Читаем Дольче агония онлайн бесплатно
Дольче агония
Новая книга Нэнси Хьюстон, знакомой читателю по роману «Печать ангела» («Текст», 2002), была признана вершиной мастерства писательницы и номинировалась на Гонкуровскую премию. «Прекрасной пляской смерти» назвали роман критики, а по психологической насыщенности его сравнивают с фильмами Ингмара Бергмана. Двенадцать друзей собрались за праздничным столом в День Благодарения. У каждого своя жизнь, свои заботы и радости… о которых все знает еще один персонаж, незримо присутствующий в компании, — Господь Бог.
Проза / Современная прозаВпервые в России выходит новая книга Нэнси Хьюстон, признанная критиками вершиной творчества знаменитой канадской писательницы, живущей во Франции. В этом виртуозно выстроенном романе, который сравнивают по психологической насыщенности с фильмами Ингмара Бергмана, одним из рассказчиков выступает сам Господь Бог.
Моим друзьям, живым и мертвым
Тебе, Ё.Т., только что одолевшему бездну
Это обычный воздух, омывающий мир.
Да будет, мой дружок, твоя агония сладка!
Печать неотвратимого уже доступна глазу!
«В последний раз, — промолвил Бог, —
берись, ЛЮБОВЬ, за дело».
Крылом задергал ворон, зевнул, рыгнул —
и тут
Лихая человечья Голова, совсем одна,
без тела,
Проклюнулась из недр, в кровавой пене вся,
И, выпучив глаза, пошла нести невнятицу.
Да, я сделала Бога персонажем моего романа… Для меня Он подобен писателю, которому кажется, будто выдуманные им герои живут своей жизнью, не слушаясь его.
Я всегда стараюсь держаться скромно, когда встречаю создателей других миров. Восхищаюсь красотой и сложностью их творений, не хвалясь совершенством своих… Но, что до меня, не могу не признать, что мое создание превосходит все прочие, ибо лишь мне одному удалось измыслить нечто столь непредсказуемое, как человек.
Что за порода! Когда я смотрю, как человеческие существа проходят свой земной путь, это подчас так меня увлекает, что я почти готов в них уверовать. Меня одолевает невероятный соблазн предположить у них свободу воли, независимость суждения, автономность. Я прекрасно знаю: это всего лишь иллюзия, несуразное наваждение. Свободен только я один! Каждый поворот, изгиб их судьбы заранее предначертан, мне ведомо всё: цель, к которой они стремятся, пути, что они выберут ради ее достижения, их самые потаенные страхи и надежды, их прирожденные свойства, интимнейшие механизмы их сознания… И все же, все же… они не перестают меня изумлять.
Ах, мои бесценные человеки… Как они топчутся на месте, как увязают в грязи — загляденье! Слепцы, слепцы… они всегда готовы надеяться, бредут на ощупь… Им только бы любой ценой поверить в мое милосердие, понять свою судьбу, угадать, каковы мои планы на их счет… Да, они, бедняги, никак не перестанут искать во всем этом смысл! Стоит мне только устроить им свиданьице с рождением или смертью, и они сразу воображают, будто уловили нечто. Всякий раз это для них встряска. Аж до мозга костей пронимает.
Взять хотя бы группку мужчин и женщин, что собрались в День Благодарения провести вечерок в гостях у Шона Фаррелла. Ничего выдающегося в них нет, даром что каждый мнит себя центром Вселенной (такова одна из умилительных причуд рода людского). Их не назовешь ни особо привлекательными, ни слишком странными, ни чокнутыми. Почти у всех в этой компании белая кожа, почти все уже не молоды, принадлежат к иудео-христианской культуре и балансируют между агностицизмом и атеизмом. Многие из них рождены в другой части света, но вот собрались на вечеринку в восточном конце той кочки на земном шарике, что вот уже не то два, не то три столетия зовется Соединенными Штатами Америки.
Почему я выбрал эту, а не какую-нибудь другую историю? Именно этих персонажей, это время и место? Ба! Пусть книга моих творений читана мной и перечитана без изъятий, вдоль и поперек — все же и у меня в земной человеческой истории тоже найдутся свои изюмины, особо милые сердцу эпизодики. Столетняя война, к примеру. Смерть Клеопатры. Обед у Шона Фаррелла в День Благодарения, circa 2000 [1]… Здесь не стоит искать резонов. Могу сказать одно: уйма мелких совпадений и пустяковых неожиданностей, вместе взятых, превратили эту вечеринку в поэму. Красота внезапности. Внезапность драмы. Вспыхивающие, как порох, сердца, петарды смеха.
И вот, прежде чем занырнуть in medias res [2]в компанию незнакомцев, да будет мне позволено составить их краткий именник, чтобы определить первоначальные ориентиры.
Прежде всего: Шон Фаррелл. Родился в 1953 году в Ирландии, в графстве Корк. Поэт, преподаватель стихосложения в университете.
Основной кружок состоит из тех, кто знает и любит Шона. Двое — его коллеги с кафедры английской словесности: романист Хэл Хезерингтон (родился в Цинциннати в 1945-м) и Чарльз Джексон, поэт и эссеист (родился в 1960-м в Чикаго). Еще двое — бывшие любовницы: Патриция Мендино, секретарша (1965 года рождения, Южный Бостон), и Рэйчел, преподаватель философии (Манхэттен, 1955). Трое познакомились с Шоном на профессиональной почве и стали его более или менее близкими друзьями: его адвокат Брайан (родился в Лос-Анджелесе в 1953-м), Леонид Коротков, его домашний дизайнер (родился в 1933-м в Шудянах, Белоруссия), и его булочник Арон Жаботинский (1914, Одесса, Украина).
Гости, входящие во второй кружок, суть те, кто пришел к Шону праздновать День Благодарения в основном потому, что туда пригласили их мужей или жен. Такова Кэти, жена Леонида, она держит магазин кустарных изделий, родилась в Пенсильвании в 1948 году, то же касается Дерека, супруга Рэйчел и тоже преподавателя философии, уроженца Метьючена, что в Нью-Джерси, год рождения 1954-й; Бет Реймондсон — жена Брайана, врач, родилась в 1957 году в Хантсвилле, штат Алабама, Хлоя — новая жена Хэла, родом из Ванкувера, год 1977-й (о роде ее занятий я в нужный момент сообщу), с ними их одиннадцатимесячный сын Хэл-младший.
Итак, вот они собрались в этой истории, которую романист поведал бы в манере, что так любезна смертным: с конфликтами и эффектами, с кульминацией и развязкой, с трагическим либо счастливым финалом. Хотя, с моей точки зрения, ничто не бывает «завершено» никогда, нет ни концов, ни начал, а лишь подобие круговорота, пульсации, нескончаемого переплетения причин и следствий… Посему, и это вполне очевидно, повествовательные ухищрения не в моей натуре. Не по мне растягивать изложение событий, выпячивать одни детали и извлекать из их сердцевины другие, продлевать томительную неизвестность. Если принять за данность, что время изобрел я, то для меня все его моменты суть настоящее, они синхронны мне, и я могу единым взглядом обозреть вечность. Усвоить человеческое понятие времени для меня изнурительная задача: придется замедлять его, грубо тормозить, цедить слова по капле, одно за другим. Язык — до смешного неуклюжий инструмент…
И все же попробовать хочется.
Ладно.
Прольем, ежели вам угодно, некоторый свет.
Mehr Licht! [3]
Fiat lux! [4]
Жарким несет по всей квартире, вот так пахнет боль. Ароматы доброй кухни, думает Шон, с тех пор как ушла Джоди, донимают меня еще пуще, они и всегда мучили меня, во всех домах, где бы ни жил, особенно мясо, бабушкино говяжье рагу в Гэлоуэе, мамин куриный бульон в Сомервилле, оссобуко [5]Джоди, дымок жареного мяса всякий раз растравляет страдания, прямо судороги тоски; вот войти в дом и умять мясное блюдо — это еще куда ни шло, но вдыхать его запах во все время стряпни — сущая пытка, и дело не в голоде, а в пронизывающей, до отчаяния доводящей ностальгии, она сто раз в самое нутро заберется, пока там индейка в собственном соку покрывается золотистой корочкой, извращенно манящие посулы тепла, доброты, счастья, простые радости очага, все то, чего не заполучить, чего никогда не имел, даже в детстве.
Здесь давным-давно никто не стряпал. Не делал того, что называется кухарничать. Запах опять, снова он, этот запах. Ах, как бы отвлечься, думать о чем-нибудь другом, Господи, только начало третьего, придется вытерпеть еще часа четыре, чертова птица огромна, двенадцать кило: «Весит, как трехлетний ребенок!» — это Патриция только что так сказала, горделиво взгромоздив ее на стол, раздвинула ей ляжки и полными пригоршнями заталкивала в нее фарш… Угощением для вечеринки занимаются Кэти и Патриция, а Шон все мыкается, томится, он не предвидел этой бесконечной адской проволочки с божественным ароматом индейки в стадии приготовления, эх, скорее бы стемнело…
Сосредоточимся на бархатистости, это мысль. Пойло должно быть бархатистым. Тут важно найти правильную дозу. Не отмерять, нет, он никогда и ничего больше не желает мерить, а просто держаться на хорошем уровне, не терять состояния бархатистости, ни в коем случае. На палец, два пальца, три, ага, вот так. Золотистая влага покоя. Сигарета славная, едкая. Отлично. Легкий вздох. Покашливанье. А теперь полистать «Нью-Йоркер». Одна из юмористических картинок заставляет его громко фыркнуть, и Пачуль, подбежав, трется мордой об его колено, дает почесать за ухом. Однажды Шон тоже придумал шутку, хотел послать в иллюстрированный журнальчик: «Вашу пиццу украсит горчица — лей, бах!» — там была игра слов, как бы реклама горчицы из Лейбаха, но Джоди его отговорила, сказала, что такой тупой каламбур никто проиллюстрировать не сможет. У них тогда уже шло к концу, в первые месяцы их совместной жизни она ни за что бы не употребила слово «тупой» по отношению к нему — и ни к чему из того, что он днем или ночью мог сказать, написать, почувствовать. Равным образом и он, когда близилась развязка, поставил ей фонарь под глазом за то, что обозвала его мать профессиональной мазохисткой (воспоминание, внезапно всплыв, заставило его передернуться от стыда: он в жизни никого не ударил, то был единственный раз, и ведь поднял руку на женщину; кошмар!). Ну, да с этим покончено, вот уж пять лет как все. Он даже не знает, на каком она теперь континенте.
Стакан уже пуст. Он отставляет его и принимается смотреть в окно на свинцово-серое небо, небо, какого ни один в мире поэт не попытался воспеть в стихах, ни один киношник не запечатлел в кадре, такое небо ускользает от определений, издевается над любой метафорой и убивает всякую надежду, злое небо ноября, до того серое, что заражает серостью деревья, ограду и сарай. Сарай из рая, думает Шон и усмехается снова, на сей раз тихонько спрашивая себя, не сгодится ли такая находка для стихотворения. «Никак», — отозвалось небо, назойливо затвердило: никак, пустой номер, и похоже, возразить некому, паскудная серятина. Уж лучше б чернота, вздыхает Шон. У черноты есть известные пределы. С ней можно так или иначе справиться. Когда зажигаешь лампы и за окном чернеет, что-то меняется. Тут возможны грелка на чайник, камин, утешение… Опять его донимает запах.
Возьмем быка за рога. Спокойным шагом он проследовал на кухню, размышляя о «рогоносце»: я же когда-то знал, откуда произошло это словцо, и вот забыл, мое почтение, Альцгеймер, весьма рад с вами познакомиться, ах, что вы говорите, так мы уже встречались? Надо же, совсем из головы вон, ха-ха, она теперь не более чем просторный выход, моя бедная головушка, ладно, но с чего бы все-таки обманутому мужу носить рога? Потому что они есть у месяца, а этот муж витает в облаках с ним рядом? Э, разумеется, нет. Не беспокойся, мамуля. Я не успею побить твой рекорд по части забывчивости.
На кухне он застает одну Патрицию — она к нему спиной, ленты фартука, завязанные хорошеньким бантом, охватывают стройную итальянскую талию, длинные черные волосы собраны над головой, чтоб ни один не попал в тарелку, узкая черная юбка позволяет оценить изгиб ее бедер; член пошевелился в брюках, и Шон легонько сжимает подвздошные косточки Патриции, позволив своим ладоням соскользнуть на ее живот. Он всегда утверждал, что многовековая история слабого пола не знала таких дивных подвздошных косточек, им нет равных, этим двум нежным выступам под черной тканью юбки. («Я и груди твои тоже люблю, хочешь верь, хочешь нет», — шепнул он ей однажды в ту пору, когда они были любовниками, сообразил, что женщины, кормившие грудью, могут быть особо чувствительны на этот счет, а у Патриции в то время уже имелось двое сыновей, правда, ни один из мальчиков не был от него, и дочки не было, никогда уже не будет, Джоди со всем этим покончила… «Бюст у тебя великолепен, но твои подвздошные косточки уникальны, воистину дар Божий».)
Она поелозила, прильнув, — тоже не прочь убедиться, что внизу еще затвердело, а Шон, куснув ее в затылок, прямо во влажные от кухонного пара волосы, заглянул ей через плечо в кастрюлю. Там была брусника с тертой апельсиновой цедрой. Ягоды как раз начинали лопаться. Словно попкорн, но мягче, влажнее, красочнее, почти неслышно. Когда они полопаются (Шону вспомнилось, как ему объясняла это Джоди во время одной из своих попыток приохотить его к поварскому искусству), огонь тушат, дают вареву остынуть, и тогда по непостижимой причине оно превращается в желе.
— М-м-м, как хорошо пахнет, — промурлыкал он, касаясь губами левой пушистой мочки Патриции.
— «Секрет из старинной книги», — продекламировала она. — Новые французские духи. Нравятся?
— Я имел в виду кушанье, — сказал он. — Пахнет вкусно.




