Читаем Гримасы улицы онлайн бесплатно
Гримасы улицы
Семнадцатилетняя Наташа Власова приехала в Москву одна. Отец ее не доехал до Самары— умер от тифа, мать от преждевременных родов истекла кровью в неуклюжей телеге. Лошадь не дотянула скарб до железной дороги, пала. А тринадцатилетний брат по дороге пропал без вести. Вот она сидит на маленьком узелке, засунув руки в рукава, дрожит от холода…
Проза / Роман, повестьAnnotation
Семнадцатилетняя Наташа Власова приехала в Москву одна. Отец ее не доехал до Самары— умер от тифа, мать от преждевременных родов истекла кровью в неуклюжей телеге. Лошадь не дотянула скарб до железной дороги, пала. А тринадцатилетний брат по дороге пропал без вести. Вот она сидит на маленьком узелке, засунув руки в рукава, дрожит от холода…
А. Шульгин
Глава I
Глава II
Глава III
Глава IV
Глава V
Глава VI
Глава VII
Глава VIII
Глава IX
Глава X
Глава XI
Глава XII
Глава XIII
Глава XIV
Глава XV
Глава XVI
Глава XVIII
А. Шульгин
Гримасы улицы
повесть
Глава I
На вокзале
Семнадцатилетняя Наташа Власова приехала в Москву одна. Отец ее не доехал до Самары — умер от тифа, мать от преждевременных родов истекла кровью в неуклюжей телеге. Лошадь не дотянула скарб до железной дороги, пала. А тринадцатилетний брат по дороге пропал без вести. Вот она сидит на маленьком узелке, засунув руки в рукава, дрожит от холода. И не обидно–не одна, только стыдно: рваное платье отказывается прикрывать тело, которое выглядывает черной синевой от холода. Язык слабо ворочается, губы плотно сжались и упорно молчат. На эвакопункте получит хлеб; съест кусочек, а остальной раздаст. Вокруг стонут дети протяжными голосами: «подай, дяденька, хоть корочку». Из беспрестанно открывающихся дверей несутся волны тумана, как клубки вертятся по полу и исчезают. Становится холодней. Ребятишки, приподняв лоскутья воротников, устало чмокают асфальт босыми ногами, пробираясь к буфету, там украдкой вымаливают хлеб, с жадностью схватывают на столах обгрызки костей, обсасывают свои грязные пальцы…
— Возьми, кусоцик, дяденька дал, — предложила трехлетняя девочка хлеб Наташе.
— Спасибо, Катюша, не хочу–сама скушай, — проглотив слюни перед корочкой белого хлеба, отказалась Наташа.
Но девочка сунула ей хлеб в подол и, плаксивым голосом протянув, обиделась.
— Я твой тозе кусаю.
— Ну, хорошо, я потом скушаю.
— А потом я исце выпласу, — настаивал ребенок.
Наташа взяла хлеб, прижала к себе девочку и, как будто кого–то боясь, съела кусочек.
— Ты, Катюша, не хочешь спать? Посмотри, как ножки твои застыли.
— Нет, я кусать хоцу, там сци кусают, — сказала девочка, вырываясь из рук Наташи.
— Хочешь, я немножко тебя погрею, а потом пойдешь.
— Нет, я кусать хоцу, — повторила девочка.
— Зачем же ты тогда отдала мне свою булку?
— Ты тозе кусать хоцес. Я исце выпласу, — уверенно заявила она и, выскользнув из рук, затерялась в толпе.
«Там сци кусают», — звенит над Наташиным ухом, и развивается аппетит. Но она пугливо бросает взгляды на окружающих, и кажется ей, как будто все заглядывают в ее глаза и чему–то смеются. Лицо ее делается лиловым и девичий стыд начинает душить ее, но она, как–то живо взмахнув головой, перебрасывается мыслями в иной мир, забывается, на лице украдкой пробегает улыбка и снова немая задумчивость начинает душить преддверием будущего. Вспыхнувшие глаза погаснут и сверкнувшая искра счастья догорит воображением. Вокзал уже полон народу, поезда прибывают, а с ними прибывает и босоногая детвора. И с улиц большого города начинают стекаться сотни разнообразных лиц, изгибаются суставчатым хвостом голов за билетными кассами.
— Колбасы срубил (
— Саша, не нужно красть, отнеси обратно.
Но парень, разломив круг, уже аппетитно уничтожал его.
— Чиво не нужно! Добром просили, отказал спекулянт, стерва! Полмешка везет. Я первым стянул и наших ребят направил, — с трудом выговаривал Сашка, прожевывая колбасу. — На вот тебе, а я пойду хлеба стяну немного.
Наташа сунула в пазуху колбасу, провожая пристальным взглядом уходившего. Ребята любили ее, часто проговариваясь: «ты артельная девка, — одна не съешь все, пополам разделишь». Далекая дорога крепко сроднила их, ребята живо освоились, восприняли слова ругани и жаргона, в маленьких сердцах уже произошел перелом — с мирного пути на тернистый и скользкий. Только Наташа все еще чувствовала себя одинокой и чужой, босяцкая жизнь не прививалась к ней. За восемнадцать суток жизни в теплушке и на вокзалах она не успела свыкнуться с тягучим дурманом, который неизбежно наступал. Предводительствовал Сашка Кузюлин, ловкий парень, вечно живой и настойчивый. Ребята не один раз плакали от его кулаков, но все–таки любили его за правду и были с ним.
И оживают мысли о прошлом. Чудится ей, как нервно бьются колеса, а на коленях, склонив голову, прижавшись к ее груди, лежит Сашка и долго рассказывает про родные края, про деревенские вечера и хороводы. А она, бывало, целые ночи слушает его и тихо украдкой плачет, пока не уснет; и не слышит она, как, потирая глаза, заканчивает рассказ свой Сашка, как лениво потянется он и, тяжело вздохнув, топотом закончит: «теперь вот один остался». Хорошая детская память не изменяла ему, да и говорить он мастер, — как большой. Иногда под разговор частушки складывал и, забывая про нужду, заливался песней веселья. Не страшили его и мертвецы, которых часто выносили из теплушки. Помнится Наташе: как–то в полночь умерла женщина, осиротевшие дети подняли крик и шум, все заволновались. Только Сашка спокойно взял мертвую за ноги и, подтащив к выходу, сказал: «Пусть здесь лежит; на следующей станции заберут, штоб другие не заразились, — тиф у нее, сказывали».
— Бери ломтик. — Голос, прозвучавший над ухом, прервал ее мысли. — Закусывай, да пойдем; ребята место хорошее подыскали, — заговорил подошедший Сашка. — Ребята еще несколько кругов колбасы срубили, накормили Катюшку, теперича надо уложить спать.
Наташа, отрываясь от воспоминаний, пристально посмотрела ему в глаза, прошептала:
— Пойдем, я там вместе с тобой поем.
Сашка взял ее узелок и пошел к багажной, Наташа, сжав рукой разорванные полосы платья, не оглядываясь, пошла за ним. На ее ногах, болтаясь, шлепали мокрые тряпки вместо ботинок. Разве единственная шаль пригревала костлявые плечи, шаль, которую несколько дней назад Сашка снял с вынесенной из теплушки покойницы для Наташи с Катюшей.
— Ну, вот и место, — обернувшись, заговорил Сашка. — Ребята еще не все, на утро добыть хлопочут. Проходи. А я сбегаю, может, соберу их. Надо раньше лечь, — за дорогу измучились.
— Беги, а я уложу Катю.
Когда он ушел, Наташа заботливо уложила ребенка, завернув его в шаль, укачала на коленях и сама, привалившись к стене, уснула.
Ребята собрались поздно. Сашка отвел им место, уложил в углу, сам прилег к Наташе и долго не спал, о чем–то думая. Временами он приподнимался, заботливо прикрывал Наташу и что–то шептал. Ребята спали неспокойно, часто ворочались, матерно ругались во сне, разбрасывались на холодном–асфальте.
— Пить ходу, — простонала охрипшим голосом Катя.
Наташа испуганно вздрогнула и проснулась.
— Не вставай, я принесу; где–то у ребят бутылка валялась, — взяв за руку, остановил ее Сашка.
— Хорошо, — согласилась Наташа.
Парень скоро сбегал за водой, и снова в углу затихло. Сырой настывший асфальт точно пригвоздил их, и больше никто не замечал до утра, что кругом происходило. Только за барьером до рассвета глухо гудели голоса, все куда–то спешили, бегали, и неустанно скользили в общий гул плаксивые детские возгласы: «Хоть корочку».
В шесть утра первым проснулся Сашка. Он осторожно придвинулся к Наташе и долго оглядывал ее. Чувство юношеской привычки и долгое общение среди взрослых начинали выливаться в привязанность. Наташа сладко храпела, опустившись головой на зубчатую перегородку багажной. Ее тонкие, костлявые пальцы крепко держали Катюшу. Светло русые волосы слегка потемнели от грязи, но еще не потерявшие свой золотистый блеск, красиво обнимали бледные щеки множеством природных колец и опускались на плечи. Густые, черные брови бережно охватили глаза, опустились над веками. На щеках виднелись слабые ямочки и ровный, как отточенный, нос выделялся бледно–розовым мрамором на ее лице, которое только теперь, в глубоком сне было спокойно и ко всему безразлично. В Сашкину голову закрадывались и другие мысли, но они, не задерживаясь, исчезали. Он несколько раз намеревался поцеловать ее, но как–то останавливался. С каждой минутой становилась она ему родной и он ловил себя на гнусной мысли.
— Нет, я не буду обижать ее, она наша, — мелькало у него в голове, и он старался подавить свои чувства.
— Ты чего не спишь? — неожиданно открыв глаза, спросила Наташа.
— Выспался, больше не хочу.
— Тебе неудобно, приляг вот сюда, на руку, и поспи еще. Глаза у тебя красные, усталые.
При этих словах она взяла его за шею и, крепко прижав к себе, тихо, ласково прошептала: «Усни. Когда ребята встанут, я разбужу тебя. Хорошо?» Сашка ничего не сказал, только подбородком сдавил ее руки и прикорнул. Нежная ласка пьяной бражкой раскатилась по груди, защемила огрубевшее сердце. Хотелось ему заглянуть ей в глаза, да стыдно стало. Она уже спала. Хотел встать, — жалко будить было. А она, как нарочно, еще крепче сжала его и Катюшу.
Глава II
Встреча с Сусликовым
В восемь часов утра ребята были уже на ногах. Сашка, распределив колбасу, добытую поздним вечером, ушел посмотреть на московские улицы.
— Катюшку не отпускай, не то еще пропадет, заблудится, — уходя, наказал он Наташе. Четко помнились ей его слова и радовали заботой.
Долго Сашка шагал переулками, не останавливался на улицах, а просто сворачивал с одной на другую и шептал про себя: «Пойду вправо, куда вынесет–там и буду. Народом улица кишмя кишит, ребят босоногих много и все жужжат, как пчелы над ульем».
— Куда прешь? Разбогател, видно, здоровкаться не хочешь, — толкая в бок, остановил его парень. Сашка остановился. Перед ним стоял его старый друг, сын деревенского учителя.
— Ты зачем здесь? Я слышал, ты не хотел ехать, — воскликнул Сашка.
— Прежде давай лапу, а потом и поговорим.
Друзья далекой деревни крепко пожали друг другу руки и, устроившись на краю тротуара, углубились в разговор.
— Да ты знаешь, Сашка, — говорил Гришка Сусликов, — много я хватил горя. Отец мой не вынес нужды: как–то в субботу ранним утром ушел на Волгу и больше уж не возвращался. Береговые после сказывали, как плыла его старая студенческая фуражка, а самого так и не нашли. Голод в то время усиливался, началась нищета; ты знаешь, друг у друга «Христа ради» просили. Мать моя тоже страшно высохла и на Петров день умерла. Долгую ночь я просидел около нее, жутко было: ребята выли, как голодные волки, просили есть, но нечего было. Долго я боролся с чувствами, но оставался один конец: бежать из дому. На рассвете этой ночью я украдкой, как вор, убежал и от детей, и от покойницы матери. — Сусликов провел по лицу ладонью и замолчал, как будто собираясь что–то еще тяжелое и жуткое вспомнить.
— Ну, а как же ребята, небось, умерли? — спросил Сашка.
— Кому знать, а впрочем, не иначе: хлеба не было.
— Значит, и Серега умер, и Нютка. Славные они у вас были. Судьба так, значит.
— Наверное судьба, — тяжело вздохнув, подтвердил Сусликов.
— Ты, небось, не меньше нашего мурсовки хлебнул, пока до Самары добрался?
— А ты разве не один? — перебил его Григорий.
— Так тут я один, но со мной припарилось еще четверо. От Самары нас везли восемнадцать суток, ну, знамо, и свыклись. А теперь оно и не резон оставить, пропадут–жалко будет.
— Чужие, значит?
— Зачем чужие. Наши, волжские, нешто не все равно, — такие же голодранцы. Я, вот, хоть и одет немного; эти сапоги и полушубок стянул с умершего татарина, а они голые, что выйти стыдно.
— Да-а, — протянул Григорий.
— Тебе што, ты уж большой; кажись на два года меня старше, не пропадешь. Я тоже проживу, но мне двоих жалко: Наташа у меня есть, да Катюшка по четвертому году. Куда их бросишь?
— Уйти от их и все, а то и сам пропадешь с ими, — уговаривал Сусликов.
Сашка на минуту задумался.
— Нет, Гришка, я так не могу, не в моем характере, да к тому же один и тосковать будешь. А в компании–не один, так другой выручит. Хотя и впроголодь, а все же жить будем. Ну, довольно об этом! Ты вот лучше расскажи, как до Самары добрался.
— Ну, вот так, значит, как я уже сказал. На рассвете я убежал, захватив последний каравай хлеба, который еще при матери припрятал в сарай, и направился к крутому мысу. Два дня я прошел берегом и едва дошел до перевала, помнишь, где коленом протока выперла; там часто мы бывали с отцом: сетить ездили. Ну, вот пришел я туда вечером, когда начинало темнеть, а все еще жарко было. Хлеб доел. Тут и деревня рядом, а в ней ни души, — как будто все умерли, ни одного огонька. Страшно было, так и уснул. Утром слышу — кто–то орет над ухом, а пробудиться не могу; должно, дюже ослаб за дорогу. Когда проснулся, глядь, а передо мной бык стоит, здоровый прездоровый, и мычит над самым ухом. Испугался — и вот так затрясло меня, что едва успокоился. Гляжу вниз, а вода как кровью залилась, — от солнца это. Помнишь, красное оно тогда было. Гляжу я вдаль и себе не верю: из–за мыса пароход дымит. Ну, думаю, теперь спасут. Спустился я к берегу и ну орать. Из сил выбился, в глазах темно стало, упал. Матросы, поднявшие меня, после сказывали: страх как я шибко бился на камнях, а изо рта пена во все стороны брызгала.
— Родимец, значит, — добавил Сашка.
— В Самару приехал днем. Там я совсем поправился и решил в Москву. Вот уже неделя исполнилась, как прибыл; сплю на бульваре, а иной раз и на вокзале удается.
— А насчет фатеры не спрашивал, где жить можно?
— Где тут найдешь квартиру! Людей сколько, видишь–не пройти, и все они без комнат. По–моему и думать нечего, чтоб найти.
— Верно, пожалуй, — согласился Сашка и встал. — Довольно, кажись, сидеть, на вокзал пойду, а то ждать будут.
— Где встретимся? Я хочу с тобой, — сказал Гришка.
— Приходи, только тебе не поглянется; ты не любишь таких мест, не артельный, — заметил Сашка.
— Привыкну; ты, ведь, тоже не сразу. Одному не хорошо, правду ты говоришь, скушно. Я к тебе вечером зайду.
Когда приятель скрылся за углом, Сусликов еще долго глядел на улицу в глубоком раздумье и шептал: «Нет, уж видно, не по пути нам; он не такой, как я, — нянчиться любит».





