Читаем Гардеробщик онлайн бесплатно
Я даже не стараюсь успеть вовремя. Я прихожу раньше или позже. Я человек без времени. Без бремени. Не счастливые не наблюдают часов, а наблюдатели. И даже если я еду в электричке вместе со всеми и не могу опоздать, потому что электричка идет по расписанию, я все-таки опоздаю, потому что задумаюсь или засмотрюсь. На свет в квадратных окнах вагона, на крупный медленный снег…
Меня прощали, потому что знали: я добираюсь издалека и живу одна, и некому меня разбудить, кроме будильника или кошки, которую еще и накормить надо. И птицам в кормушки надо насыпать пшена, и нельзя уходить, пока не прогорят дрова в печи, пока не погаснет последняя красная искра.
Электричка прогудит, отгрохочет, вихрь снега взметнется, а я останусь на платформе топтать снег, ждать следующую.
Я вошла в институт, когда уже началась первая лекция. В фойе было пусто. Гардеробщик по обыкновению читал книгу в газетной обертке.
Я сняла пальто, отряхнула от снега, забросила на барьер.
Гардеробщик, не взглянув на меня, закрыл книгу, спрятал на полочку за барьером. Встал, принял пальто…
Только-только открылся буфет. Я взяла чай, свежий, в сахарной пудре, изюмный кекс, яйцо под майонезом, кусок черного хлеба. Дома я не завтракала.
Ела неторопливо. Спешить было некуда, до конца пары оставалось около часа. В институте стояла прекрасная, свежая, утренняя тишина. И мне из буфета было слышно, как уборщица моет пол в фойе, как звякает дужка ее ведра, как шлепается на каменный пол тряпка. Задумавшись, я перестала слышать даже эти мирные звуки. Очнулась от крика.
Мы с буфетчицей выскочили в фойе и увидели опрокинутое ведро, швабру в грязной луже.
– Ой, боже мой, да что же это, боженька ты мой миленький…
Уборщица причитала из гардероба. Но видно ее не было. Дверца в гардероб была распахнута.
Мы вошли. Уборщица стояла на коленях перед лежащим на полу гардеробщиком. Раскачивалась и стонала:
– Боже ты мой милостивый. Да как же это, Господи Иисусе…
В гардеробе было тесно, душно; пальто, шубы, куртки загораживали окна, надвигались, наваливались… Мы хотели приподнять гардеробщика, но буфетчица, наклонившись и заглянув ему в глаза, сказала мне:
– Иди. Звони в “Скорую”, звони в милицию.
– Что?
– Ничего. И ты, Валя, иди отсюда. У тебя там вода на полу. Собери, пока люди не набежали. Иди. Не вой. Делом займись.
Я бросилась к телефону-автомату в фойе. Буфетчица вышла из гардероба вслед за уборщицей, закрыла дверцу, посмотрела на меня и сказала:
– Совсем от страха ошалели. Чего ты за автомат хватаешься? Он через раз работает. Иди на кафедру. Да побыстрее, пока пара не кончилась.
Уборщица собирала воду. Я помчалась на кафедру.
До перемены все успокоилось. Гардеробщика увезли. После занятий мы сами брали свои пальто, шубы и куртки. Книга в газетной обертке лежала на полочке под барьерной доской.
На третий день вечером я зашла в магазин на станции и взяла бутылку водки. Я шла к дому по скрипучему снегу, и мне казалось, что настала уже глубокая ночь, хотя времени было не больше семи вечера. Я как будто впервые осознала, что почти все дома в дачном поселке закрыты на зиму, занесены снегом, что я одна под этим ночным небом.
В доме ждала меня кошка, с ней я обычно разговаривала.
Я растопила печь, стало веселее. От ночи ограждали меня крепкие стены настоящего деревенского дома, тьму отодвигал электрический свет.
Я разогрела картошку с колбасой. Налила водки в стопочку из хозяйского буфета. И посидела над ней, думая о гардеробщике.
Он читал книгу в газетной обертке за своим барьером. Еще три дня назад. А я уже смутно помню его лицо. Еще помню. Упокой, Господь, его душу. Я выпила. Кошка глядела на меня. “Вот ей не страшно быть одной, – подумала я. – Или страшно?”
Что значит присматривать за домом?
Не оставлять его надолго, возвращаться каждый вечер, здороваться, обходить все его углы и закоулки, протирать раз в неделю пыль.
Выбивать половики, мыть полы. Печь топить вечером и утром. Уходя, смотреть внимательно, погашен ли свет, прогорели ли дрова, задвинута ли заслонка. Запереть на замок дверь, проверить почтовый ящик на калитке. Оглянуться, перед тем как повернуть к станции…
Дом принадлежал моему дяде, коренному жителю Москвы. Закоренелому, как он говорил.
Я поступила в институт, пришла к нему в гости, в старую московскую квартиру, и за чаем с пирожными, взятыми в ближайшей кулинарии, пожаловалась на жуткие общежитские условия, на то, что не могу привыкнуть к тесноте, гаму, спертому воздуху после вольной моей, почти деревенской жизни на окраине провинциального городка.
Дядя Коля в этом городке никогда не бывал и расспросил, как там да что. Подивился, что умею я колоть дрова, топить печь.
– Да-да, – сказал он, – это видно. И цвет лица у тебя здоровый, не московский, и руки крепкие. Это видно. Но скоро все изменится, и побледнеешь, как все мы, и к шуму привыкнешь… А впрочем, если хочешь, если не забоишься, можешь жить на моей даче хоть всю зиму.
До Москвы недалеко. Всего-то полчаса на электричке. Мы там от тепла до тепла – все лето. От станции пешком десять минут. Место отличное, сосновый бор. Правда, по зиме глухо. В любом случае есть там почта, есть даже отделение милиции и больничка. Не близко, но терпимо.
Я спросила, что они делают там все лето.
– Известно что, – отвечал дядя Коля. – По грибы ходим. По ягоды.
Огородик у нас. Сад я сам посадил, уже пятнадцать лет. Вечера долгие. На крыльце сидим, семечки лузгаем. Телевизор принципиально не держим. Диафильмы у меня там с проектором. Ребятишки дачные стекаются, когда уже совсем темно. Я им сеансы даю. Красота.
В первый же приезд за мной увязалась кошка. Меня не обгоняла, держала дистанцию.
Я поднялась на крыльцо, открыла дверь, вошла, включила свет. Снежные следы не таяли, так дом промерз. После, когда я печь затопила, когда огонь заговорил, окна расплакались. От счастья, что ли. И кошка решилась, вошла, села на половичок. Одно ухо у нее было обгрызено.
Повидала жизнь. Я ей сказала:
– Манька!
И она разлеглась на половичке.
Жили мы зиму, не тужили. Время от времени звонила я дяде Коле и докладывала, как дела. Время я не торопила. Мне не хотелось весны, особенно настоящей, когда уже снег сойдет, когда на припеке зазеленеет трава, когда насекомые загудят, зажужжат, затрепещут крылышками. Ой, нет. По такому блаженству нагрянет дядя Коля с семейством, и придется мне перебираться в общагу. До холодов.
Утром шестого февраля я увидела в почтовом ящике белый листок.
Ключик от ящика лежал в доме, в столе на терраске, среди ножовок, больших и малых гвоздей, отверток, кусков проволоки, старого пустого конверта и обрывков наждачной бумаги. Пришлось возвращаться.
Листочек из ящика я перечитывала множество раз. Был он из нотариальной конторы и адресован лично мне, Софье Алексеевне
Горчаковой. Уведомлялось, что я – единственная наследница всего движимого и недвижимого имущества Ерофеева Серафима Ивановича по составленному им 23 ноября 1982 года завещанию. Так же сообщалось, что Ерофеев Серафим Иванович скончался 16 января 1983 года, что завещание вступает в силу и что мне необходимо явиться в нотариальную контору, имея при себе документ, подтверждающий мою личность.
16 января умер гардеробщик. Но я ни разу не слышала его имени. И голоса его не слыхала, и взгляда не встречала. Какой Серафим
Иванович? Я не знаю никакого Серафима Ивановича!
Я читала и перечитывала бумажку из нотариальной конторы. Народу было полно в электричке, все ехали на работу, сонные, невыспавшиеся.
Мужчины курили в тамбуре, и оттуда тянуло дымом.
В этот день я опоздала, так как шла из электрички по переходам метро, от метро к институту чрезвычайно медленно, пытаясь припомнить лицо гардеробщика или что-нибудь, что могло меня с ним связывать. До такой степени связывать, до после смерти. Я брела, поскальзываясь на льду. Люди спешили по своим делам, голуби и воробьи искали пищу. Утро.
В институте стояла обычная в этот час излюбленная мной тишина.
Уборщица мыла пол. Вымытая часть блестела влажно и холодно. Я постучала ногами у порога, чтоб сбить грязь, и вошла. И мне показалось – ей-богу, – что я вошла в храм, что всё здесь таинственно и все здесь таинственны и что-то знают обо мне, чего я сама не знаю, но молчат.
Уборщица шаркала шваброй. Я поздоровалась.
– Здравствуй, – сказала она, не прерывая работы.
Я подошла к гардеробу, скинула пальто на барьер. Теперь здесь сидела пожилая дородная тетка. Она то вязала яркие детские вещички, то чай попивала из термоса, то слушала, прижав к уху, транзисторный приемничек. Видимо, с большой сумкой приходила из дома. На работу собиралась, как в дальнее путешествие.
Я сдала пальто. Уборщица домыла фойе и елозила шваброй в полутемном коридоре. Я подошла к ней, осторожно привыкая к полумраку, и спросила:
– Вы меня простите, пожалуйста. Вы не помните, то есть не знаете, как зовут, звали гардеробщика?
Она остановилась. Посмотрела на меня. Выпрямилась.
– Серафим Иванович.
– Спасибо.
Мне казалось, что она смотрит мне вслед, даже когда я уже повернула и зашла в буфет. Дома я опять не успела позавтракать.
На лекциях я сосредоточиться не могла.
Что он завещал? Почему мне? Как узнал имя, адрес? Не от меня, это уж точно. От кого? Я ни с кем не сходилась близко. Хотя и не была нелюдимкой, молчуньей. Со всеми я была ровна, дружелюбна, никому, впрочем, не отдавая предпочтения. Все мои помыслы так и оставались помыслами, а тайны – тайнами. И одиноким своим житьем я не тяготилась, довольствуясь обществом приблудной кошки.
Я сидела в последних рядах, разглядывала своих однокурсников.
Профессор объяснял задачу, стучал мелом по доске, рисовал график функции с удивительной, недоступной моему пониманию точкой разрыва.
В этой точке функция не существовала. Как будто умирала на секунду.
Ребята срисовывали график в свои тетради. Кто-то кашлял простуженно.
В общем, все были сосредоточены на черном прямоугольнике с белыми меловыми линиями, следами давно погибших морских организмов, морских цивилизаций, спрессованных тяжестью времени и воды в известковую породу.
Я походила на зрителя в театре, который видит не Гамлета на краю могильной ямы, а гвоздь, торчащий из декорации, облупленную краску, плохо выбритого мужчину, ослепленного светом прожектора.
В конце дня в толчее у гардероба ко мне подошла наша староста
Тихомирова. Она уже была в пальто.
Очередь в гардероб двигалась потихоньку, голоса гудели. Тихомирова некоторое время молчала, продвигаясь вместе со мной. Она точно не могла припомнить, о чем же хотела меня спросить. Такая уж у нее была манера – не сразу начинать разговор.
– Ты в общежитии числишься? – наконец рассеянно спросила Тихомирова.
– А что?
– Ты там прописана?
– Временно.
– Это конечно. Но койка у тебя там есть?
– Разумеется.
– В шестьсот первой комнате, я слыхала.
– Я тоже.
– Койка у тебя неудобная, прямо под окном.
– Точно. Дует из окна необыкновенно.
– Можно, конечно, и заклеить окно. Ты ведь не из-за окна там не живешь?
– Я там не живу до весны, потому что до весны живу на даче. И ты это прекрасно знаешь.
– Я этого не знаю. Я знаю, что ты так говоришь.
– Поразительно точное замечание. Только к чему ты этот разговор завела? Ведь не ради того, чтоб границы своей осведомленности обозначить?
– Природа не терпит пустоты, – задумчиво сказала Тихомирова.
– Что?
– Не будет койка стоять пустой, мне кажется. Кто-то ее непременно должен занять. Интересно, кто?
И, не дожидаясь моего ответа, Тихомирова отошла.
Я тем временем уже продвинулась к барьеру. И заметила вдруг, что гардеробщица наш разговор с Тихомировой слышала. Так же, как когда-то слышал все наши разговоры гардеробщик.
Мало ли, кто что говорит, коротая время в очереди за пальто. Мало ли, кто о ком говорит. Во всяком случае, что-то обо мне из этих разговоров гардеробщик узнал, это точно. Что-то настолько для него важное, что… Что?
Он жил недалеко от института. Собственно, я так и думала, что он должен был устроиться поближе к дому. В институт ходил тихой улицей.
В угловой булочной брал хлеб. Здесь продавались свежайшие сдобные булочки с изюмом и орехами, так называемые калорийные. Отличная булочная. Дверь отворяется, и пахнет хлебом. Здесь же можно купить сахару, конфет, спичек, соли.
Это я потом изучила его маршрут от дома к институту и обратно, как бы его глазами попыталась увидеть, его шагом обойти. Уже после того, как мы с юристом, представителем жэка, участковым и двумя понятыми поднялись на третий этаж старого кирпичного дома.
Как объяснил мне юрист из нотариальной конторы, так как гардеробщик жил один и родственников не имел, квартира его стояла пока опечатанной. По истечении определенного законом срока в нее должны были въехать очередные жильцы.
Мы поднимались по гулким лестничным пролетам. Представитель жэка с орденской колодкой на старом, до блеска вытертом пиджачке меня разглядывал. Он так и вышел из своей конторы в одном пиджаке, без шапки. Оттепельный сырой ветер растрепал длинные пряди его волос, так аккуратно зачесанные с одного виска на другой, – беспомощная маскировка обширной лысины. Он шел медленно, с одышкой, и мы приноравливались к его шагу. Впереди всех поднимался участковый, понятые замыкали шествие.
– Значит, вы никем ему не приходитесь? – спросил представитель жэка, отдыхая на площадке.
– Не знаю, – сказала я.
– Это вы правильно ответили, умно. Вполне может человек не знать другого и быть с ним связанным крепко-накрепко. А что?
Участковый ждал нас у двери. Он был средних лет, невыспавшийся, мятый, даже лицо его казалось мятым.
Молодой быстроглазый юрист надеялся провести необходимую процедуру быстро. Но как-то все затягивалось, даже подъем по лестнице. Как будто жэковский представитель и невыспавшийся участковый нарочно замедляли действие. Да и понятые не спешили. Им все хотелось рассмотреть. Они не хотели пропустить что-то такое, что оказалось бы интересно потом рассказывать. Ну а мне, виновнице всей этой церемонии, было не по себе. Даже страшновато. Что я там увижу за запечатанной дверью? Не сбежать ли, пока не поздно, вниз по лестнице, на воздух, на волю?
Участковый вынул из кармана ключ, вставил в замочную скважину, повернул. Замок щелкнул. Участковый толкнул дверь, и бумажка с печатями порвалась.
Ударил в нос тяжелый, затхлый воздух. Как будто квартира простояла закупоренной несколько лет.
Юрист попросил разрешения и открыл форточку. Со свежим сырым воздухом вошли в дом звуки улицы: проехала машина, мальчишка что-то крикнул. Мы огляделись. Обстановка была бедная, но аккуратная.
Старенький телевизор “Рекорд”, стол овальный под скатертью с кистями. Вазочка для карандашей, бережно склеенная из осколков.
Вообще, поразило обилие склеенных, отремонтированных, подшитых, подштопанных вещей, с которыми не расставались то ли из жалости, то ли из жадности, то ли из бедности.
Юрист записывал все вещи в большую амбарную книгу. Участковый ему диктовал. Именно так я представляла себе осмотр места преступления.
Не хватало только трупа в шкафу.
Записывали дотошно, буквально каждую вещь.




