Читаем Голубой дом онлайн бесплатно
Голубой дом
Полный драматических событий период жизни уверенной в себе парижанки средних лет: внезапно вспыхнувшая, яркая страсть к другу юности, разрыв с мужем, болезненное узнавание скрытого прошлого родителей — и все это на фоне ностальгических воспоминаний о движении хиппи, изысканных музыкальных тем и абстрактных полотен. Тончайшие движения женской души и эрос плоти — вот что такое роман Доминик Дьен.
Проза / Современная прозаВОСЕМЬ часов утра. Как всегда в это время, солнечные лучи насквозь простреливают большую старинную кухню. Они нагревают стены, сложенные из прочных камней, а затем снова ускользают в открытое окно.
Солнце освещает высохшие, изнемогающие без влаги ложбинки в провансальской земле, окрашенной в буйные африканские цвета. Раскаленный воздух пахнет тимьяном и оливками.
Некогда оно пробудило эту землю и живущих на ней людей. Оно принесло надежду, хлеб и взаимную любовь. Оно принесло мир.
Ветер, прилетевший из песков Сахары, устал в конце путешествия и затих на выжженном холме Сариетт. Изредка в его слабом дыхании ощущались запахи африканских пряностей — сандала и пачулей, карри и кардамона.
На закате солнце ярко пылало, словно огнем заливая поля и камни, высохшие цветы и морскую гальку. Теперь оно снова освещало дорогу к дому.
Теперь его свет был не таким пронзительно резким, как по утрам, и последние лучи обволакивали чувственными ласками тела людей, дремлющих в гамаках или на плетеных соломенных диванах.
Сан-Франциско, Марокко и Индия располагались вдоль одной и той же дороги, которая вот уже почти тридцать лет приводила людей в стены этого дома, единодушно окрещенного Фермой Ашбери.
ДОМ, возвышавшийся на вершине холма, выглядел горделивым и высокомерным, но одновременно — уютным и слегка заброшенным. Сад вокруг него, казалось, уходил в бесконечность — дикий, буйно разросшийся, ничем не огороженный. Дому было лет двести, и огромный камин еще хранил в своем очаге запахи копченого сала и испеченных в золе картофелин — завтраках целых поколений пастухов.
Холодной январской ночью 1960 года последняя обитательница дома закрыла глаза своему мужу и сама угасла в свою очередь несколькими неделями позже. Старая женщина не смогла вынести отсутствия живого тепла рядом с собой под толстым ватным одеялом. И стул в торце большого деревянного стола казался слишком пустым… Ее седые волосы, собранные в пучок под выцветшей косынкой, и морщинистая кожа все еще пахли пеплом и овечьим молоком, когда ее нашли уснувшей навсегда. Неподвижные и неестественно прямые, словно статуи святых, муж и жена легли в благословенную кладбищенскую землю, не оставив после себя детей, которые могли бы после них поддерживать огонь в семейном очаге.
Дом пустовал несколько долгих лет, и вплоть до зимы 1967 года ничье присутствие не оживляло его. Но затем его история переплелась с историей новых обитателей, шумных и непоседливых, которые нашли дом за очередным поворотом судьбы и сделали из него убежище для своего бунтарства.
Майя закрыла ставни на окнах кухни. Теперь она не откроет их до захода солнца. Она вернулась в этот дом летом 1999 года. Дому было двести лет, ей — сорок четыре. Камни вечны, воспоминания — тоже.
Она нежно гладит свою обнаженную руку. Ее кожа становится более мягкой, более тонкой, чем была прежде. Как будто у нее свой возраст… Всякое бывает. Даже возрастное одиночество.
Майя налила себе большую чашку кофе и прошла в гостиную. В этом доме есть только старые виниловые пластинки. Никаких компакт-дисков. Таково ее собственное желание. Тем, кто выражает удивление по этому поводу, она всегда говорит, что хочет увековечить память Алена, своего отца. Она и сейчас слушает музыку на его старом проигрывателе «Эра». Слушает и улыбается. Этот проигрыватель всегда был темой для семейных разногласий. Прежде всего — с дочерьми, которые не признавали никаких дисков, выпущенных раньше девяностых годов, а тем более пластинок, доставляющих столько хлопот. Потом — с Пьером, ее мужем, которого ужасала вся эстетика семидесятых. Майя охотно признавала, что сферический стальной триптих не сочетается с обстановкой дома. Но ее родители окрестили это старинное жилище пастухов Фермой Ашбери — в память о Хай Ашбери, квартале хиппи в Сан-Франциско, где они долго жили. Потому что ее родители принадлежали к братству детей-цветов. В конце пути они нашли то, о чем мечтали. Потом Ален умер. По крайней мере, с легкой горечью говорила себе Майя, сейчас, когда они с Пьером расстались, хотя бы его упреков она больше не услышит. В сущности, ее муж был, возможно, прав, когда говорил, что в Ашбери он только гость.
Майя открыла конверт и вынула пластинку с записью шести сюит для виолончели Баха. Ее ладони обхватили черный круг и осторожно укрепили его на подставке. Каждое утро, выпив кофе, она слушала очередную сюиту. И каждый раз вспоминала Пабло Касаля, который день за днем, едва проснувшись, играл одну из них. На седьмой день он снова играл шестую сюиту — самую красивую, по его словам. Майя увеличила громкость. Услышав низкий хрипловатый голос виолончели, она почувствовала, как слезы подступают к глазам. Она любила эти бесконечные вариации, это постоянно повторяющееся движение смычка. Музыка одурманивала, как боль. Необъятность гармоний мучила и в то же время утешала ее.
Она вспомнила знакомую картину: мать, стоящая перед мольбертом. Та часто слушала первую сюиту, когда рисовала. Раз за разом, до бесконечности. Такими же бесконечными казались движения ее кисти по холсту. Майя вновь увидела, как Ева нервным жестом вытирает о льняной фартук испачканные в краске руки, чтобы снова поставить иглу проигрывателя на первую дорожку пластинки. Это могло продолжаться пять, десять часов подряд. В такие дни Ева ни с кем не разговаривала, и Майя чувствовала себя еще более одинокой, чем обычно. Может быть, поэтому первая сюита до сих пор вызывала у нее боль. Но в то же время и радость. Наверняка Бах думал о крестьянских домах, когда сочинял эту музыку, поэтому она так хорошо звучала в мощных каменных стенах Ашбери.
Майя закуталась в шаль и отхлебнула кофе из чашки. Было полдевятого утра. Каменные плиты под ее босыми ногами были еще холодными. Она съежилась на диване, подтянув колени к груди, и попыталась согреть ступни, обернув их подолом ночной рубашки. Вспомнив о матери, она снова почувствовала себя ребенком. «Когда же это прекратится?» — раздраженно подумала она. Ей не нравились эти приступы слабости.
Мало-помалу августовская жара просачивалась сквозь закрытые ставни. Впервые после замужества Майя проводила здесь лето одна. Впервые за восемнадцать лет.
Ребекка, ее старшая дочь, недавно получила степень бакалавра в колледже и уехала с приятелем на каникулы в Израиль.
Как быстро проходит время… Так же, как и любовь. Вот и Пьера с ней больше нет. Когда он вернется, то больше не появится в их парижской квартире. А пока он уехал на месяц в Америку с Мари, их младшей дочерью. Только чтобы не ехать в Прованс. В Сариетт, который Майя так любит! Этим он дал понять, что не собирается возвращаться к ней.
Майя снова включила первую сюиту. В третий раз. Она думала о прошедших временах и о мертвых, с которыми никогда не расстаешься до конца. Об Алене, своем отце. Эти мысли приходили к ней все чаще со времен разрыва с Пьером. Понять ребенка, чтобы понять взрослую женщину… Она верила, что материнство заставит ее почувствовать себя взрослой. Но есть раны, которые никогда не заживают.
Майя натянула свои старые джинсы и рубашку Пьера. Был уже полдень, а она не представляла, чем заняться. Ни сегодня, ни в последующие дни. Совершенно пустое лето — никого, ничего… Она думала о матери, которой сейчас тоже одиноко в ее доме с другой стороны холма, в нескольких километрах отсюда. Но навещать ее сейчас не хотелось. Через несколько дней, может быть…
Она заставила себя поджарить гренки. Осторожно достала брусок масла, купленного на соседней ферме. Больше всего на свете она любила гренки. Музыка смолкла. В большой кухне теперь было сумрачно и тихо. Майя машинально собрала пальцами последние крошки поджаренного хлеба с тарелки, облизала пальцы. Она спрашивала себя, что будет делать все эти дни. Вспомнила фильм Жан-Люка Годара и актрису, имя которой выскользнуло из памяти, — та слонялась по пляжу и повторяла: «Что же мне делать? Не знаю, что делать!» Майя тоже абсолютно не представляла, что ей делать этим летом.
В ДОМЕ вкусно пахло чистотой и Провансом. Киска и Майя натерли воском шкафы и тумбочки и рассовали ароматические подушечки с лавандой между стопками постельного белья, а покрывала слегка сбрызнули духами. Потом выпили чаю в увитой зеленью беседке. Они дружили почти двадцать лет. Киска была прачкой, а летом продавала лаванду и ароматические эссенции в Сариетт и других окрестных деревушках. Майю всегда восхищали ее любовь к жизни и абсолютное спокойствие.
— …Осталось лишь констатировать смерть нашей любви… Нет, никаких явных симптомов не было… Когда мы поняли, что все кончено, было уже слишком поздно… Наш разрыв не был болезненным. Я не чувствую себя ни брошенной, ни преданной. Но, видишь ли, ощущаю бесконечную печаль… Я боюсь будущего. К тому же чувствую себя полной бездельницей.
Майе нравились эти мягкие женские разговоры с произносимыми шепотом признаниями — словно она чуть приподнимала завесу над своей печалью. Позже, когда Киска начала рассказывать ей о Еве, Майя замкнулась в молчании. Любое воспоминание о матери всегда пробуждало в ней глухой гнев, к которому примешивалось чувство вины. Потому что именно эта женщина причинила ей самую сильную боль, а вовсе не муж! Но как избавиться от несчастной любви к матери? Все вместе было трудно вынести.
Киска ушла, и Майя растянулась в шезлонге с деревянными планками. Закрыла глаза. Солнце грело щеки, еще бледные после Парижа. Как хорошо устраивать себе отпуск!
Когда солнце стало слишком жарким, Майя ушла в дом. Окунувшись в прохладу комнат, она почувствовала, как разгорячено ее тело. Она поднялась по белым ступенькам на второй этаж и легла на кровать. Здесь, в полумраке, опершись спиной о подушки, она впитывала в себя атмосферу комнаты. Все осталось прежним со времени ее последнего приезда в Ашбери: кукольный домик, работа мастерицы девятнадцатого века, все так же стоял на столе в центре комнаты. Парадная лестница и паркетные полы с широкими половицами напоминали дома в Южной Каролине. Это была любимая вещь Майи. Если бы у нее не было Ашбери, она бы мечтала именно о таком плантаторском доме.
В глубине спальни стоял резной шкаф восемнадцатого века из розового дерева, покрытого белой патиной, высотой почти до потолка. Прямо напротив кровати висел натюрморт с огромным букетом лилий, придающий белой стене розовато-сиреневый оттенок. Майе нравились вышедшие из моды мягкие тона картины. Они вызывали детские воспоминания о леденцах.
Было время сиесты, освежающей и ободряющей. Все обитатели холма Сариетт закрыли ставни в домах. Снаружи было так жарко, что даже птицы перестали петь.
К пяти Майя поднялась. Движения ее были вялыми, тело еще не сбросило одурманивающих пут сна. В розовом зале наполнила ванну. Она называла ванную комнату розовым залом — это было просторное помещение с каменными стенами, которые от времени приобрели розоватый оттенок. Под окном, чуть приоткрытым, цвел жасминовый куст, и, когда его ветки слегка колыхались от ветра, комната наполнялась ароматом цветов, смешанным с запахом моря.
Майя бросила джинсы на канапе с полосатой обивкой — за многие годы красные полоски выцвели до бледно-розового, кое-где почти бежевого оттенка.
Выйдя в гостиную, она поставила на проигрыватель «Девушку и смерть» Шуберта и сделала звук максимально громким, чтобы слышать музыку, сидя в ванне на львиных лапах. Достала из шкафа чистое полотенце и, как только послышались звуки скрипичного смычка, погрузилась в прохладную воду.
Она думала о Пьере. Десять лет назад он повел ее слушать Шуберта в Венскую оперу. Это был такой романтичный уик-энд! Ребекка и Мари остались у Симона и Ольги, дедушки и бабушки Майи с отцовской стороны. Именно они присматривали за ней после смерти Алена, поскольку ее собственная мать бросила ее на следующий же день — так бросают ненужные вещи во время поспешного бегства.
Сколько раз Майя подавляла гнев, думая о Еве, которая стерла все воспоминания об Алене? Когда Майя начала встречаться с матерью, то каждый раз просила ее рассказать об отце. Но глаза Евы становились пустыми и невыразительными. «Что ты хочешь? Мне нечего рассказывать», — всегда отвечала она.
Дедушка с бабушкой охотно рассказывали об Алене, когда он был ребенком, и никогда об Алене — ее отце. Симон часто с горечью повторял: «Ему было всего восемнадцать, когда твоя мать забрала его у нас! Она его украла, чтобы никогда больше не вернуть!»
Иногда он закрывал лицо руками и тихо плакал:
— Чертова немка! Мало ей было, что они убили шесть миллионов на войне! Ей понадобилось еще убить моего сына!
— Симон! — с упреком говорила ему Ольга. Потом шепотом добавляла: — Ты делаешь малышке больно! Ведь это ее мать! Замолчи!
— Прости! Прости, Майя! Иди ко мне на колени, я расскажу тебе про папу! Про то, как однажды он остриг волосы сестре, как до этого — ее кукле.
— И расскажи еще раз про то, как он отпустил тормоза у машины, а ты его даже не отругал!
— Хорошо, милая. Это ведь твоя любимая история, правда?
Когда Ален умер, Майе было пятнадцать. Родители заставили ее рано повзрослеть. Слишком рано. Вот почему с Симоном и Ольгой, у которых она потом поселилась, Майя так рада была почувствовать себя снова ребенком.
Когда она выбрала пластинку «Девушка и смерть», ей хотелось подумать о Пьере, но вместо этого мысли вновь обратились к матери. Ее злость на Еву была такой сильной, что заглушила все печальные воспоминания. Майя вздохнула и посмотрела на свое слегка расплывшееся тело. Она чувствовала себя старой. Ей казалось, что под водой — всего лишь вялая плотская оболочка, уставшая и уже не способная испытывать никаких желаний. «Я просто тело, лишенное всяких чувств. Мне уже сорок четыре года! Я чувствую себя старой и молодой одновременно. Интересно, что я скажу, когда мне будет шестьдесят? То же самое? И до каких пор это будет продолжаться? Когда мы перестаем верить, что еще молоды?» Словно для того, чтобы разгладить и подтянуть кожу, Майя провела влажными руками по напряженному лицу.
— Я узнаю, что я старая, — произнесла она вслух, — в тот день, когда ни один мужской взгляд больше не задержится не только на моей груди, но даже на губах или просто на глазах. Ничей взгляд — ни мужа, ни любовника. Ни любого другого мужчины, встреченного мною на улице. Может быть, в тот день я пойму, что для меня начался обратный отсчет времени.




