Читаем Янтарная ночь онлайн бесплатно
Янтарная ночь
Роман французской писательницы Сильви Жермен (род. 1954) «Янтарная Ночь» (1987), являющийся продолжением «Книги ночей» («Амфора», 1999), вполне может рассматриваться как самостоятельное произведение. История послевоенного поколения семьи Пеньелей приобретает здесь звучание вневременной эпопеи.
Проза / Современная прозаПосвящается Грегуару
Что там, за дверью?
Листы вырывают из книги.
Что в ней за повесть?
Осознание крика.
И остался Иаков один.
И Некто боролся с ним, до появления зари.
…
Спросил и Иаков, говоря: скажи мне имя Твое. И Он сказал: на что ты спрашиваешь об имени Моем? И благословил его там.
И нарек Иаков имя месту тому: Пеньель:[1] ибо, говорил он, я видел Бога лицем к лицу, и сохранилась душа моя.
— Нет, книга не закрылась. Она не могла закончиться, умолкнуть. Хотя война, беспрестанно возвращавшаяся война лишила людей слова, всякого слова. Война, обратившая в пепел имя, тело, голос миллионов и миллионов существ. Война, обратившая в ничто душу стольких людей, царя во времена убийц.
Книга ворочалась в крови и пепле, словно сновидец в испарине безумного сна.
Книга восставала в пустынном мире, придавленном небом, павшим низко и тяжко, словно раненый на землю, которую не узнаёт, ибо был брошен на нее с неистовой силой.
Книга имен, повергнутых в забвение, в молчание — книга имен, обратившихся в крики. На последнем дыхании.
Книга имен, рвущихся из забвения, из молчания. Книга взорванных ночей опять начинала свое странствие — страница за страницей, шаг за шагом, слово за словом. Навстречу земле, навстречу небу.
Книга не закрылась. Она снова пускалась в путь поступью человека, препоясавшего чресла изодранной в клочья памятью, с плечами, сотворенными, чтобы взвалить на них бремя других людей. Она вновь пускалась в путь, все той же поступью человека с упрямым сердцем. Уходила навстречу ночи.
«Ночь, вошедшая в его детство с криком матери сентябрьским вечером, уже никогда не покидала его, пройдя сквозь всю его жизнь, из года в год, и огласив его имя будущему».
— Ибо та завладевшая им ночь, и тот крик, сросшийся с его плотью, чтобы пустить там корни и завязать битву, пришли из бесконечно более дальней дали.
Отдаленная ночь его предков, где все его родичи, поколение за поколением, вставали, получали свои имена, любовь и испытания. Вскрикивали. И умолкали, будучи помянуты.
Отдаленный крик его предков, поднявшийся из глубины времен сотнями летящих отголосков.
— Крик и ночь вырвали его из детства, сделали изгоем, обрекли на одиночество. Но тем самым непростительно связали порукой со всеми сородичами.
Слившиеся воедино уста ночи и крика, раненые уста памяти и забвения.
Вневременная рана, что предшествовала появлению мира и зачала в нем повесть, словно великую книгу плоти, листы которой вырывают огонь и ветер.
Надмирная рана, разорвавшая саму звездную ночь, словно великую книгу светил, писанную светом и яростью.
Великая книга пишется беспрестанно, никогда не достигая последнего слова — последнего имени, последнего крика.
Великая книга беспрестанно исписывается, потом пишется в обратном порядке, никогда не достигая первого слова — первого имени, первого крика.
И книга продолжается вечно, щелкая страницами, будто кнутом, и погоняя свои глаголы. И ночь длится вечно, вознося свои туманности и низвергая свои звезды.
— Шарль-Виктор Пеньель, тот, кого все будут звать Янтарная Ночь — Огненный Ветер, в свой черед вошел в писание — в страсть писания. Страница меж страниц, обетованная, как и все страницы, быть прочитанной Ангелом — пока не сотрется. Пока не порвется, пока не перевернется.
Ибо ужасен был крик его матери, когда принесли ей тело ее сына. Ее первенца. Ребенка ее юности, зачатого в день дождя и восхитительно нагой кожи. Того, кто бил в барабан ожидания, в ту пору, когда враг заполонил их землю и удерживал отца вдалеке. Того, кто был вскормлен ею и так долго спал, играл, рос подле нее, для нее одной. Маленького товарища, что выдумывал надежду и радость в самом разгаре нескончаемой войны. Ее перворожденного сына, плоть от плоти ее, воплощение ее любви. Маленького Барабанщика.
То был и вправду ужасный крик, исторгнутый всей силой ее тела, вынырнувший словно из чрева вселенной, чтобы взметнуться до пределов небес. Крик с другого конца времен. Вопль обезумевшей женщины, превратившейся в зверя, в вещь, в природную стихию.
Явился отец. Он увидел одеревенелое и мокрое тело своего сына на руках трех охотников, что стояли на пороге, понурив головы. Троих мужчин в охотничьей одежде, в сапогах, выпачканных грязью, с руками в крови. Их ягдташи были пусты, собаки скулили снаружи, лежа рядом с ружьями, брошенными в траву под дождем. Они держали тело ребенка так смущенно и неуклюже, что, казалось, вот-вот уронят.
В тот же миг он увидел, как тело его жены вдруг выгнулось и зашаталось под напором крика. К ней метнулся он, ее подхватил на руки. С силой прижал к себе, к своему телу живого мужчины, словно желая отнять ее у смерти их сына. Но она вырвалась и побежала к ребенку. Схватила маленькое тельце с такой звериной стремительностью, что никто из троих охотников не успел и глазом моргнуть. И убежала прямо под дождь, с телом сына на руках.
Скрылась прежде, чем они переступили порог. Они тоже кинулись под дождь, искали ее во дворе, на дороге, в полях, но не нашли. Она как сквозь землю провалилась. Будто растворилась в сером струении сентябрьского неба. Тогда Батист, Без-ума-от-Нее, упал на колени посреди каменистой дороги и заплакал.
А он, Шарль-Виктор, второй сын, остался стоять на пороге, один-одинешенек, со своими пятью годами, ставшими вдруг тяжелее, чем сотня лет. Один-одинешенек, покинутый. Преданный.
Ибо он только что был предан всеми. Мертвым братом, обезумевшей матерью, плачущим отцом. Выходит, никому до него и дела нет? Он возмутился и крикнул им всем, из самой глубины своего сердца — сердца отвергнутого ребенка: «Ненавижу вас!»
Три дня подряд мужчины с собаками, разбившись на группы, искали Полину и ее сына. Облавщиками руководил Золотая Ночь — Волчья Пасть, тот самый, кого не приняла смерть. Он казался выше и сильнее, чем когда бы то ни было, и, как никогда, походил на оборотня своими блестящими глазами, острыми, постоянно оскаленными, будто при соитии, зубами, всклокоченной гривой.
Их нашли вечером третьего дня, в чаще леса Привольной Любви. Она затаилась у ствола гигантской сосны с низкими ветвями, окутавшими ее своей сине-зеленой тенью, похожая скорее на волчицу или лису, нежели на женщину. Она прижимала к себе лиловатое, совсем осклизшее тельце своего сына. Зловоние гниющего детского трупа с огромным, раздутым от газов животом, странно примешивалось к запаху папоротников, грибов, растущей во мху кисловатой земляники и заплесневелых каштановых скорлупок. В зеленой тени ветвей глаза Полины приобрели неподвижный кремнистый блеск.
Она была грязна, оборвана, волосы ее липли к лицу, словно желтый лишайник, губы растрескались, кожа цветом не отличалась от коры. Она словно срослась с сосной, слилась с ее стволом, сплелась с корнями. Пришлось силой вырвать ее из объятий дерева. Она молчала, и весь лес вокруг тоже хранил молчание — но то была пора оленьего гона, когда самцы храпят от страсти и готовятся к схваткам. И эти боевые и любовные кличи исходили будто от самих деревьев — казалось, весь лес вот-вот вырвется с корнем из почвы и двинется, словно рать воинов-хранителей, готовых скрестить свои ветви и сучья в битве за дитя, чтобы подарить ему свое бессмертие. Вскоре рокот их кличей с фантастической силой заполнил пространство на мили и мили вокруг. Никогда еще в этих местах не слыхивали столь хриплого и гулкого рыка. Никогда еще деревья так не удивляли и не пугали людей.
А Без-ума-от-Нее все это время плакал в доме. Не сына своего он оплакивал, не Жан-Батиста звал. Ее, только ее. И маленький Шарль-Виктор из своей комнаты слышал, как плачет отец. Этот плач за стеной был похож на неумолчное завывание моря. И он чувствовал, как в нем поднимается ненависть — к безумной матери, к отцу-слабаку, к мертвому брату.
Полину принесли на ферму словно тюк с грязным тряпьем. Ночью забили гвоздями гроб Жан — Батиста, чей гнилостный дух ужасал даже скотину в хлеву. Но ребенок смердел и из-под заколоченных досок, распространяя свой запах по всему дому. Стены, вещи, занавески, одежда, все пропиталось этим зловонием. Вонь наполняла ночь, словно фантастический рев деревьев, испускающих свои боевые кличи.
Когда Без-ума-от-Нее увидел свою жену, похожую на дряхлую лесную тварь, затравленную, раненую, он не попятился, ничего не сказал. Просто подошел. И улыбнулся ей; подошел с улыбкой. С улыбкой нежности, смешанной с болью. Заключил в объятия жалкое, отталкивающе-грязное тело своей жены и прижал к себе, к своему телу живого мужчины. И баюкал его, словно младенца.
Шарль-Виктор так сильно стиснул свои кулачки, что пальцы онемели, а ногти вонзились в ладони. Братнина вонь, въевшаяся в платье, кожу, волосы его матери — вплоть до губ и взгляда, была так тошнотворна, что его вырвало. Ему показалось, что заодно он выблевал и свое сердце. И свое детство.
Пока Матильда обмывала и убирала покойника, Без-ума-от-Нее занялся туалетом своей жены. Он осторожно снял с нее разорванную одежду, раздел донага — раскрыв новую, волнующую до слез наготу. Он долго отмывал ее безжизненное тело, перевязал раны на коленях и руках, оставленные колючками и камнями, потом вымыл ей волосы. Закончив очищение ее тела от грязи и крови, от запаха мертвечины, он уложил жену в постель и лег рядом. Ночью слезы вновь накатили на него.
И Шарль-Виктор снова услышал сквозь стену неумолчное завывание моря. А с другой стороны стен, снаружи, всю ночь напролет слышалось, как ропщут и перестукиваются ветвями деревья. Он лежал, сжав кулачки, чтобы самому не заплакать, не закричать. Значит, никому до него нет дела? Он ненавидел их всех, до потери рассудка. В конце концов он встал, подошел к пустой кровати своего брата, залез на нее, сорвал покрывало и помочился в простыни. Никаких других слез над братом он проливать не будет.
Без-ума-от-Нее не спустился в нижний зал, туда, где стоял гроб Жан-Батиста. Он не собирался участвовать в бдении над телом сына. Впрочем, над ним вообще никто не бдел. Его запах отпугивал всех. Только деревья устроили ему бдение своей неумолчной песнью.
Без-ума-от-Нее остался с женой и оберегал ее беспокойный сон. Он держал ее за руки, прикасался ко лбу, заглушал ее стоны своими губами живого мужчины. И плакал, уткнувшись лицом в ее волосы, словно чтобы еще раз омыть их от скверны, от горя и крови своими слезами — слезами живого мужчины.
Когда утром вынесли гроб перед отправкой на кладбище, ему пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы покинуть комнату, где лежала жена, и последовать за процессией. Шарль-Виктор оделся сам. Раньше мать занималась его туалетом, его одеванием, всем. Раньше — до этих последних дней. Раньше — в навсегда минувшем времени. Он ждал своего отца на пороге, очень прямой, стиснув кулачки, твердо сжав губы. Без-ума-от-Нее посмотрел на сына, словно не узнавая. Он долго, мучительно всматривался, в этого совсем маленького мальчика, такого одеревенелого и безмолвного, одетого шиворот-навыворот. Он хотел было заговорить с ним, сказать ему что-нибудь, взять его на руки, но у него больше не осталось ни слова, ни жеста. Со времени появления охотников на пороге его дома для него существовала только его жена. Он забыл даже Шарля-Виктора. Он не думал даже о мертвом сыне. Весь ужас, вся скорбь этой смерти обрушились на мать, сломив ее и опустошив. И он страдал только ее страданием, болел только ею, плакал только над ней, из-за нее. Едва он увидел, как она скорчилась и зашаталась, вся обратившись в крик, мир отступил в непроглядный туман, и он уже не находил пути к другим людям. Впрочем, он и не хотел этого. Все его желание было приковано лишь к ней одной. Он забыл других; рядом была только она.
Тем не менее, он чувствовал, что малыш страдает, что для ребенка все это чересчур. Но он ощущал это как бы вне себя. Ему пришлось сделать гигантское усилие, чтобы суметь почувствовать это.
Нет, у него и в самом деле не осталось больше ни слова, ни жеста для других, пусть даже для собственного сына. Не было у него и слез, даже для умершего ребенка. Ибо он все отдал своей жене, и только ей одной, и мог отдать еще больше.
Он уже не принадлежал себе; все его тело живого мужчины было отныне полностью обетовано той женщине, что лежала там, наверху, в спальне.
Это она отныне будет его ребенком, его дочкой, его единственной любовью. И ему вдруг захотелось крикнуть. Крикнуть Шарлю-Виктору, чтобы исчез. Крикнуть, что он хочет остаться наедине со своей женой. Со своим единственным ребенком.
Тут Шарль-Виктор, глядя в опустошенное лицо своего отца, сказал просто: «Пора идти. Остальные ждут. Там дождь». И даже подумал с радостным гневом: «Ну и пускай дождь! Даже небу нассать на моего старшего братца! Здорово!» Остальные действительно ждали, топчась вокруг похоронных дрог под большими, торчавшими вкривь и вкось черными зонтами. То были Золотая Ночь — Волчья Пасть, Таде и юная Ципель, батрак Никез, Матильда и несколько других.
Повозка медленно двинулась под проливным дождем. Они не пошли школьной тропой, совершенно раскисшей и в любом случае бесполезной. С тех пор, как в последнюю войну старый погост Монлеруа был разрушен, открыли новое кладбище, но за церковной оградой, на выходе из деревни, у обочины большой дороги. Мертвые по-прежнему были вдали от живых. Теперь их ссылали сюда, в этот угол поля, обнесенный высокой бетонной стеной, словно в лагерь отверженных, вдалеке от домов, вдалеке от живых, вдалеке от церкви. Но это совсем новехонькое кладбище пока пустовало; последняя война наделала столько мертвецов, что их тогда пришлось спешно натолкать в братскую могилу, вырытую на скорую руку в глубине старого погоста, и с тех пор во всей округе еще не нашлось ни одного кандидата на погребение. Те, что пережили опустошения войны, крепились, словно им приходилось удваивать собственный век в отместку за все те жизни, что были безвременно похищены пулями, бомбами и снарядами.




