Читаем Дорогой богов онлайн бесплатно
Дорогой богов
Историко-приключенческий роман о жизни польского графа и венгерского барона Морисе Августе Беньовском, генерале повстанческой армии конфедератов, каторжнике Камчатского острога, капитане мятежного галиота, великом ампансакабе острова Мадагаскар, и о его верных друзьях, которые в поисках правды обошли вокруг света, сражаясь и веря в победу, твердо зная, что «только тернии и крутизна — дорога богов».
Приключения / Исторические приключения…Бороться с бурями, преодолевать суровость непогоды и переменчивость климата, довольствоваться простой пищей, избегать чванства, быть царем над самим собой, подчиняя свои желания и мысли указаниям разума, — вот что делает героя.
24 февраля 1830 года из ворот иркутского тюремного Замка выкатился крытый возок, запряженный парой низкорослых косматых лошадок. Было рано. Еще вовсю светил месяц, и небо вызвездило от края и до края. Только-только отголосили петухи. Во дворах — то здесь, то там, звонко, но уже без надсадного ночного хрипа — начали взлаивать собаки. На коровьем реву пошли к сараям и стайкам бабы, позвякивая бадейками да подойниками.
По обеим сторонам улицы мутноватыми желтыми и розовыми пятнами замигали кое-где окошки. Запахло дымом, прелым сеном и парным молоком… Когда возок выкатился за городскую заставу, звезды уже медленно угасли, и вместе с ними почти совсем угас недавно еще такой веселый и яркий месяц.
Заиндевевшие с утра лошадки из серебряных стали пегими. Неспешно перебирая короткими, толстыми ногами, они легкой веселой рысцой мерно бежали по хорошо укатанной Заморской дороге, тихонько всхрапывая и потряхивая густыми гривами.
На козлах, в распахнутой медвежьей дохе, умостился угрюмого вида черноглазый, чернобородый детина со следами старых, зарубцевавшихся клейм на лбу и скулах. Внутри возка сидело трое: двое немолодых уже, сонных жандармов и между ними щуплый, сгорбленный арестант весьма неопределенного возраста. Он сидел, засунув руки в рукава драного тулупчика и надвинув на самый нос старый треух. Лица его видно почти не было. Виднелся лишь острый, нервный подбородок да впалые щеки. Кожа на щеках и подбородке была серо-желтая.
Ехали молча. Жандармы за многочисленные и частые поездки давно уже обо всем друг с другом переговорили, а разговаривать с арестантом без крайней к тому надобности им запрещалось. Время от времени то один, то другой жандарм покашивал глазом на арестанта. Тот же как сел в возок — сгорбившись, засунув руки в драные рукава, — так и сидел не шевелясь, заснул, должно быть.
Когда отъехали верст десять, над белым густым лесом встало солнце. Один из жандармов отбросил дверку возка, подставил лицо теплым солнечным лучам, затем с наслаждением вытянул ноги, сняв рукавицы, пошевелил пальцами, грузно, всем телом, повернулся к арестанту. Но он не двигался, как и прежде, и, казалось, даже не дышал.
«Уж не помер ли?» — подумал жандарм и заглянул под рваный треух.
Арестант сидел с открытыми глазами, уставясь на носки своих драных ичиг. На острых его скулах виднелись слезы.
Подпрапорщик лейб-гвардии Московского полка Александр Николаевич Луцкий за участие в восстании 14 декабря 1825 года был приговорен к двенадцати годам каторжных работ и после почти двухлетнего пребывания в Петропавловской крепости отправлен в Сибирь.
Мысль о побеге не оставляла Луцкого ни на минуту с того самого мгновения, как только ворота Петропавловки закрылись за ним. Десятки вариантов обдумал Луцкий, прежде чем решился наконец осуществить задуманное.
…В одной с ним партии шел в Сибирь мужичонка, сосланный в Енисейскую губернию на вечное жительство за бродяжничество и тунеядство. Мужичонка этот бродяжил и тунеядствовал с младых ногтей своих и шутя говаривал, что его первыми словами в жизни сей были отнюдь не «мама» и не «батя», а «дай копеечку» и «подайте убогому сироте хлебушка». Сколько он себя помнил, были вокруг него бродяги да воры, странники да нищие, а ни матери, ни отца он возле себя не видел и даже имени-отечества своего не знал, а звал себя самочинно Агафоном. Так «Агафоном не помнящим родства» значился он и в казенных бумагах.
В подкладке арестантской куртки Луцкий сумел спрятать сто рублей ассигнациями и не притрагивался к ним, решив все деньги до копейки истратить на подготовку побега.
За шестьдесят рублей Луцкий уговорил Агафона обменяться с ним именем.
Когда этап пришел в Тобольск, бродяг отделили от остальных арестантов. Здесь же произошла смена конвоя. Перед отправлением из Тобольска караульный офицер построил арестантов и произвел перекличку. Как только офицер назвал имя Агафона, вперед вышел Луцкий. Когда же очередь дошла до приговоренного к каторге государственного преступника, вместо Луцкого вышел Агафон.
Так бывший гвардейский офицер и дворянин, участник восстания декабристов Александр Николаевич Луцкий стал «Агафоном не помнящим родства». Однако вскоре обман раскрылся, и государь император повелел отправить Луцкого в каторжную работу, лишив его «всех прав состояния». Казалось бы, что изменяет в жизни приговоренного к каторге арестанта императорское повеление о лишении его «всех прав состояния»? Что может быть хуже вечной каторги?
Но когда Луцкий выслушал приговор, вечная каторга не испугала его. Лишение же прав состояния повергло в отчаяние и ужас.
Отныне каждый конвойный солдат имел право говорить ему «ты», начальство за непослушание могло сажать его на цепь, бить плетьми и шпицрутенами. Любой унтер мог безнаказанно ударить его по лицу и заставить делать самую грязную и унизительную работу.
Как во сне, прошел Луцкий до иркутского тюремного замка, где ему предстояла первая экзекуция, жестокая и унизительная. 23 февраля 1830 года во дворе замка ему дали сто шпицрутенов и, не продержав в госпитале и суток, еще затемно выгнали во двор, где его ожидали двое жандармов и крытый возок, запряженный парой низкорослых лошадок.
…Втянув голову в плечи, стыдясь самого себя и невыразимо страдая — не столько от боли, сколько от унижения, которое он только что испытал, — Луцкий влез в возок, сунул руки в рукава зипунчика, надвинул на самый нос треух и словно окаменел, снова и снова вспоминая все то, что совсем недавно произошло с ним во дворе тюрьмы.
Он ехал в каком-то полусне, иногда прислушиваясь к неутихавшей в спине боли, а чаще погружаясь не то в дрему, не то в полуобморок.
Плавно катился возок по заснеженной Заморской дороге, направляясь в Новозерентуйский рудник — один из отдаленных медвежьих углов каторжного Нерчинского завода, который справедливо почитали «чем-то вроде последнего круга в аду, обителью нечеловеческих страданий, унижения и скорби».
Луцкому мерещилось разное: то выплывало из глубины сознания чье-то давно забытое лицо, и ему вдруг казалось, что он снова в корпусе, на нем новенький, с иголочки, мундир офицера, а давно забытый человек — он сам, молодой, счастливый, легкий. То вдруг наплывало страшное: серый невский лед, черные полыньи, побитые ядрами. Он бежит по этому льду к Васильевскому острову, а полыней все больше и больше, и каждая — как пустая глазница в черепе. А сзади бухают пушки, и бежать уже некуда, а он все равно бежит и бежит, прыгая через черные ямы, опустив глаза, и уже у самого берега вдруг видит перед собою высокого человека, завернувшегося в длинный плащ. Человек в упор смотрит на него холодными фарфоровыми глазами, и Луцкий вдруг узнает в нем царя. Николай Павлович молча вскидывает вверх левую руку, и Луцкий, повернув па мановению голову, видит тяжелые серые камни Петропавловки и черный проем ее распахнутых настежь ворот…
Так видит он попеременно то мать свою и маленьких своих братишек, то обхватившего шею коня смертельно бледного генерала Милорадовича, убитого прямо на площади на глазах у всех Петром Каховским, то свой сибирский этап, Агафона, конвойных, колодников…
И когда по вечерам жандарм брал его за плечо и молча кивал головой: приехали, мол, вылезать пора, Луцкий, очнувшись, не всегда отделял явь от сна и, направляясь к какому-нибудь постоялому двору, не понимал, кажется ему все это или же происходит на самом деле…
Луцкого привезли в Новый Зерентуй в начале апреля 1830 года. Жандармы передали его местному горнозаводскому начальству, с Луцкого сняли кандалы и разрешили найти угол, где он мог бы поселиться у какого-нибудь местного жителя.
Денег у Луцкого не было. Никакого полезного рукоделия он не знал, был к тому же худ, оборван и грязен чрезвычайно, и в поселке не оказалось никого, кто захотел бы пустить его к себе в избу.
Не зная, что делать и где приклонить голову, побрел Луцкий к церкви. На паперти стоял дьячок — было видно, что слуга божий хватил лишнего, — и большим ржавым ключом запирал двери церкви.
Луцкий остановился у крыльца и подождал, пока пьяненький дьячок спустится вниз. Сняв шапку, он спросил, не знает ли отец дьякон, где можно переночевать хотя бы одну лишь нынешнюю ночь. Дьячок недобрыми, хитроватыми глазами поглядел на него и спросил, пробовал ли он обращаться к местным жителям, и, узнав, что никто арестанта пустить не пожелал, присоветовал сходить в избу к отставному солдату Ваньке Устюжанинову.
Луцкий поблагодарил и побрел к избе, на которую указал ему дьячок. Но не успел он отойти и двух шагов, как дьячок вдруг тонко, по-бабьи, взвизгнул и начал заливисто хохотать, покачиваясь из стороны в сторону и утирая слезы рукавом рясы.
Луцкий остановился, оглянулся, удивленно посмотрел на дьячка, но тот только махал рукой — иди, мол, — и хохотал еще сильнее.
«Пьяный, черт», — подумал Луцкий и побрел дальше, загребая, снег рваными ичигами.
Отставной солдат Иван Алексеев Устюжанинов жил в добротной избе, крытой тесом. В окнах избы, не в пример другим — со слюдой да рыбьими пузырями, — были настоящие стекла. Ставни и двери украшала затейливая резьба. За высокими воротами, тоже изукрашенными резьбой, виднелись верхушки берез и елей, чего возле других зерентуйских изб видеть Луцкому не доводилось.
Луцкий робко постучал в калитку, но никто не откликнулся, и тогда он постучал снова, сильнее прежнего. Однако и на этот раз на его стук никто не отозвался. Тогда он нажал на железную скобу и вошел во двор. Во дворе не было ни сараев, ни стаек, лишь в самом дальнем углу стояла маленькая закопченная баня. От самой калитки и до двери в дом лежал толстый слой нетронутого снега. Видно было, что давно не ступала здесь ничья нога, и ни метла, ни лопата не нарушали эту, казавшуюся неестественной, белизну.
Проваливаясь по колено в снег, Луцкий добрел до крыльца, поднялся по нескрипнувшим крепким ступеням и постучал в дверь. И снова никто не отозвался на стук. Луцкий осторожно отворил дверь и, пройдя через темные сени, заставленные дровами, кадками и еще какими-то старыми вещами, толкнул дверь в горницу.
— Кто здесь? — услышал Луцкий слабый, надтреснутый голос и тут же увидел лежащего на кровати старика.
У старика были белые-белые волосы, большие и ясные голубые глаза, какие бывают только у совсем маленьких детей и у стариков, проживших большую и трудную жизнь, и темно-коричневая дубленая кожа. Увидев Луцкого, старик сел на кровати и тихо спросил:
— Чего тебе, человече?
Луцкий коротко объяснил.
Старик пристально посмотрел на него и сказал:
— День дневать, ночь ночевать вдвоем как-то веселее, оставайся, человече.
Луцкий натопил баню, помылся сам, помог помыться старику и, едва добравшись до лавки, уснул как убитый.
На следующий день Луцкий с немалым удивлением обнаружил, что его квартирный хозяин ох как не прост. В избе было столько книг, что впору какому-нибудь попу-грамотею. Да только если у попов попадались многочисленные жития да часословы, требники да псалтыри, то у Устюжанинова Луцкий нашел сочинения французского математика Блеза Паскаля, римского философа Луция Аннея Сенеки, стихи португальского поэта Луиса Камоэнса, все это издано в Париже на французском языке; кроме того, Луцкий нашел здесь томик статей немецкого писателя Лессинга, немецкий же двухтомник «Приключения и путешествия графа Мориса Августа Беньовского», изданный в 1791 году в городе Лейпциге, и немало русских книг, которые и в Петербурге попадались ему не часто. И совсем уж в диковину были Луцкому сочинения американских инсургентов [1]Томаса Пэйна и Томаса Джефферсона, о которых Луцкий только слышал, но сочинений коих никогда не видывал. И тем более был поражен, обнаружив их в такой глуши, где, казалось, и Библию не враз сыщешь.
Старик болел вот уже третью неделю, до вчерашнего своего похода в баню, ни на шаг не выходил из избы и единственным его развлечением, как сказал он своему постояльцу, были книги.
Луцкий был очень доволен тем, как все устроилось у него с квартирой, ибо, подыскивая себе жилье, опасался, что попадет к людям грубым, невежественным, а оказалось все так хорошо, что лучше и не надо.
На следующий день в конторе рудника, перед тем как отправить его на работу, грязный, засаленный письмоводитель спросил Луцкого, нашел ли он себе угол, и попросил сообщить, у кого именно он квартирует. И когда Луцкий, ответив утвердительно, назвал имя хозяина, не преминув добавить, что он очень доволен и квартирой и Устюжаниновым, лицо чиновника сначала вытянулось, а потом он вдруг раскатисто захохотал.
— Простите, — сказал Луцкий, — я не понимаю причины вашего смеха…
— Ничего, скоро поймешь, — проговорил чиновник и снова захохотал, на этот раз уже оттого, что ему удалось так остроумно ответить арестанту.
Причину всеобщего веселья, так или иначе связанного с его квартирным хозяином, Луцкий понял скоро: в Новом Зерентуе считали, что отставной солдат Ванька Устюжанинов давно уже не в своем уме, и находили очень забавным, что теперь его бредовые россказни будет выслушивать еще один человек.
— Ты его слушай, — сказали Луцкому, — да поболе половины того, что он тебе баить будет, пропускай мимо ушей. В общем-то он старик не вредный, только немного тово… как бы это тебе сказать… умом попорченный…
Однако Луцкий, продолжая жить у Устюжанинова, ничего такого не замечал и в душе удивлялся, почему за его милым и умным квартирным хозяином держится столь обидная слава. Более того, Луцкий определенно отметил, что старик необычайно для отставного солдата образован, самолюбив и деликатен: прошло уже три дня, как Луцкий у него поселился, а старик ни разу не спросил, за что его укатали в каторгу. И о себе старик ничего не рассказывал, ничем не мешал своему постояльцу, не навязывался с ненужными разговорами и излишними любезностями. Он и двигался по избе как-то неслышно, время от времени пил какие-то настои, читал книжки да спал.
Однажды вечером Устюжанинов оторвался от чтения какой-то тоненькой книжки и вдруг спросил Луцкого:





