Читаем Духов день онлайн бесплатно
Феликс Евгеньевич Максимов
Духов день
Глава 1
В году одна тысяча семьсот семьдесят первом третий Спас наступил в срок.
На зеленых горах простые холсты не растягивали.
Синие молдаванские сливы, вязкий черемуховый плод, кайсацкий кизил растоптали сапогами на мостовой.
Привозного и своего торга совсем не стало. Пустынно на Москве. Сквозь ясеневые городские рощи встала на полсвета Успенская синева. Высоко-далеко.
Сулемное солнце опрокидывалось в слободы и сады так быстро, словно и не вставало.
Ртуть в старое время отравой не считали, давали играть на блюдечке детям, пусть посмотрят, как вертится, прикоснутся, зла от опасной забавы не видели.
Девичий виноград в Донском монастыре налился кислым соком докрасна. Сам собой распустился по палисадам паслен-бессонник, сорный свирепый цвет. Из львиных следов пророс без спросу. Львиными ногами посетил Москву Господь. Седьмую неделю длились бездождье и засуха. Росли на востоке ярусами немилостивые медоносные облака. Рассеивались впустую в сумерках. По косым улицам писали городскую линию слепые, совсем деревенские плетни. Высокие заборы, посадские ворота, крыши - высоко вырезаны на скатах восьмиконечные кресты от сглаза. Москва по высям крыта тесом, лубом и соломой.
С креста на крест, со стрехи на стреху, с версты на версту просяным семенем растратился август.
Колодцы на перекрестках заколотили досками.
Осы расплодились в подвалах, заселили испод Москвы, зудели на румынские голоса. Кусались. В августе всегда являлись морильщики - ярославцы. Они усыпляли ос особым подкуром, гнезда собирали в мешки про запас. Бумажные перепонки, осами из себя сотканные, нужно разделить, как слюдяные пластинки, в сыворотке вымочить, на пару подержать, распялить всухую, получится осиная грамотка с непростыми письменами. Осиные соты на тонкие дела годятся - если класть под невестину простыню - станет что ни год приносить сыновей.
Больше морильщики не ходят. Забыли нас. Боятся. Неусыпные осы застывали на весу горстями.
В субботу по улице меж Земляным Валом и живым Крымским мостом торопился мальчик-гимназист. Разночинный зябличий сюртучок скинул впопыхах на плечо. Всем такие знакомы - штатские солдатики, родительские сироты государыни. Долгие полы малинового сукна, голубые обшлага, небесный кант, два ряда больших медных пуговиц на груди. На туго причесанной голове - поярковая треуголка. Плясали по соломенному настилу - балясинки - белесые чулки с кострой. Некрасивый. Губы обветрились, треснули заеды в углах. Слизнуть коростку недосуг. Мусолил ситник в кулаке. Укусить недосуг. За пазухой у гимназиста - свернутая ведомость, осиная серая грамотка в семь листов. Пролистать недосуг.
На улице десять ворот - все досыта распахнуты. Выползли из московских плесневых поднорков всякие. Лица наизнанку, съеденные. Стояли по двум сторонам улицы хозяева, бабы, старики, подростки. Ждали. Поджимали пустые рты, насильно кутались в серое. Смотрели вслед. Окликали гимназиста обыденными голосами:
- Дитя, дитя, сколько?
Мальчик летел с прискоком, всем отзывался:
- Шестьсот! Шестьсот!
Люди быстро крестились и говорили про себя:
- Слава Богу.
Накануне тот же гимназист - отвечал "семьсот", а третьего дня - восемьсот.
У него всякий день за пазухой, за обшлагом или за пояском - осиная ведомость - в семь, а то и в десять листов. Отец приказал ему доставлять от старшего брата, письмоводителя в Серпуховской полицейской части, поименную записку о ежедневной городской смертности.
В августе покойников на всей Москве, согласно реестру, вышло восемь тысяч душ. В сентябре хватит за двадцать тысяч, в октябре - восемнадцать, в ноябре, когда подморозило - всего шесть тысяч. Обыватели убирались во дворы. Запирали створы и ставни. Мостовые пустели. Редко по бревнам, по убитой соломе, по ослиным тропкам через открытые ненароком дворы трусил рысцой полицейский, которому вверили досмотр - всюду ли, согласно приказу, разожжены постоянные костры. Всюду.
На минувшее Рождество, фабричный привез на Большой Суконный двор неизвестную женщину с малолетней девочкой - вроде как дочкой, а может падчерицей или приемышком. Сукновал взял их с собой в город из милости, одеты они были по-деревенски, ничего не смыслили. Плакали. Кланялись за корочку.
Женщина жаловалась на сухость во рту, жар и ломоту в суставах, показывала всем, кому ни попадя желваки, набухшие за ушами. Говорила, что тем же Бог наказал подмышками и в стыдном месте.
Девочка посматривала на больную бабу, и на первых порах молчала. Личико и тело у нее были чистые, как яичко. Голова повязана косынкой на церковный лад концами назад. Черная косынка в крупный белый горох. Фабричные жалели их - пускали под кашеваренные навесы, клали спать с собою в семейных бараках у Каменного моста, и, просыпаясь среди ночи - слышали, как девочка бесконечно клянчила:
- Теточка, теточка, пойдем домой...
А баба в ответ:
- Молчи!
Больная часто вставала пить, слонялась у общих бочек близ суконных мастерских. Брала мировые черпаки, хватала руками квашенину из кадушек, помогала другим бабам-суконщицам стряпать, всюду лезла. На четвертый день желваки лопнули и начали гноеточить. Баба бредила, не вставала до вечера.
Соседи не вынесли смрада, сказали, кому следует. Теточку наладили во Введенский госпиталь, но не довезли - умерла по дороге, прямо на телеге. Девочка испугалась покойницы, соскочила с телеги в ночь, и в суматохе ее искать не стали. Никаких бумаг при мертвой не сыскалось, да и фабричный милостивец ничего не мог показать - он сам уже второй день лежал пластом, а за ушами пылко цвели нарывы, края язв в паху перетекали иззелена в трупную чернь.
С 1 января по 9 марта на Софийской набережной умерли 130 человек. Причиной смерти назвали злую лихорадку, хоронили тайно, по ночам, никто ничего не предпринял, сказали сор из избы не выносить.
Заболевшие мастеровые с суконного двора самовольно разбегались, разнося заразу по Москве. Во многих домах стала показываться язва. Лихорадочные больные прятались до последнего, заматывали шеи и заушье тряпицами, противились осмотру, таскались по церквам и питейным. Несколько человек умерли в военном госпитале. Генеральный штаб-доктор Афанасий Шафонский сразу опознал черную язву, переполошился, написал донесение Московскому штат-физику и медицинской конторы члену Риндеру. Немец оскорбился, фыркнул "фот еще!", не бывать тому, чтобы первым признаки мора обнаружил не он, а подчиненный его, к тому же русский. Спустя сутки штат-физик сказал, что черные пятна на телах софийских мастеровых, не чумные карбункулы, а пролежни, насмеялся над Шафонским и дело порешил не тревожным. Шафонский настаивал, что пролежни от долгого бездвижия происходят, а некоторые больные умерли на третьи сутки. Риндер не удостоил ответом. Шафонский приказал на Введенских горах круглосуточно жечь круговые костры из сырых березовых дров, где дегтю больше. С гор покатился валами первый копотный дым, черным жиром осел на стенах. На Москве заговорили разом. Началось. С Земляного вала утробно заматерились холостые пушки. В храмах напропалую забили в колокола - звонари падали от усталости, на колокольни поднимались новые, из мещан, кто горазд балаболить за копейку. Верили, что сотрясение заполошного трезвона очистит воздух от заразы. В Преображенской и Петровской слободе вымирали приходами, ворота и двери были растворены настежь, будто все разом потеряли ключи. В пустые дома и склады, пригибаясь, пролезли псы. Глодали темное, дрались. Тянули зубами посинелые мясные лоскуты с кожей и телесными волосками.
Зачумленная старуха лежала под окном в доме священника, просила ради Бога, воды. Соседи жались по каморам, читали правило ко Святому Причащению, кричали на детей: Кто подойдет к поповскому окну, выгоню на улицу, отдам негодяям!" Старуха стонала, визжала чуть не двое суток, все дивились, откуда силы берутся. Наконец, сосед не вынес воя покликухи, вынул из помела самую обгорелую палку, привязал к черному вонючему концу ковш воды - просунул палку в окно. Старуха, за палку цепляясь, полезла, поползла слизнем, перехватываясь пальцами по горелому шесту из окошка вон, потянула синегнойные губы, до самого конца доползла и схватила завопившего червивыми руками за лицо, потому что мертва была уже неделю. Сосед откричал свое, отряхнул старую наземь с шеста, из ковша лицо ополоснул, потыкал палкой трупную утробу, все равно пропадать.
- На Москве вода сладкая, чистая. Даром. Пей, пока дают, бабинька...
Старуха молчала навзничь. Черная в горох косынка со лба сползла на брови. Отворились золотые глаза. По воровским низам, на горбатых берегах Сетуни и Неглинной, как весной, опушилась верба, не к добру августовский вход Господень в Иерусалим.
На рынках говорили, что чумная хворь вернулась из Турции вместе с русским войском. Мор распространился в Брянске, потом открытым пламенем выплеснулся на Москву. На окраинах руками убивали молдаван и жидов. В страхе и умилении целовали иконы. Муж жену целовал. Жена целовала дитя в темя. Дитя целовало сестер и братьев. Сестры целовали женихов в ушко. Женихи - сестер в груди. Торговцы целовались при сделке. Богомолки целовали поповские персты. Пьяницы целовали друг друга в десна. Рабы целовали барские руки. Троекратно целовались на перекрестках соседи и крестовые сродники. Голубь целовал голубку на чердаке. Долгим целованием по цепи людской и звериной полнилась Москва - уста в уста. Между покупщиками и продавцами раскладывали кольцевые костры, сделали надолбы с углублениями, залитыми бальзамическим уксусом и спиртом, в них опускали расплатные денежки. Поставили на перекрестках чадящие угольные жаровни, в которые валили совками навоз, свиной жир, обувные отопки, кости, перья, конский волос, козьи и коровьи рога. Стоило кому посреди улицы кашлянуть или зашататься - кричали "сумнительный"! и волоком тащили в чумные лазареты по монастырям, что в Симонов, что в Данилов, что в иные особые карантинные дома -где даже деревянные перекрестья в стенах исходили на крик. На первый Спас заколотили протравленными досками лавки, бани, французские магазины на Кузнецком, трактиры, мануфактуры, театры и постоянные балаганы.
У врача Афанасия Шафонского руки покрылись ожогами - день и ночь, кашляя в невыносимом смраде, искал он в аптекарском покое верный состав окуривательного порошка, чтобы пресечь свирепство язвы. Примерял одежду, снятую с умерших, подержав ее на дыму. Узнал, что к переболевшему человеку зараза больше не липнет, но переболевших было мало. Они помогали лекарям, без страха посещали умирающих. Подначальный Шафонскому медик Данила Самойлович входил в чумные бараки, наряженный в алый камзол в напудренный бальный парик. В треуголке с золотым галуном и при шпаге, тем показывая свое презрение к болезни. На красивого доктора смотрела чума через дырочку в сучочке притолоки. Следом за алым камзолом тянулись вниз вороньей цепью черные лекаря, замотанные в рядно по самые глаза, держали впереди себя смрадные черепки с густым дымом и смоляные факелы среди бела дня. Выносили закутанных, валили внахлест на черных дворах, закапывали на Воронцовом Поле - ставили в братском изголове осиновый крест. Дурочка украшала оплечья креста бубенчиками. Грамотный татарин начеканил на медной табличке надпись: Здесь лежит тысяща". Так хоронили по-людски. Всякий боялся выдать заболевших в своем доме, не вывешивали по предписанию на окошки приметные пестрые тряпки, не метили дворовые ворота пепельными крестами, мертвецов валили в колодцы, хоронили в огородах, спускали в подвалы и в Москву-реку или просто, не крестясь, выносили ночью на улицу. Так не по-людски.
Уголь, кизяк, луговые травы, канифоль, сосновые шишки стали жечь на медных листах. Всяк бросал в раскаленное новое снадобье. Искали спасения. Москва волочилась в поганом дыму, давилась сажей, голосила таганским горлом, и вдруг успокоилась, съежилась, точно круглый уголечек-таблетка в кадильнице Иверской часовни - весь жар внутри. До полуночи в Иверской на вечном стоянии стояла черница, мучила сухими пальцами мужские афонские четки. Девочка в косынке черной в белый горох - концы назад завязаны в узел, смотрела ей в затылок, молчала. Через два вечера черница вышла прочь, побрела, сгинула, рыжая, тощая, в зеленом платье с желтыми ячменными колосками по подолу.
Кончилось вечное стояние. Ничего не стало.
Под черненым окладом мечем по щеке сеченной Богородицы треснуло от пустого жара синее грузинское стекло заглавной лампады. Близ иконы гроздями висели перстеньки и непарные серьги, коралловые веточки, янтари прусские в оправе, приношения во здравие. Кто хотел - подходил и брал, как малину дерут, сыпал в потайные карманы, относил барыгам. Барыги продавали втридорога краденое в золотых рядах. Снимали с мертвых одежду, не гнушались затрапезием. Стирали в хвойном отваре, чтобы отбить запах. Село Пушкино вымерло подчистую от купленного на московском торжке кокошника. Город Козелец погибал от кафтана, в котором вернулся к женке беглый мастеровой. Люди бежали сотнями.
Зашевелились на трактах муравьиные дороги.
Удрал в Марфино главнокомандующий граф Салтыков, обер-полицмейстер Юшков тоже бросил пост и бежал в мещанском платье в деревню, бежали и другие градоначальники - с семьями, прислугой и родственниками, бежали купцы, дьяки, полицейские, солдаты, писаря, холуи, господа. Кто верхом, кто в карете, кто в сенных телегах. Пешие беженцы тащили на загорбках мешки с пожитками и малолетних детей. Мальчики на летних волочках-саночках играли в палочки. Трупы, скорчившись, ночевали на обочинах. По Владимирской дороге в осинничках ходили бабы-ягодницы с лукошками и прутиками, ворошили одежду на телах, срезали пуговицы, искали бусы и перстни, денежку найдут - и тут же на зубок.





