Читаем Единственное дитя онлайн бесплатно


<p>О'Коннор Фрэнк</p><p>Единственное дитя</p>

Фрэнк О'Коннор

Единственное дитя

Из автобиографических книг

Перевод М. Шерешевской

Свободное время пареньки вроде меня проводили у витрин и газовых фонарей. Главным образом потому, что вечером редко кто мог привести приятеля к себе в дом.

Все жили скученно, и, когда отцы возвращались с работы, дети становились помехой. К тому же почти в каждом доме приходилось что-то скрывать - либо старую бабку, как у пас, либо пьяницу-отца, либо то,, что в доме живут впроголодь. Последнее было чрезвычайно щекотливым обстоятельством, и верхом снобизма считалось у нас поведение одной зычной тетки с верхнего конца улицы, про которую в насмешку говорили, что своего заигравшегося сына она кличет не иначе как:

"Томми, иди пить чай с бутербродами и двумя яичками!"

Но, кроме всего прочего, нас томил своего рода пожар в крови, разгоравшийся к вечеру. После чая во всех концах слышались ребячьи голоса, высвистывавшие и вызывавшие друг друга с падающей призывной интонацией: "СУ-зи! ДЖОН-ни!", по крайней мере тех, кого родители не успели засадить за домашнюю работу.

А потом, движимые инстинктом, мальчишки и девчонки, словно зверята или дикари - на костры, выбирались из дебрей улиц на огни витрин, тепло светивших холодными вечерами. Хозяевам лавок эти сборища не доставляли удовольствия; они создавали их торговому предприятию дурную славу, и то один, то другой появлялся из дверей и, хлопнув в ладони, кричал: "Сейчас же по домам! Это не место для вас в такой час!" Но, как правило, ребятишки уходили не дальше ближайшего фонаря и вскоре стекались к той же витрине, пока тьму не заполняли голоса матерей, выкликавших имена с восходящей повелительной интонацией: "Су-ЗИ!" или "Джон-НИ!"

Сборища у витрин и газовых фонарей отличались не меньшей кастовостью, чем городские клубы. Мальчишки с соседних улиц обычно собирались у лавки мисс Мёрфи в конце площади; приличные мальчики с Боллихули-ро"

уд - дети полицейских, заштатных чиновников и мелких торговцев - у магазина мисс Лонг вблизи карьера.

Я обретался в своего рода социальном вакууме между этими двумя компаниями: мой социальный статус толкал меня к лавке мисс Мёрфи, к мальчишкам моего круга, нередко обходившимся без сапог и не мечтавшим об образовании, инстинкт же толкал к магазину мисс Лонг, к мальчишкам, носившим ботинки и получавшим образование, даже если им этого вовсе не хотелось.

Так же как мой отец считал себя принадлежащим к породе домоседов, я считал себя принадлежащим к разряду людей, которым ботинки и образование положены по штату. Я всегда горячо сочувствовал героям из детских книг, похищенным бродягами и цыганами, и очень долго склонялся к мысли, что нечто подобное вполне могло произойти и со мной. У меня, возможно, действительно была естественная тяга к образованию, но, кроме того, я знал, что это единственный путь выбраться из того положения, в котором я находился. Все кругом это подтверждали. Без образования, говорили соседи, не ступить и шагу. Отсутствием образования они объясняли свои неудавшиеся жизни. И говорилось о нем так, как говорил отец о ценных деталях, всяких гайках, шурупах и болтах, хранившихся у нас на шкафу, - когданибудь они непременно очень и очень пригодятся.

Главная проблема состояла в том, чтобы сделать первый шаг. Получить образование или даже - на той социальной ступени, на которой мы находились, - понять, что оно такое, было, по-видимому, чрезвычайно трудно.

В верхнем р;онце улицы жила некая миссис Бастид, чей старший сын считался самым способным во всей Ирландии мальчиком, и я с завистью смотрел на него, когда он шел в школу и из школы при Северном монастыре. Но ведь миссис Бастид была горничной на пассажирском пароходе, а, как известно, "на пароходах все они кучу денег загребают". Я знал, что у человека мало-мальски образованного и манеры хорошие, а не грубые - в чем я мог и сам убедиться, сравнивая то, как вела себя моя мама, с повадками родственников отца, - и старался быть вежливым и тактичным мальчиком, что мне неплохо удавалось, за исключением тех случаев, когда от моих усилий по части получения образования мне становилось невмоготу, и тогда на исповеди приходилось снова каяться в непослушании и непочтении к родителям единственный грех, который я имел возможность совершать до пятнадцати лет.

Итак, меня тянуло к сынкам полицейских и прочим сынкам с Боллихули-роуд, проявлявшим все признаки подлинной образованности, которые я, регулярно читая еженедельник для юношества, научился распознавать.

У одного был велосипед, у другого - альбом для марок; они играли в футбол настоящим мячом, а не сшитым из тряпок, который приходилось пинать мне, и для крикета имели биты и воротца; а однажды я видел, как один из них листал газету для мальчиков, которая стоила шесть пенсов и помещала уйму картинок, а не тот листок, который читал я, - он стоил пенни, а картинок помещал не больше двух-трех.

Между этими двумя группировками я чувствовал себя очень одиноким и чужим. И там и тут меня, должно быть, считали слегка тронутым: ребята победнее - потому что я говорил с правильным произношением, которое, наверное, казалось им неестественным, и употреблял необычные слова и фразы, заимствованные мною из книг; другие - потому что я был для них пришельцем из иной среды, чужаком, пытавшимся затесаться в их компанию.

Единственный, с кем я действительно подружился, был Вилли Кертин, чьи родители держали цветочную лавку, где он исполнял обязанности рассыльного. Вилли был хромой, с длинным, бледным, красивым, но дерзким лицом и громким уверенным голосом. Он курил сигарету за сигаретой и нагло врезался в любую толпу, раздвигая людей руками, словно пловец волны. Он, как и я, без конца читал, но при этом превращал любую книгу, по-- павшую к нему в руки, в лохмотья - привычка, которую я не выносил, так как очень дорожил всеми попадавшими ко мне книгами. Мы производили сложные обмены, которые Вилли обычно еще усложнял, предлагая за книгу что-нибудь вроде иностранной монеты или слайда для волшебного фонаря. Я завидовал его душевному равновесию и только много позже догадался, что на самом деле он был хромым, одиноким, никому не нужным мальчиком, который, как и я, пе принадлежал ни к одной компании. "..."

На какие бы высоты я ни забирался, орлу приходилось спускаться на землю. Наверху мне было холодно и голодно, а от одиночества и жажды общения становилось еще хуже. Я ждал того часа, когда мама кончала работу. В некоторые дома она ходила на полдня, то есть кончала около трех, и там ей платили девять пенсов, а в другие на полный день - до шести и даже позже, - и там платили шиллинг и шесть пенсов. В зависимости от нрава хозяйки или горничной, которой она помогала, мне либо разрешалось, либо не разрешалось заходить за ней незадолго до конца рабочего дня, а в одном доме, на Тиволи, около реки, где горничной была Элли Мэгони, тоже сирота, воспитывавшаяся в приюте "Добрый пастырь", я не только мог посидеть после школы на кухне, теплой и просторной, и выпить чашку чая, но даже подняться с мамой в спальные комнаты на то время, что она застилала постели, или в кладовку на чердаке, набитую до отказа сокровищами - старыми брошюрами, путеводителями, французскими и немецкими разговорниками, учебниками, включая французскую азбуку, старыми бальными программами из Вены и Мюнхена, с нотами песен Шуберта и - самой большой ценностью - альбомом "Мистерии страстей господних в Обераммергау" с немецким и английским текстом. Все это был старый, никому не нужный хлам, но я рассматривал бумажки как "прутья для гнезда орла", и, видя, с какой жадностью я на них набрасываюсь, Элли Мэгони выгребла оттуда целую кучу этого добра и позволила мне взять все, что нравится. Теперь, получив такую богатую пищу, воображение рисовало мне картины из жизни образованных людей: в каких местах они бывают, чем заполняют время, как величественно разговаривают с управляющими в отелях или носильщиками на вокзалах, проверяя счет или сдавая в багаж два сундука и три баула, следующие экспрессом в Кёльн, и раздавая чаевые не только направо и налево, но и во все другие стороны. "..."

Элли была типичной воспитанницей сиротского приюта - худущая, высохшая, боязливая старая дева с крошечными воспаленными глазками, тощим валиком седоватых волос под старомодной наколкой и дребезжащим страдальческим голосом. Но сердце ее было полно девических страстей, и она обожала обсуждать с мамой вопрос о том, принять ли ей предложение молочника, который настойчиво предлагает ей руку. За свои труды - как я четко помню, несмотря на давность лет, - Элли получала пять шиллингов в неделю, и, думаю, за сорок с лишним лет службы исхитрилась накопить несколько фунтов, а обладая этим маленьким приданым вместе с незапятнанной репутацией, считала себя весьма желанной супругой для столь положительного мужчины, как упомянутый молочник. По крайней мере - так она говорила - будет кому в старости подать ей стакан воды.

Это, по-моему, было заветной мечтой всех воспитанниц сиротского приюта: мама как-то вызвала во мне жестокие муки ревности, сказав, что молила бога о девочке, чтобы было кому в старости "подать ей стакан воды".

Но Элли не вышла за молочника; она подхватила волчанку, и, пока болезнь разъедала ей лицо, мама (и, конечно, я) часто навещала ее в больнице для неизлечимо больных на Веллингтон-роуд; до конца своих дней она не переставала радоваться, что служила у хозяев, которые не отправили ее умирать в работный дом. Я искренне горевал, когда она умерла и я увидел ее в гробу под белым льняным покрывалом, опущенным на ее изуродованное лицо: я мечтал устроить все иначе и уже договорился с мамой (и, насколько помнится, с самой Элли), что, когда разбогатею, она будет у нас горничной, и я буду платить ей настоящее большое жалованье - кажется, я собирался платить ей семь шиллингов в неделю.

В голове у меня была путаница, и главная сложность состояла в том, что между идеей образования, вынесенной мною из еженедельников для юношества, и образованием, которое давали в известных мне школах, не было, по-видимому, ничего общего. Существовала, например, школа на улице Св. Луки, где директором был Дауни - свирепый, пунцовый, всегда потный бугай с седыми усами, лысой головой, которую он то и дело вытирал белым платком, и длинной тростью, которой радостно помахивал. Мальчишки распевали о нем песенку, сочиненную, надо полагать, еще во времена королевы Елизаветы Великой, но как нельзя лучше к нему подходившую:

Наш Томми - человек святой.

По воскресеньям не бездельник:

С утра у бога просит сил,

Чтоб сечь мальчишек в понедельник.

И это, надо думать, соответствовало истине, так как в нем сочеталось ханжество раскаявшегося пирата с жестокостью тупоумного сержанта-строевика. Трость в его руке была не просто орудием - она составляла неотъемлемую часть его облика, как музыкальный инструмент у музыканта или кукла у чревовещателя; казалось, он никогда с ней не расстается, а проснувшись среди ночи, тянется к ней, как другие мужчины к жене или горячей бутылке. Тростью он владел артистически, и до тех пор мял своими жирными, мягкими, чувственными пальцами детскую ладошку, пока не находил позицию, в которой мог причинить самую жгучую боль. Послав учеников за палками или прутьями - на выбор, он тщательно их испытывал, полосуя воздух и впиваясь в каждую своими свиными глазками, - старался обнаружить невидимые никому другому изъяны, а если трость ломалась, что не раз случалось, когда он бил по голым ногам какого-нибудь маленького оболтуса, Дауни одним взглядом определял, который из двух обломков пригоднее для наказания, и заканчивал избиение тем из них, который бил сильнее. Даже в минуты раздумья - которые нападают и на самых рьяных служак, - когда он стоял в дверях и смотрел на весеннее солнышко, озадаченно осклабясь, точно недоумевая, зачем оно вышло на небо и что там без его разрешения делает, рука его неизменно крепко сжимала за спиной трость, где она обычно раскачивалась из стороны в сторону и, подобно собачьему хвосту, казалось, двигалась сама по себе.

Солнцу, словно говорила она, недолго светить - дай только Томми до него добраться!

Я часто клал в ранец какой-нибудь номер детского еженедельника - своего рода залог лучших времен, - и Дауни, зная, что меня непременно потянет взглянуть на него под партой, как умирающего тянет взглянуть на распятье, не сводил с меня глаз. Однажды он поймал меня с листком под названием "Разведчик" и, выставив его напоказ всему классу, разразился ликующим: "Хо!

Хо! Хо! Нет, вы только посмотрите, кого мы здесь имеем! Посмотрите на нашего юного разведчика! Вот мы сейчас из него эти штуки выбьем. Будешь знать, как разведывать да выведывать. А ну, протяни руку, щенок!"

По-моему, ловить нас на чем-нибудь недозволенном доставляло ему даже большее удовольствие, чем наказывать, так как его глупость превосходила, если это только возможно, его жестокость; он, по-видимому, считал всех мальчишек преступниками, необычайно хитрыми и коварными, и каждый раз, поймав их с поличным, оглашал воздух своим своеобразным Те, Deum: "Хо! Хо!

Хо!", как диктатор, только что истребивший очередной заговор сторонников свободы.

Что до нашего религиозного образования, то оно никогда не падало ниже высокого уровня светского, установленного Дауни. К первому причастию нас готовила богатая пожилая дама с Соммерхилл, в черной шляпке и накидке вроде той, какую моя бабушка надевала в торжественных случаях. Дауни приветствовал ее со елащавой любезностью, которую обычно приберегал для своего непосредственного начальника - приходского священника. Она приходила в школу со свечой и коробкой спичек и, установив свечу перед собой на учительском столе, зажигала ее. Затем она клала рядом со свечой полкроны и, дав нам вдоволь налюбоваться этими приготовлениями, предлагала отдать полкроны тому, кто продержит один палец - заметьте, только один палец - над пламенем свечи в течение пяти минут. Потом, оглядев нас всех внимательным взглядом - явно в ожидании охотников, - она откидывала голову и говорила: "Вы не боитесь обречь себя на вечные муки в аду, а не хотите всего пять минут подержать палец над огнем свечи, чтобы заработать полкроны!"

Кажется, я с радостью обрек бы себя на вечные муки в каком угодно аду взамен одного дня в этой школе, и одно из немногих горьких воспоминаний, связанных с моей матерью, это воспоминание о том утре, когда она пыталась вытащить меня из-под стола, чтобы заставить идти в школу, а я тащил стол за собой.

Похожие книги