я говорю о Вавилонии! Все написано и напитано токами моей собственной жизни, моей кровью, моей сверхчувствительностью»[4]. И с удивительной настойчивостью повторял: «Я не написал ничего, что не было бы автобиографичным»[5]. Подобная настойчивость объяснялась тем, что автобиографизм — важнейший фактор поэтики Арреолы, обеспечивающий нерушимую связь личности художника, воспитанного на европейской культуре, с окружающей его обиходно текущей жизнью.
Действительно, в «рассказах» Арреолы, типологически близких к притче и апологу, много невероятного — потому он и называл их
Этой цели Арреола достигает крайним сгущением словесной материи, в которой оказывается отражено, однако, великое многоразличие бытийного опыта. Так возникает парадоксальная поэтичность прозы Арреолы, которая часто предстает подлинной поэзией — еще X. Кортасар отмечал, что Арреола видит мир глазами поэта. В самом деле, его притчеообразные миниатюры, имеющие к жанру рассказа лишь отдаленное отношение и чаще всего исполненные бодлеровской антикрасотой, поэтичны редкостной концентрацией смыслов и эмоциональной напряженностью поистине «на разрыв аорты». Это не стихотворения в прозе и не поэтическая проза — это поэзия, воплощенная в прозе, которой Арреола сообщает страстную пульсацию ритма. Однажды он написал: «Еще в детстве я обнаружил, что в языке есть ритм…Эти ритмические формы завладели моим духом, и я возлюбил их навсегда»[6]. Что же до блистательных упражнений Арреолы в собственно поэтическом жанре, таковые во многом обусловлены его склонностью к стилизаторству, ощущением материальности слова. И, зная, что поэзия обретается не в стихотворном тексте, сколь искусна ни была бы выделка, вообще — не в форме, а в душе, он полагал единственным оправданием для публикации своих стихов их несомненную исповедальность. А слова… «Сочетаясь так или иначе одно с другим, слова исполняют нас призрачной иллюзией, будто мы можем высказать или высказываем то, что невозможно высказать никак»[7].





