Читаем Дневник братьев Гонкур онлайн бесплатно
Дневник братьев Гонкур
Гонкуровская премия считается одной из самых престижных премий по литературе, и не только во Франции. Но все ли знают, кто стоит за ней? С 1903 года премию за «творческое открытие в прозе» ежегодно вручают именно согласно завещанию Эдмона Гонкура. Французские писатели Эдмон и Жюль Гонкуры многое сделали первыми в свое время. Всё то, что мы привыкли любить во французской классической литературе, кажется, начиналось в романах братьев Гонкур или, по меньшей мере, описывается в их дневниках (моду на дневники ввели тоже они), где фигурируют Дюма, Бальзак, Золя, Герцен, Тургенев, Доде, Мопассан, Гюго, Флобер… Дневник начал выходить во Франции в 1887 году, последний, 22-й том, вышел в 1896-м. Здесь переиздается первый русский перевод избранных страниц Дневника, опубликованных в 1898 году журналом «Северный вестник».В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Жюль Юо́ де Гонкур , Эдмон Гонкур
Документальная литература / Биографии и Мемуары / Публицистика / Зарубежная классическая проза© «Захаров», 2022
Этот дневник – наша исповедь каждого вечера: исповедь двух жизней, нераздельных в наслаждении, труде и работе; двух мыслей-близнецов; двух умов, получающих от соприкосновения с людьми и с предметами впечатления столь равные, столь одинаковые, столь однородные, что на эту исповедь можно смотреть как на излияние одного и того же «я».
В этой автобиографии изо дня в день выступают на сцену люди, с которыми случай сближал нас на жизненном пути. Мы писали портреты этих мужчин и этих женщин в конкретные моменты дня и часа; возвращались к ним снова и снова, на протяжении всего нашего дневника; показывали, как менялись их характеры и взгляды. Мы не желали подражать тем сочинителям мемуаров, у которых исторические личности изображаются сразу и одним взмахом или пишутся красками, уже высохшими от давности времени. Одним словом, мы стремились показать окружающих нас людей в каждую минуту их жизни, свидетелями которой мы были.
Иногда даже спрашиваешь себя, не произошла ли перемена, замеченная нами у людей, когда-то нам близких и дорогих, от перемены в нас самих. Возможно. Мы не скрываем, что были страстными, нервными, болезненно впечатлительными и поэтому иногда несправедливыми. Но мы утверждаем одно: если мы иногда и выражаемся с несправедливостью предубеждения или в ослеплении неразумной антипатии, заведомо мы никогда не лгали о тех, о ком рассказывали.
Таким образом, мы всеми силами старались нарисовать портреты наших современников для потомства во всем их сходстве; нарисовать, стенографируя жаркий разговор, жесты, страстность, все те мелочи, в которых сказывается личность; улавливая то невыразимое нечто, что придает интенсивность жизни; отмечая, наконец, кое-что из той лихорадки, которая свойственна опьяняющему парижскому существованию.
И в этом труде, который прежде всего должен показать жизнь по горячим еще воспоминаниям; в труде, второпях набросанном на бумагу и не всегда пересмотренном; в этом труде мы всегда предпочитаем ту фразу и то выражение, которые наименее ослабляют, наименее «академизируют» живую суть наших ощущений и наших мыслей.
Дневник этот был начат 2 декабря 1851 года, в день выхода в свет первой нашей книги, совпавший с днем государственного переворота[1]. Вся рукопись, можно сказать, была написана моим братом, под нашу диктовку друг другу – таков наш прием работы над этими записями. После смерти моего брата, считая наш литературный труд оконченным, я решил напечатать дневник до последних строк, начертанных его рукой. Но тогда я мучился горьким желанием описать самому себе последние месяцы, дни и смерть бедного моего брата, а почти тотчас же трагические события осады и Коммуны завлекли меня в продолжение этого дневника. Он и теперь иногда становится поверенным моей мысли.
Утром, в то время как мы лениво мечтали об изданиях, об изданиях
– Черт побери, кончено! – пыхтел он.
– Что кончено?
– Как что?! Переворот!
– К черту! А наш роман, который должен был поступить в продажу сегодня!
– Ваш роман… ваш роман! Какое дело Франции до романов, молодцы вы мои!
И привычным жестом запахивая свой сюртук, будто подпоясываясь кушаком, он простился с нами и отправился с торжественной новостью с улицы Нотр-Дам-де-Лоретт в Сен-Жерменское предместье, ко всем знакомым, вероятно плохо еще выспавшимся в этот ранний час.
Не успели мы соскочить с постели, как оба уже очутились на улице, на нашей старой улице Сен-Жорж, где небольшое помещение редакции журнала «Ле Насьональ» уже было занято войском. На улице глаза наши тотчас устремляются к афишам, ибо – надо признаться в эгоизме – среди всех этих свежих листов, налепленных на стены и извещающих о новой труппе, новом репертуаре, новой программе и новом адресе директора, перешедшего из Елисейского дворца в Тюльильрийский, мы ищем свою афишу, извещающую Париж о выходе нового романа и знакомящую Францию и мир с именами двух новых писателей – Эдмона и Жюля Гонкуров.
Афиши не оказалось. И вот почему. Жердес, который, по странной случайности, печатал и журнал «Ревю де дё монд», и роман «В 18… году»; Жердес, напуганный мыслью, что одну главу книги, касающуюся политики, можно истолковать как намек на события дня; исполненный с самого начала недоверия к странному, непонятному, кабалистическому заглавию, якобы скрывающему тайное воспоминание о 18 брюмера; Жердес, никогда не отличавшийся геройством, – сжег нашу кипу афиш!..
– Жюль! Жюль!.. Статья Жанена[2] в «Журналь де Деба»!
Эдмон кричит мне с постели хорошую и неожиданную весть. Да, вся передовая понедельника толкует про нас по поводу всего и про все по поводу нас. Целых двенадцать столбцов! Здесь имена наши перепутаны со всеми литературными явлениями дня; здесь Жанен бичует нас с иронией, прощает с уважением и серьезной критикой; рекомендует нашу молодость публике, с рукопожатием и доброжелательным извинением дерзости нашего возраста.
И мы не читаем, а глядим. Глаза очарованы этими некрасивыми буквами газеты, где имя ваше кажется чем-то ласкающим взгляд, как никогда не будет ласкать его самый чудный предмет искусства. Эта радость, переполняющая грудь, радость первого причастия литературой, радость, которая уже не повторится, как радость первой любви.
Весь этот день мы не ходим, а бегаем… Мы идем благодарить Жанена, который принимает нас просто, с веселой добродушной улыбкой, рассматривает нас, жмет нам руки, говоря: «Ах, черт возьми! такими-то я вас и воображал!» И мечты, и воздушные замки, и поползновение считать себя чуть не великими людьми, получившими оружие из рук критика «Де Деба»; и ожидание того, что на нас обрушится целая гора статей во всех журналах…
Рано утром звонок. Является молодой человек, бородатый, серьезный, которого мы еле узнаем. Мы с ним выросли, как растут часто дети родственников – съезжаясь раз в несколько лет в одном и том же доме на каникулах. Еще мальчиком он старался быть мужчиной. Он устроил так, что его выставили из коллежа. Когда мне было пятнадцать лет, мне случалось сидеть рядом с ним за обедом, и тогда он изумлял меня описаниями своих оргий. Он уже соприкасался с литературой и держал корректуру своему профессору Яноски. Двадцати лет он вообразил себя республиканцем, носил большую бороду и остроконечную шляпу оливкового цвета, говорил «моя партия», писал для журнала «Свободная мысль», составлял грозные статьи против инквизиции и ссужал деньги философу X. Вот каков был наш молодой родственник, Пьер-Шарль, граф де Вильдёй.
Предлогом для этого визита стала какая-то библиографическая книга, для которой он искал двух сотрудников. Мы болтаем, мало-помалу он бросает свою важность, премило осмеивает барабан, на котором бьет атаку своего честолюбия, открывает нам всю свою детскую наивность и сердечно протягивает нам руку. Мы были одиноки и стремились к будущему, он – тоже. К тому же родство, если оно не разъединяет людей, всегда немножко сближает их. И мы втроем пускаемся в погоню за успехом.
В один прекрасный вечер, в каком-то кафе близ театра «Жимназ», мы забавлялись, придумывая заглавия для журналов. «Молния! – восклицает Вильдёй, смеясь, и добавляет, продолжая смеяться: – Почему бы нам не издавать такой журнал?»
Он уходит от нас, отправляется по ростовщикам, придумывает заглавную картинку, на которой Академию поражает гром с именами Гюго, Мюссе и Жорж Санд на зигзагах молнии; покупает адресный календарь, клеит бандероли – и не успевает прогреметь последний выстрел 2 декабря, как выходит журнал «Молния». Насилу уцелела Академия: цензура запретила заглавную картинку.
Вещица написана и названа «Ночь св. Сильвестра». Жанен дает нам письмо к госпоже Аллан. И вот мы на улице Могадор, в квартире актрисы, которая вывезла Мюссе из России и у которой мы видим византийскую икону Божьей Матери в золоченом окладе: она напоминает о долгом пребывании хозяйки в тех краях. Госпожа Аллан оканчивает свой туалет перед громадным трюмо в три створа, почти закрывающим ее в зеркальных ширмах. Великая артистка встречает нас приветливо, но говорит грубым, неровным голосом, незнакомым нам голосом, который на сцене умеет превращать в музыку.
Она назначает нам свидание на следующий день. Я взволнован. Во время чтения она поощряет меня чуть внятным одобрительным шепотом, за который я, кажется, готов целовать ее туфли. Одним словом, она берет роль, обещает выучить и сыграть ее 31 декабря, а нынче 21-е.
Два часа. Мы без памяти спускаемся с лестницы и бежим к Жанену. Но он пишет фельетон. Нет возможности его видеть. Он велит передать нам, что завтра мы увидим Гуссэ[3].
От него один прыжок – и мы в кабинете директора «Комеди Франсез», который нас вовсе не знает. «Господа, – говорит он нам, – мы в эту зиму не будем давать новых пьес. Это решено. Я ничего не могу сделать… – потом, несколько тронутый, однако, нашими грустными лицами, прибавляет: – Пусть Лирё вас прочтет и подаст свое мнение, я разрешу вашу пьесу, если удастся устроить экстренное чтение».
Только четыре часа. Мы в карету – и к Лирё[4].
«Но, господа, – говорит довольно невежливо женщина, которая отворяет нам дверь, – вы же должны знать, что господина Лирё нельзя беспокоить, он сидит за своей статьей». «Войдите, господа», – окликает нас добродушный голос.
Мы проникаем в берлогу писателя
От Лирё мы прямиком кидаемся к Бриндо[5], который должен подавать реплику госпоже Аллан. Бриндо еще не вернулся, но обещал быть дома в пять часов, и его мать просит нас подождать. Дом полон болтливых и милых девочек. Мы остаемся до шести… Бриндо нет…
Наконец мы решаемся отыскать его в театре, в половине восьмого.
– Говорите, говорите! – кричит он нам, одеваясь и бегая по своей уборной, голый, в белом пеньюаре. – Нет, правда, я не могу прослушать вашу пьесу! – и он галопом носится за гребнем или зубной щеткой.
– Но может быть позже, после представления?
– Нет, сегодня у меня после театра ужин с товарищами… Но вот что: в моей пьесе у меня есть свободных пятнадцать минут, и я прочту вас в это время. Подождите меня в зале.
Когда Бриндо сыграл свою роль, мы были тут, ожидая ответа. Да, он согласен. Из «Комеди Франсез» мы несем рукопись Лирё. В девять часов мы уже у госпожи Аллан, находим ее окруженною семейством и гимназистами и рассказываем про наши похождения.
– Совсем не хорошо!
– Кончено! – говорим мы друг другу в нравственном и физическом изнеможении, так превосходно переданном Гаварни в рисунке молодого человека, опустившегося на стул тюремной камеры[6]…
«Молния. Еженедельное обозрение Литературы, Театра и Искусства». 1-й выпуск 12 января.
С этого дня мы с Вильдёем играем в журнал. Редакция журнала помещается в нижнем этаже, на улице, которую только еще начинают строить, улице д'Омаль; у нас издатель, получающий пять франков за каждую подпись; у нас программа, угрожающая гибелью классицизму; у нас даровые объявления, обещаны также премии.
Мы проводим в редакции два-три часа в неделю и ждем – как только слышим непривычный звук шагов по нашей улице, где так мало прохожих, – подписчиков, публику, сотрудников. Никто не приходит. Нет даже рукописей – факт непостижимый! Нет даже поэтов – факт еще более невероятный!
Рыженькая Сабина, единственная посетительница нашей конторы, спросила нас однажды:
– А отчего вон тот господин смотрит так грустно?
Ей отвечали хором:
– Это наш кассир.
Мы храбро продолжаем наш журнал безо всего, но с апостольской верой и акционерскими иллюзиями. Вильдёй принужден продать свою коллекцию эдиктов французских королей, чтобы продлить журналу существование; потом он отыскивает ростовщика, из которого извлекает пять-шесть тысяч франков.
Издатели, по пяти франков за подпись, сменяют друг друга. Первый был Путьё[7], живописец, школьный товарищ Эдмона; второй – Каю, фантастическое существо, филолог-книгопродавец из Сорбонны и член академии города Авранша; третий – отставной военный, одержимый нервной судорогой, заставляющей его ежеминутно оглядываться на то место, где раньше сидели у него эполеты, и плевать себе за плечо.
В тех шести тысячах франков, которые Вильдёй получил якобы от ростовщика, фигурировала партия в двести бутылок шампанского. Так как вино начинало портиться, издателю «Молнии» приходит мысль рекламировать наш журнал с помощью бала и предложить этот бал с шампанским, в виде премии подписчикам. Приглашаются все знакомые «Молнии», бродяга Путьё, какой-то архитектор без дела, какой-то продавец картин, разные анонимные случайные люди, несколько женщин неопределенного положения… Тут Надар[8], рисовавший нам карикатуры, желая немного оживить этот семейный праздник, вдруг отворяет окна и ставни и зовет на бал всех с улицы, мужчин и дам.
Он был отец семейства, отец церкви, проповедовал добрые нравы, крестился иногда, как святой, попавший в шайку злодеев, и, несмотря на всё это, превосходил нас всех вольностью в определении вещей. В минуты досуга он редактировал для журнала мемуары госпожи Саки[10].





