Читаем Дол Заповедный онлайн бесплатно
Дол Заповедный
В исторической повести, вошедшей в новую книгу писателя, увлекательно изображены события, нравы и быт простых людей эпохи царствования Ивана Грозного.
Проза / Историческая прозаНа Святой Руси было.
Сидели раз, поздним летом, при царе Иване Васильевиче, при Грозном, — за Окой, у Суры-реки, на проезжем дворе, под вечер, проезжие же разные люди.
Сидели, по летнему, значит, по теплому времени, на воле, на лавках, за дощатым столом, врытым в землю. В сумерках видна была поодаль изба и стоявшие возле нее расседланные лошади, и слыхом слыхать было, как вздыхали и всхрапывали, и подброшенное в яслях ворошили сено, и хрупали его, и дух оттуда шел приятный, конский.
Баба-стряпуха, молодая и в теле, готовила рядом на летней печке всякую снедь и носила, ставила тем проезжим на стол миски с едой и жбаны с пивом. Посередине горел на столе глиняный светец, и поверх у него качался красный язык, освещая носы, лбы, бороды, губы. И глаза блестели красно, играли, отражая пламя.
Пиво пили жадно. А у которых были еще с собой сткляницы с вином, и они его наливали в чарки, и перед едой прихватывали.
И вот, хватив раз этак чарку, один толстый отдулся, очистил зубок чеснока, со смаком, с хрустом его сжевал, крякнул, потянул ложкой горячую уху из миски, потом оправил усы, бороду, заговорил басом, тихо:
— Был я на Москве. Москва хороша, красна. И видел там — казнь.
После тех его слов было за столом некоторое молчание, а затем другой, насупротив, худой и носатый, прожевав пищу, сказал, будто укоряя:
— Был, значит, в раю, а видел — беса.
— Это как же так, и почему — беса?
— Потому, что когда людей казнят, мучают, это бесу — в радость.
Первый, то есть толстый, принялся сказанное обдумывать. Опять взял чеснок, стал грызть.
Тут вмешался третий, с бородавкой на носу:
— Смотря какие люди.
— Это почему — какие? Человек, он и везде человек.
— Потому. Иной, верно, — человек. А иной — на себя напускает: едет, говорят, дядя из Серпухова, бороду гладит, а денег — нет.
Толстый перестал жевать, сказал:
— Это ты к чему? Про меня, да?
— Почему — про тебя?
— Так я ж еду? Или нет?
— А откуда едешь-то?
— Ну, из Москвы. Или не слыхал?
— Так не из Серпухова ж.
Толстый погрозил пальцем:
— Знаем вас… — и замолчал.
Опять стали уху хлебать. А они хороша была, из монастырской, озерной рыбы.
— Ну, так что там за казнь случилась? — спросили с другого конца, из темноты. И слышно было, что вопрошавший пил пиво и крякал, а спрашивал более от скуки.
— Казнил царь на Красной площади которых ближних своих. И которых казнил, самые те вышние и были.
— Ах, ах, — заахал худой, носатый, — чего ж это царь-государь на них гневом опалился? Измену выводил? А как иные те возвысились?
— Высок репей, да черт ему рад!
— Воровские те слова!
— А почему?
— Так. Много-то стало таких губастых, разговорчивых. Стерьвы! Чужую крышу кроют, а своя в дырьях…
Опять зачавкали, загребая ложками рыбу, запивая ее из жбанов пивом.
Тут в черед нарушил молчание мужичонка с бородой, что мочало:
— Ворыга один боярина украл, в сказке рассказывают, да в кошель положил, да у церковной ограды кошель на ворота повесил. И к воротам два прута черемуховых поставил. И на воротах написал: кто мимо пройдет, да не стегнет по кошелю три раза прутом, да будет тот трижды, анафема, проклят. И все мимо идут и дерут по трое прутом боярина в кошеле!..
Сказал и — задребезжал, засмеялся в удовольствие.
— Про бояр бездельные слова лаешь, — загудел толстый. — На глаголь, видно, сам, своей волей лезешь, да? И сам-то во всем драном, а смел!
— На глаголь? Это что? Это, значит, на виселицу? Ну, нет… И под дырявой шапкой голова живет.
— Цыц!
— Чужими грехами свят не будешь!
— Чего?
— Того!
— Где я лисой пройду, там куры три года не несутся. Знай!
— Видали и мы. Не пужай! Пужал бы ты кого в чистом поле! — начал вдруг мужичонка брызгаться слюной, трясти своей мочалой. — Велик у тебя, толстый черт, кулак, да плечо узко! Ништо! И все вы таковы, ругатели, грозители. А крестьяны бывают тоже люди. Знаешь где? А на Дону! Из них там казаки родются. И Доном они от всех бед спасаются.
— Вор! — выдавил из себя толстый. — Воровские твои речи. И казаки твои — из тех же воров! Бояр грабят, да во чисто поле бегут. Да? Таких имать надо.
— Всех не переимаешь!
— Да и тесно стало! Земли-то нет! — это опять с конца стола крикнули.
— Тесно! И пусть! И что в том худого? Так от века. Люди в тесноте живут, на просторе — волки.
— Ты подожди! — ярился мужичонка. — Ты подожди! Бояры сами, если суть знают, крестьян должны от всяких обид оберегать и подать с них по силе имать, и насильством у них скотины никакой, и хлеба всякого, и животов не брать. А если их, крестьян, как липу, обдирать, так в мире и Егорий святой есть… Вспомнить можно.
— Какой Егорий?
— А тот, что и волку зубы дал, чтоб себе кормился, жизнь промышлял и врагов ел.
— Вот ты каков! Посмотреть!
— Да уж, прости меня, господь…
— На господа не кивай и ответ держи сам.
— Держим. Уж сколько-сколько, а — держим. Да годы-то ныне стали тугие, голодные, держать стало трудно, только повертывайся. Куземка-юродивый не зря на Москве плакал: теперь-де Куземке никто денежки и кафтана не даст. А будет еще хуже, станут-де и деньги на улице валяться, да никто их брать не станет.
За столом вовсе от тех слов замерли, и на толстого, что опять было рот раскрыл, цыкнули, чтоб молчал.
— А… А чего ж брать те деньги никто не станет? — спросил один.
— А некому потому что будет, — мужичонка шмыгнул носом, погладил свою мочалку. — Некому… Никого не оставим. А то дыму много, а пылу мало.
— Ну, нет, — толстый отодвинул миску, встал, вылез из-за стола, пнул лавку. Пнуть-то пнул, да только ногу зашиб: лавка, как и стол, вкопана была. Покривился. Пошел, про себя бормоча:
— И из монастыря стражу, приставов не грех позвать на то воровство.
Молодуха с рыбой в мисках ему от печки навстречу попалась, увернулась, ойкнула. Чуть было он на нее не наступил.
— Чего, чего, чего? — загаркали вдруг громко от избы. И виден стал хозяин проезжего двора, человек высокий, с ухватистыми руками, в распахнутом добром кафтане, и сапогах со скрипом, — мужик, всем известно, злой и с норовом.
— Чего, говорю? Чего монастырских кричать, бесить? Мы и сами ворам руки-ноги… Который?
— Да вон, — повернулся толстый, со злобой ткнул пальцем, — вон тот тощий, и нос, как пила. Вор!
— Федька! — крикнул, обернувшись, хозяин. — А ну!..
За столом загомонили.
Худой мужик, на которого указали, прянул из-за стола, попятился.
— Ну, што, ну што надо-та, — запинаясь, проговорил он. — Какой я вор, когда мы люди подневольные, помещика Стремоухова.
— Какой? — опять крепко гаркнул хозяин. — А вот узнаешь, какой, когда в монастыре на цепь посадят. И помещика твоего потянут, знай, кого держишь, кого пускаешь. — Повернулся, опять позвал — Федька, черт!
Из-за избы донеслись возня, шарканье.
От стола вдруг, от края, поднялся человек, быстро подошел, стал сбоку хозяина. Тот повернул голову, глянул. И все тоже повернулись.
Увидели: статен и в плечах широк, волосы, борода умеренные. Глаза глубоко сидят, каковы, — не рассмотреть. Подпоясан туго.
— Ну? — насторожился хозяин. — Чего стал? Чего надо?
— Да что… Да так-то сразу… Да чего зря на цепь-то сажать. Пиво пил, хмель разобрал, как, да что языком колотил, — и сам не помнит. А ты — на цепь. Пустое…
— Не пустое! — зло ввязался опять толстый. — Не пустое!
— Тебе — чего? — тихо вдруг, холодно и оттого зловеще заговорил хозяин, оглядывая заступника. — Ты кто?
— А сам я по себе, — усмехаясь, отвечал человек. — Я, как все — душа божья, голова царская, спина барская — а своего ничего нет.
— Представляешься? Личину ладишь? — с угрозой наседал хозяин. — А ты не представляйся, ты говори, — кто?
— И чудней меня есть, да некому привесть!
— И прибаутки твои, и присловья, тоже все воровские, — подошел ближе толстый, сверля глазами. — Да вы с этим тощим, языкастым не из одного ли гнезда? Это ты с того конца все покрикивал, задирая, да? Уж подобно так, складно лаетесь, псы!
Из-за избы меж тем выскочил растерянный, босой малый с аршинной смолистой щепой, на конце которой мотался клок багрового пламени. Подбежал впопыхах, сунулся к хозяину:
— Чего, батюшка, надоть! Куды светить?
— Надоть! — передразнил тот. — Светить! Вора вязать надо, так веревки, тетеря, подай!
Малый дернулся было назад, к избе, но человек, стоявший возле хозяина, опередил его.
— Воры? Псы? — яростно подхватил он. — Врешь! Сами — псы, кровоядцы, язви вас в душу!
Никто опомниться не успел. По-волчьи оскалившись, прянул он вдруг на малого, рванул у него из рук щепу, ткнул пылающей головней в хозяина и в толстого. Явственно послышался беглый треск, запахло паленым.
— Вор, вор, держи!
Тот, однако, не мешкая, сразу же шваркнул головней по столу, разбил светильник.
Пала тьма. Теперь уже только красная одна щепа металась у него в руках по двору огненным, мохнатым комом.
— Беги! — бешено крикнул он тощему мужику.
Тот побежал к воротам. А заступник его уже вертелся бесом, ширяя огнем. На подворье все шло колесом, — в полумраке, в дрожащих, красных бликах. Прыгали, вопили. Голосила со страху стряпуха.
— И-эх! — полетела в сторону, треснулась оземь, затрещала, вспыхнула и погасла головня.
Метнулась к распахнутым воротам еще одна тень.
— Держи, держи!
Да где там — держи…
Они свернули с дороги, миновали кусты. Межой пересекли вспаханное под озимь поле. Прошли еще с версту, впереди стеной встал лес. Поверх его черных зубцов высунул острые рожки месяц.
Мужик схватил своего спутника за руку:
— Постой. Ты куда меня ведешь? Ты кто? Откуда? Что-то тебя в наших местах я не помню. Хоть имя-то скажи.
— Скажу, все скажу. А веду, чтоб дух перевел. От страха остыл. А как остынешь — и ступай. Иди себе по зорьке на все четыре стороны. Бог милостив — и домой придешь. Авось, и ироды тебя искать перестанут, пока что. Зовут же меня Ефрем. А прозвище — Ворон.
Мужик со страхом посмотрел сбоку. От месяца уже падал свет. И впрямь — ворон. Смутный человек. Неизвестный. Ничего себе — Ефрем. А сила-то из него так и прет. Боязно. Недобрая сила, мрачная. Горькая.
— Ты не бойся, — тихо вдруг сказал Ворон. — Я ничего худого не сделаю. С чего? У тебя свое, у меня — свое. Просто случай свел. Как тебя ироды хватать начали, я и не выдержал.
Вступили в лес. Ворону, видно, место было знакомое. Он шел впереди. Мужик разглядел — идут по тропе. Потом совсем близко раздался жалобный птичий вскрик, будто совушка голос подала. Оказалось, однако, что это кликал кого-то сам Ворон. И сразу ему на этот знак был слабый отзвук.
На повороте тропы сбоку высунулась тень. Ворон коротко с ней пошептался, пошел дальше. Тень спряталась.
Сверху стал пробираться меж дерев, веток, листьев тонкий свет. Месяц поднимался по небу все выше и был ярок.
И мужику, чем дальше он шел по лесу за Вороном, тем все больше начинало казаться, что все это с ним во сне. И быстрый, суматошный разговор на проезжем дворе, за рыбой и пивом, куда он забрел с устатку, продав днем на торжище у монастыря телку. И неожиданная свара. И Ворон, что ввязался вдруг за него сам вольной волей. И увел, от беды спас.
И как он его потом догнал на дороге и, не говоря ни слова, молча ухватя за руку, рванул в сторону. И они, продравшись сквозь частый кустарник, пали на землю и, затаивая дыхание, хоронились в ломкой, уже сохнущей траве. И слышали мимо по дороге скок двух лошадей. И он хотел уже встать и бежать опять, а Ворон снова молча придавил его к земле, и они долго лежали. И опять слышали топот на дороге, и тогда уже обратный и медленный, и голоса, и узнали хозяина и его малого Федьку, что был с ним. И как потом пошли они с Вороном, и шли тихо, долго. И вышли на дорогу, и опять свернули в лес, и шли через поле, и вот уже идут в лесу. И все это сон. И голубые, белые, желтые косые столбы падают с неба от месяца, а от деревьев идут, как уголь, черные тени. И лес стоит, замер, не шелохнется, и не разберешь, то ли лес это, то ли чудная храмина, заколдованная. А Ворон — бес, сам идет, и его тащит.
Они вышли на полянку. С краю ее, у толстой березы, был шалаш. Ворон махнул рукой:
— Садись.
Мужик так и повалился. Ноги у него гудели. У шалаша лежал ворох сена.
— Ах, хорошо. И мягко, и тепло, и дух славный.
Ворон молчал, улыбался хмуро.
— Степан! — позвал он.
Из шалаша быстро вылез встрепанный человек, встал:
— А вот он я. Что прикажешь?
— Здравствуй.
— Здравствуй и ты.
— Славно. Томила с тропы, со стороны, придет, ты туда ступай. Да не спи.
— Авось, бог пособит.
— То-то. В мехе чихиря-вина осталось? Не все выпили?
— Как можно, — чтоб все?
— Знаю я вас. Поднеси нам, Степа, по чарке. Не видишь — гость у нас.
Степан вытащил из шалаша кожаный мех. Мужик приподнялся с сена, очнулся от дремоты:
— Хорош бурдюк. Откуда?
— Откуда и мы, — Ворон усмехнулся. Усмехался он едко, с надсадой. И каждый раз думалось: ой, говорит, да не все договаривает. — Из степи. Там это вино чихирем величают. Татарское дело. Выпьешь? — он снял защепу на отростке меха, нацедил тонкой струей вина в три чары, подал одну мужику. Другую взял Степан, третью сам Ворон. Мех повесили на ветку.
Мужик принял чару, подул на вино.
— А что, — сказал он, — и выпью. Да. Так, значит, вы из степи, Ефремушка, получаетесь? Откуда и мех ваш?
— Из степи.
Выпили. Сушеной рыбкой закусили.
— А вы часом не подорожные провожатые?
— Разбойнички, хочешь сказать? Нет, дядя. Ошибся. То-то. А тебя-то как зовут? Меня вопрошал, а сам молчишь?
Мужик открыл рот.
— Да ты подожди, — не дал ему слово молвить Ворон. — Ты сам не лезь. Хочешь, угадаю?
Мужик, оторопев, кивнул.
— Не Антоном ли раба божьего кличут? — прищурился Ворон.
— Антоном, батюшка, Антоном, — опять закивал мужик. В голове его еще раз убежденно мелькнуло: бес! Как есть чистый бес!
— Да, — продолжал Ворон. — А нос у тебя, верно, пила. Тот боров хорошо заметил. Значит, и есть ты Антон Пила.
— Как хочешь, Ефремушка. Как хочешь называй. Только в свое лукошко не клади.
— В это лукошко не всякому ход есть. Которым и заказан.
— Добро. А как вы из степи взялись? И много ль вас? А в степи ж татары. И с ними как?
— Много знать хочешь, Пила. Да мы сейчас — что? Мы сейчас из Москвы. Ворочаемся. А добирались до нее из степи.
— Загадки загадываешь, Ефремушка. А куда ворочаетесь? Опять же в степь? Голову сложить?
Ворон зевнул, показал крепкие зубы.
— Не знаю.
— Смутен ты.
— Оттого и смутен, что не знаю.
— Ну, расскажи, как, да что. На сердце полегчает.
Лес молчал. Неслышно ступая, подошел к ним человек, кивнул, оглядел.
— Пьете? — сказал хрипло.
Нацедил себе вина, выпил, крякнул. Сел, начал грызть чеснок.
Мужик понял, что это явился Томила, с которым они повстречались давеча. Степан тут же поднялся молча, ушел.
— Ну, что ж, будь по-твоему, — задумчиво сказал Ворон. — Ночь длинная.
Он начал рассказывать.




