Читаем Exegi monumentum онлайн бесплатно
Exegi monumentum
«Exegi monumentum» — роман авантюрно-фантастический и философский одновременно. Здесь есть ужасные убийства и великая любовь, фантастические перемещения во времени, зазеркальные изменения идей и судеб. Автор поселил в своем «доме» тайновидцев и парапсихологов, ученых и профанов, сексотов и... и, конечно же, самозванцев.
Фантастика / Социально-философская фантастикаВладимир ТУРБИН
EXEGI MONUMENTUM
ЗАПИСКИ НЕИЗВЕСТНОГО ЛАБУХА
Владимир Николаевич Турбин вел жизнь явную и жизнь тайную.
В жизни явной он был доцентом филологического факультета Московского университета, так и не выслужившимся в профессора, руководителем студенческого семинара, менявшего свое название, но объединенного общими принципами.
В жизни явной он был литературоведом, литературным и кино- критиком, парадоксально связывающим головокружительно далекие, казалось бы, сюжеты. В жизни явной он подвергся гонению за свою первую, молодую книгу «Товарищ время и товарищ искусство», но именно благодаря этому гонению сразу стал знаменитым.
В жизни явной он был человеком общительным, и его дарили своею дружбой Михаил Михайлович Бахтин, Тенгиз Абуладзе, Сергей Параджанов, Юрий Ильенко. В жизни явной он был счастлив в учениках и воспитал их много, и настолько разных, что им трудно было поздороваться друг с другом на поминках по своему учителю; но след его личности — при всех расхождениях — можно обнаружить довольно просто, стоит лишь «поскрести» каждого.
В жизни тайной Владимир Турбин был прозаиком, а на свою жизнь явную смотрел оттуда — из жизни тайной и одинокой — как на самозванство. Он начал писать прозу еще в начале 60-х, но вскорости, после известных событий, ее уничтожил. За три месяца до своей скоропостижной кончины он передал мне рукопись романа. За месяц до его смерти я получила очередной урок по поэтике — в данном случае поэтике романа, который вам предстоит прочесть,— в форме письма из Москвы в Коктебель. Из жизни явной перемещаясь в свою жизнь тайную, Владимир Турбин заметил: «Ситуация, порождающая роман и толкающая людей к романному восприятию действительности...— ситуация освобождения; выхода в лес из тюрьмы». И еще: «... роман возникает на рубеже темницы и приволья, на границе жизни жестоко регламентированной, организованной и жизни свободной».
Владимир Турбин хотел написать докторскую диссертацию о поэтике романа «Евгений Онегин», но не смог, насилуя себя самого, сочинять на языке, от которого он отплыл уже очень далеко. Вместо диссертации написал роман. «Создатель романа — на перепутье, на перекрестке»,— сказал он еще в 70-х. Мы все сейчас, в новую эпоху, считал Владимир Николаевич, очутились на перепутье, на перекрестке — после десятилетий торжества монументального эпоса — в романе частной жизни.
«Exegi monumentum» — роман авантюрно-фантастический и философский одновременно. Здесь есть ужасные убийства и великая любовь, фантастические перемещения во времени, зазеркальные изменения идей и судеб. Автор поселил в своем «доме» тайновидцев и парапсихологов, ученых и профанов, сексотов и... и, конечно же, самозванцев. В романе есть «отступления», вставки, эссе — к сожалению, из-за ограниченной площади редакции пришлось пожертвовать многим; впрочем, сам автор, понимая неизбежность сокращений, скрепя сердце дал нам право на журнальный вариант.
Наталья Иванова
Памяти М. М. Бахтина
Quintus Horatius Flaccus
А. С. Пушкин
Н. В. Гоголь
М. Е. Салтыков-Щедрин
С. А. Есенин
В. В. Маяковский
ПРОЛОГ,
в котором рассказывается о загадочном убийстве Неизвестного лабуха; его безутешная вдова, проявляя изобретательность, взывает о помощи, и по взаимному согласию сторон намечается граница между реальным и фиктивным создателями его торопливых записок.
Я — доцент. Доцент Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова.
Слово «доцент» в нашем — прежде советском, а теперь я и не знаю, в каком,— речевом обиходе влечет за собою эпитет «почтенный», и я, стало быть, почтенный доцент.
Желающие навести обо мне более развернутые справки благоволят обратиться на филологический факультет вышеназванного университета, разумнее всего — на кафедру истории русской литературы. Полагаю, что отзывы обо мне будут получены сдержанные, а то даже и просто кислые. Но это меня не волнует. Мне важно, чтобы и коллеги, и руководство удостоверили сам факт моего многолетнего пребывания в должности доцента; на эпитетах же я не настаиваю.
Свою должность и место службы я указываю с единственной целью: заручиться свидетельствами того, что к автору публикуемых мною записок я не имею никакого, ни малейшего отношения.
Уверяю, что ни малейшего!..
Но тогда почему же?..
Почему записки выходят в свет в виде плода моего индивидуального творчества, непрофессионального, совершенно самодеятельного и — так, мне кажется, начнут утверждать — ориентированного отнюдь не на строго достоверное изложение фактов, а на всяческие мистификации и на причудливого характера фантазии? Выходит, что я их присвоил?..
Да, присвоил. Я привоил себе чужой труд. Но были на то весьма, весьма и, весьма уважительные причины: в наше время, время расцветшего милосердия и широкой, уже и в избытке, по-моему, льющейся повсеместно благотворительности, я не мог не отозваться на просьбу безутешной вдовицы, к тому же молоденькой и, выражаясь, может быть, архаично, прехорошенькой, да еще и ждущей ребенка. Морщась, охая, кряхтя и преодолевая внутреннее сопротивление, мне приходится выполнять ее просьбу, потому что ее законнейший муж, подлинный рассказчик публикуемых мною записок, в одну далеко не прекрасную ночь был... убит. Несомненно: его прикончили. Прикончили по причине, для убийцы или, скорее, убийц, без труда объяснимой: он достаточно много знал.
Да, знал. Знал такое, чего предпочтительнее не знать, и в его осведомленности легко убедиться, прикоснувшись к его запискам. А таких убирают.
Убит мой коллега — тоже доцент, но доцент, настоятельно прошу я заметить, не истории русской литературы, а эстетики,— был в ночь на так называемый Старый Новый год, оледеневшее его тело было найдено неподалеку от центра Москвы, в Ю-ском переулке; обнаружил его водитель снегоуборочного агрегата, который поутру, спозаранку был наряжен сгребать с проезжей части снег, обильно выпавший за ночь. Озабоченность мэра Москвы содержанием улиц и переулков, трудолюбие явившегося на работу шофера и исправность техники подвели убийц, которых усиленно ищут, но пока не нашли; их расчет совершенно ясен: они думали, что убитый вмерзнет в снег, в сугроб, перезимует в нем до весны; по весне его обнаружат, но время все спишет, и тогда уж концов не найдешь. Оплошали они — не приняли во внимание всех перечисленных факторов. Через полчаса появился милицейский УАЗ, были вызваны эксперты. Установлено было, что...
Тут моя собеседница обрушила на меня водопад специальной судебно-медицинской терминологии: «проникающее ранение в область... повреждение мягких тканей... разрывы...» Говорила она с трудом; вероятно, многие замечали: человек, потрясенный тяжким горем, да еще и волнующийся, начинает чувствовать, что рот у него немеет, губы деревенеют. Из невнятного рассказа, впрочем, я понял главное: мой коллега-эстетик был убит, и притом был убит он диковинным образом, в него выстрелили из... лука, стрелой. Двумя стрелами, угодившими в спину и проткнувшими беднягу насквозь, так что первая стрела пронзила сердце, а последующая была выпущена безо всякой необходимости, лишь на всякий случай, для верности.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
— машинально вспомнилось мне из «Евгения Онегина» Пушкина, и моя собеседница без труда мою мысль угадала.
— Да,— сказала она, комкая в руке носовой платок,— не пролетела стрела. А «Евгения Онегина» мой муж очень, очень любил, много знал наизусть, читал сыну; у него же остался сын от первого брака, Вася, Василий. А теперь вот...— И она опустила глаза, красивые, ясные, поглядела на свой живот, в коем явно теплилась жизнь человечка, обреченного прийти в наш мир сиротою.
Мама будущего сиротки появилась у меня неожиданно: позвонила, представилась Людмилой Александровной, женой моего коллеги, недавно, как она мне сказала, умершего. Настоятельно просила о встрече.
Ее мужа я едва-едва помнил: мы с ним были знакомы достаточно формально, внешне: раза два встречались в застойное время в МК КПСС на инструктажах для преподавателей искусствоведческих дисциплин; скучали, позевывали, переглядывались. Инструктаж окончился, народ повалил в фойе. Нас представили друг другу. Коллега читал мои книги и помнил о мерзком скандале, разыгравшемся по поводу одной из них еще в годы правления Никиты Хрущева (либеральная гуманитарная интеллигенция показала себя тогда, смею думать, не лучшим образом). О скандале и о всяческих муках, которые с упоением причиняли мне мои ближние, вскоре забыли; и мне было отрадно, что забыли не все. Коллега — мне показалось, что искренне,— твердил мне, что он очень верит в меня и что сам он изведал немало отвержения и непризнанности. Его кто-то окликнул, мы наспех простились. Потом встретились снова — там же, в МК. Раз-другой — на спектаклях Театра на Таганке, в антрактах, в буфете. И опять промелькнули невысказанная близость, даже родство: театр, устроенный для того, чтобы продемонстрировать Западу терпимость партийной верхушки, не влек к себе ни меня, ни моего памятливого читателя. А затем мы расстались на долгие годы. И надо же!..
— Муж вас очень ценил,— немного успокоилась Людмила Александровна,— и однажды полушутя он сказал мне, что в случае его смерти он хотел бы доверить вам... Как и вы, он оставался нереализованным, не высказавшим того, что хотел бы сказать, в таких случаях люди вправе рассчитывать на поддержку одних другими, такими же. Плюс еще одно обстоятельство...
И Людмила Александровна приоткрыла завесу над проблемой, в суть которой никто до сих пор не вдумался, хотя здесь налицо циничное, варварское ограбление вдов и сирот, тех несчастных, которых обычно щадят даже профессиональные уголовники, воры в законе. Но у них свой закон, а у нашего государства свой, не знающий жалости и к тому же продуманно направленный на приостановку развития и роста национальной культуры.
Знает, ведает ли кто-либо, какой процент гонорара получают наследники умершего писателя, художника-живописца, композитора или кинематографиста? Или так: какой процент гонорара отчуждается у них в качестве взимаемого государством налога? За колонками цифр, когда-то промелькнувших в газетах, мы не видим откровенного грабежа: с обездоленных дерут 95% заработанного их мужьями, отцами. Оставляют же им 5%.
— Я придумала,— по-девичьи улыбнулась вдова.— Бесчеловечный закон можно обойти стороной. Но все будет зависеть от вас, и уж вы не сочтите, пожалуйста, мое предложение за нахальство...
И она изложила мне хитроумный замысел: я, доцент МГУ, — а уж почтенный, не слишком почтенный или вовсе не почтенный, не знаю, — издаю записки ее убиенного в Ю-ском переулке супруга под своим (!) именем. Бухгалтерии журнала, в который я их представлю, и издательства, которое, может быть, заинтересуется, ими, как она сказала, «без разницы», сотворил ли записки я или кто-то другой. Ее дело выплатить мне гонорар как реальному автору, до какой-то поры живехонькому. Вдруг записками заинтересуются и зарубежные книгоиздатели? Что же, это сделает честь их уму, дальновидности, потому что записки при всем их возможном несовершенстве — это русская современная литература, явленная в какой-то ее еще не открытой ветви. В общем, можно исхитриться и получить гонорары — пусть скудные — сполна, миновавши алчный контроль государства. Я — Людмила Александровна безусловно верит в мою порядочность! — отдам ей условленную часть заработанного ее убиенным супругом, но и обязан буду принять долю вознаграждения.
— Понимаете,— снова улыбнулась она,— я же вовсе не литератор. Я врач, врач-психиатр. Литературу я чувствую, и я вижу, что муж мой писал... Как тут выразиться? Неумело? Нескладно? Может быть. Но он душу вложил в написанное. Я знаю, как вы загружены: работа, семья. Но вы критик, вы литератор. Наконец, все мы русские люди, я верю, вы не останетесь равнодушны к тайнам, которые освещены в записках... покойного. И к предупреждениям тоже. Мы договоримся о вашем вознаграждении, установим свои процентные ставки, справедливые. Да и этих жадюг, согласитесь, приятно будет обставить.
За мою довольно продолжительную жизнь насмотрелся я всякого — я имею в виду исключительно события в сфере нашей многострадальной литературы. Бог сподобил меня быть знакомым с тремя гениальными личностями: Михаил Бахтин, Сергей Параджанов, Эрнст Неизвестный мне дарили свое благорасположение. Я бывал в окружении незаурядных талантов. Молодые поэты, бывало, тащили мне свои первые опусы, я прилежно читал их, но...
Но такое — впервые: чужое выдавать за свое! Плагиат? А с другой стороны: одинокая женщина... ждет ребенка., изнурительная работа врача-психиатра.





