Читаем Гаранфил онлайн бесплатно
Гаранфил
Длиннокосая Гаранфил, тоненькая, с тихими, бездонно темными глазами на нежном, легко розовеющем лице.
Проза / Современная прозаПусть останется только надежда.
Новость, всколыхнувшая небольшую улочку за мечетью Таза-пир, была подобна пожару, раздуваемому ветром.
Гаранфил выходит замуж!
Длиннокосая Гаранфил, тоненькая, с тихими, бездонно темными глазами на нежном, легко розовеющем лице… Когда она шла по улице со стареньким портфелем и ветер вскидывал над плечами крылья школьного фартука, озорно обтягивая еще по-девчоночьи острые грудки, самые хулиганские мальчишки, присмирев, провожали ее долгими, беспокойными взглядами. Вздыхая, переглядывались старухи, похожие на ворон в своих низко надвинутых черных келагаях. «Салам алейкум», — тихо говорила соседям Гаранфил и краснела, пряча глаза за мохнатыми ресницами. «Алейкум салам, доченька, — отвечали соседи, — да будешь ты утешением своей матери». И снова вспыхивала Гаранфил, чуть приоткрывая в сдержанной улыбке яркие, будто накрашенные, губы.
Маленькая, тесная улочка, карабкающаяся от мечети в гору, не имела почетного названия — просто Параллельная, Третья Параллельная. Когда кто-нибудь с соседних улиц искал керосиновую лавку или старую Сарию, промышлявшую всякими целительными снадобьями из трав — от дурного глаза, от колик в животе или бесплодия, — люди говорили: «Это там, где живет Гаранфил».
Вот какая красавица была Гаранфил. Случалось к ногам ее, обутым зимой в резиновые ботики с бархатными отворотами, летом — в босоножки на деревянной подошве, летели из подворотни записки с пылкими признаниями влюбленных мальчишек. Но ни разу не нагнулась, не подняла записку Гаранфил; она только убыстряла шаги и краснела. Даже пробор в туго стянутых над чистым, округлым лбом волосах делался розовым. Когда сын сапожника Муса — у него одна нога была короче — из-за этого его и на фронт не взяли — начал вдруг вечерами играть на дедовском таре, вся улица знала: для Гаранфил играет Муса. «Выйди, выйди, душа моя, — пел Муса, — свет глаз моих, ослепших от тоски по тебе». Замирали притаившиеся в темени дворы, слушая, как стонут и плачут струны под пальцами Мусы.
«Бедный, он заболеет от любви, — судачили женщины. — Кто прокормит тогда братьев и сестер… Отец на войне пропал… В золотые руки дело отца перешло».
Негромкий, глуховатый голос то замирал, то взвивался, как от боли.
«Выйди, выйди, джейран мой, прекрасная, как луна… В сердце моем умирает даже надежда…»
Но ни разу не вышла за ворота Гаранфил, даже отворачивалась, завидя издали стройного, чуть прихрамывающего парня в большой, с чужого плеча телогрейке. Правда, сапоги Муса носил дорогие, из настоящего хрома, — сам шил. И отпущенные усы очень шли его худощавому, скуластому лицу. Да что толку? Сколько ни смотри в узкое, всегда плотно занавешенное окно Гаранфил, даже кончика бровей не увидишь, только разве взглянешь на нее, когда из школы идет, скромно опустив свои прекрасные, лучистые глаза.
Безусые сверстники Гаранфил почти все уже работали, кто на заводе, кто на промысле или на стройке; в каждой семье теперь недоставало кормильца. Вечерами они собирались под единственным деревом на пыльной улочке, старым тополем, курили потихоньку от взрослых, пряча в кулак самокрутки, переговариваясь осипшими от усталости голосами.
— Вот кончится война, придет отец… В мореходку пойду. Большие деньги в море платят. И тогда… — Эльдар с непривычки давился табачным дымом.
Керим больше помалкивал. Он до седьмого класса учился вместе с Гаранфил, а теперь работал на промысле, иногда в две смены. Привалится к дереву, закроет глаза, не поймешь, спит или о чем-то думает.
Главным в компании был Музафар — он учился на шофера. Важно сплевывая вязкую, горькую от курева слюну, все жаловался на своего инструктора: «психованный старик». «Старику» было тридцать лет, он приходился Музафару дальним родственником; собственно, он и пристроил мальчишку в транспортную контору.
— Я уже и сам могу за рулем — не дает. Рано, говорит. Это все мать, бегает, просит — «побереги сына». Женщина, она и есть женщина, ей разве объяснишь… Скорей бы отец вернулся, вот тогда…
Остряк и задира Мурсал, посмеиваясь, читал ругательные стихи про Гитлера, которые сам сочинял, — один раз его даже в заводской многотиражке напечатали, и захватанная эта газета обошла все дворы их улочки. Мурсал даже про Гаранфил сочинял стихи.
Мурсалу очень хотелось послать ей эти стихи по почте, да все не решался; вдруг обидится, матери своей скажет, так его матери ругаться придет. Вся улица узнает, засмеют. Нет, он уж лучше подождет. Кончится война, придет отец, вот тогда…
Все, что не договаривали ребята, многозначительно и туманно ссылаясь на «потом, когда вернется отец», было связано с Гаранфил.
В те годы рано взрослели мальчишки. Все, кто носил папаху и имел силу в руках, ушли на фронт. Уже и старшим сыновьям стали приходить повестки из военкомата. Тяжкая ноша легла на плечи женщин и подростков. Матери уходили из дому на рассвете, возвращались затемно. Женщины водили трамваи, начиняли снаряды, стояли у станков… Могильщиков и тех не осталось на кладбищах это тоже делали женщины, с трудом долбили лопатами и ломами скалистый грунт, хоронили умерших.
Женщины и подростки.
Недоедали, недосыпали… Терпели. Никто не жаловался. Рядом с матерями мужали мальчишки, забыв про брошенные голубятни, футбольные мячи, учебники. Гордились, получая не иждивенческую, а рабочую карточку на хлеб, учились с достоинством, как это делали отцы, выкладывать перед матерью зарплату, курить и сквернословить по-взрослому, покрикивать на младших, привыкали спать стоя в трамваях, терпеть голод и холод, не хныкать от содранных в кровь ладоней. И уже совсем не по-детски смотрели на соседских ровесниц.
Но светом в глазах, тайной мукой и радостью, мечтой и надеждой была красавица Гаранфил.
И вдруг — Гаранфил выходит замуж!
Растерянной стаей галдели под деревом мальчишки.
«Не может быть!»
«Кто сказал?!»
«Откуда взялся жених? Ни один мужчина не переступал калитки дома Гаранфил!»
«Ну, тихоня! Ну, скромница! Только-только девятый класс закончила!»
Вечером стало слышно, как то тут, то там хлопают калитки; несмотря на усталость, со двора во двор сновали женщины, пытаясь выведать подробности. Сурово поджав губы, осуждающе переглядывались старухи. «Ай, аман,[1] какая свадьба? Война идет. Как могла такое Бильгеис? И жениха никто не видел!»
И тут вездесущая Сария вспомнила. Был, оказывается, такой день: незнакомый мужчина с большим букетом цветов как-то прошелся по их улице, разглядывая номера домов. С ним еще женщина пожилая была. Постояли, постояли перед домом Бильгеис и вошли в калитку. Представляете? Без стука вошел, как хозяин. И калитка, странно, оказалась незапертой…
— Клянусь хлебом, собственными ушами слышала голос Бильгеис. Добро пожаловать, сказала. Дорогим гостем будете, сказала. Чтоб мне не сойти с этого места! — Рассказывая, Сария то и дело помаргивала маленькими бесцветными, лихорадочно блестевшими глазами. — Он это, он. Кому еще быть?
— Молодой? Красивый? Как одет был?
Сария всплеснула сухонькими руками:
— Не приведи аллах, просто урод! Рыжий, страшный. В отцы годится Гаранфил. Девочка — как цветок! Второй такой красавицы на всей Шемахинке нет! Что делает Бильгеис, что делает!
Соседи подступали все ближе, и Сария, чувствуя себя в центре внимания, по зернышку выдавала подробности.
— Да, да! Я, как его увидела, сразу догадалась. Прямо без стука… Роста маленького, да к тому же горбатый. И походка… Голову высоко держит, чтоб спину кривую скрыть. Аи, горе, горе! Коршун лебедь нашу похитил!
— Врет она все, — шепнул ребятам Мурсал. — Не может этого быть! Ха, кто не знает старуху Сарию!
Молча, с любопытством поглядывая на затемненные окна домика, где жила Гаранфил с матерью, расходились женщины — завтра чуть свет на работу. Быстро обезлюдела улица, только мальчишки топтались под старым тополем, нехотя откликаясь на зов матерей.
— Врет, не может этого быть! — Мурсал хохотнул с нарочитой веселостью. — Вот увидите. Через неделю первое сентября, и она пойдет в школу. В десятый класс. Вот увидите!
Но дальнейшие события, увы, с каждым днем подтверждали слова Сарии. Красавица Гаранфил не выходила из дома; обычно она с утра отправлялась в очередь за хлебом, потом шла на базар за помидорами, зеленью… Иногда просто выглядывала из окна, задумчиво теребя кончик косы. А тут затаилась, вроде и не было ее в доме. Зато зачастили к ним незнакомые женщины с какими-то свертками, корзинами. Было слышно, как Бильгеис выбивает ковры, гремит посудой. По вечерам из-за стены тянуло самоварным дымком.
Сомнений не оставалось — в доме готовились к свадьбе.
Было в этой суете что-то стыдливое, приглушенное.
И в том, как затаилась улица, как сдержанно и холодно отвечали соседи на заискивающие приветствия Бильгеис, как сурово смотрели из-под папах старики, гревшиеся на осеннем солнце, угадывалось молчаливое осуждение. Кто знает, случайно или нет, но громче обычного звучал в эти дни голос Левитана из черных тарелок репродукторов. За каждым окном, под каждой крышей, казалось, билось окровавленное сердце Сталинграда.
А в доме Бильгеис готовились к свадьбе.
Однажды на закате у ворот Бильгеис, вздымая клубы пыли, остановилась «эмка», следом подкатил обшарпанный фаэтон. Из машины вышел невзрачный приземистый человек в щегольском по тем временам костюме, новенькой кепке. Странно откидывая назад руки, он прошел к калитке и, прежде чем открыть дверь, опасливо оглядел улицу, неулыбчивые лица в распахнутых окнах; женщины, будто каменные, стояли они у ворот, сложив на груди усталые, натруженные руки, а чуть дальше, под тополем, потрясенно замерли ребята, ровесники Гаранфил. Все это мигом охватили цепкие близко посаженные глаза.
Только младшая ребятня восторженно крутилась у машины, впервые заехавшей на их глухую улочку, громко комментируя исключительное событие.
— Машина, э! Как у начальника милиции!
— А лошади! Клячи! Всех хороших лошадей на войну забрали.
— Видел? Подарки понесли! Наверно, вкусные вещи там.
— И белый хлеб… Хоть кусочек бы!
— Ведут! Ведут! Невесту ведут! — завопил с плоской, увитой виноградником крыши маленький, похожий на цыганенка мальчишка.
И тотчас из распахнувшейся калитки, как выпущенная из клетки, вылетела, поплыла над домами веселая музыка — негромкая, осторожная… Казалось, зурначи и тот, кто играл на нагора, боялись потревожить безмолвие улицы.
Старая Сария — вот кто не выдержал. Ее ноги в пыльных остроносых галошах с неожиданной в тщедушном теле прытью просеменили к машине. Остаться в стороне, когда выводят невесту, — это было выше ее сил.
Годы прошли, а тот, кто видел, навсегда запомнил красавицу Гаранфил, будто облачком окутанную прозрачно-белой пеной шелка. За плечами и под тяжелой короной волос как крылья трепетал невесомый шелк. Казалось, вот-вот оторвутся от земли тонкие каблучки Гаранфил, и она взлетит в своем белоснежном наряде, прекрасная и чистая, как ангел.
Но, обхватив тонкое ее запястье короткопалой рукой, крепко держал Гаранфил коренастый рыжеусый мужчина; на нем светлый чесучовый пиджак нараспашку, и горб почти не заметен… Он шел почти на носках, чтоб казаться повыше. От волнения, от непривычного галстука струйки пота бежали по его рыхлому, немолодому лицу.
Гаранфил на мгновение вскинула голову — искристо сверкнули в ушах бриллианты, повела взглядом по улице, которая печально, непримиримо смотрела на нее множеством таких знакомых лиц…
А там, поодаль, они, ее рыцари, ее мальчишки, но на них не посмела взглянуть Гаранфил — порозовела, высвобождаясь из объятий плачущей матери, улыбнулась чужой, деланной улыбкой. Сколько шагов до машины? Двадцать? Тридцать? До настоящей легковой машины, в какой не ездил ни один из жителей этой улицы. «Почему такое бледное лицо у Ханум, неужели все оплакивает мужа? Два года прошло… А дед Мурсала — что она плохого сделала этому старику, почему он так гневно смотрит? Хоть бы кто-нибудь улыбнулся. Или сказал: „Будь счастлива…“ Даже Сария понурилась, как на похоронах…»
У Гаранфил слегка закружилась голова, она оступилась, и жених, пользуясь моментом, наконец подсадил ее в машину.
Через несколько минут все было позади. Петляя по тесным проездам, машина вырвалась на асфальт, побежала ровнее, сзади, все больше отставая, цокали копытами лошади, запряженные в фаэтон.
Увиделось заплаканное лицо матери, скомканный школьный фартук в ее дергающихся над столом руках; во время скромного застолья кто-то пролил вино, и, не найдя под рукой полотенца, Бильгеис промокнула лужицу брошенным на спинку стула белым фартуком. Это неприятно удивило тогда Гаранфил, но она не привыкла возражать матери, да и забылось в суматохе. А сейчас вот выплыло, как лампочка мигнула, прежде чем угаснуть, затеряться в памяти. Она с трудом сдержала беспричинные слезы, поежилась.
— Тебе холодно? — участливо обернулся к ней жених. Он поднял стекло и впервые близко заглянул ей в лицо.
Глаза у него были зеленовато-серые, добрые, добрые.
— Нет, нет, — она шевельнула рукой, с приятностью ощутила тяжесть массивного обручального кольца. Никогда не видела Гаранфил такого обручального кольца, украшенного крошечными бриллиантами. А платье!.. Это он прислал портниху с ворохом отрезов, и она выбрала этот воздушный шелк легче пуха, как дымок колышется от малейшего движения. А это — Гаранфил незаметно дотронулась до жемчуга, в несколько рядов обвившего ее шею, — это он подарил ей сегодня. Сам, привстав на носки, застегнул замочек. Ни у одной из знакомых Гаранфил не было таких украшений. Интересно, кто он? Мама все время твердит: «Хороший человек, в хорошем месте работает». И еще говорит: главное, чтоб муж обеспечивал семью. Умная жена не должна лезть в дела мужа. Верно, какое ей дело, откуда у него машина, золото, если она будет «жить, как в раю». Правда, когда он впервые пришел к ним в дом и, сняв у двери туфли, присел к столу, Гаранфил от разочарования чуть не расплакалась. Такой старый, некрасивый! К тому же, кажется, горбатый… Когда гость ушел, мать разыскала ее во дворе.
— Послушай, доченька… Я понимаю… Ты только верь мне. Муж не должен быть молодой, красивый. Красивый муж не для дома муж, не для семьи. Для чужих женщин кавалер. Красивый муж — как единственное нарядное платье: его надеваешь, когда в гости идешь. Не понимаешь? Поймешь. — Она обняла дочь за плечи. — Ушел Магеррам. Идем в дом. Посмотри, что у нас на столе.
На столе был белый хлеб — целая буханка! Шоколадные конфеты и настоящее сливочное масло, не маргарин. Гаранфил намазала ломоть толстым слоем и, зажмурившись от удовольствия, с хрустом надкусила румяную горбушку. Мать что-то еще говорила. Кажется, про то, что «время пройдет, привыкнешь…».




