Читаем Дизелятник онлайн бесплатно

<p>Аркадий Бабченко</p><p>Дизелятник</p>

У нас у всех был шанс плохо кончить. Но мы его бездарно упустили.

Павел Андреев

Огненно-рыжая шевелюра следователя в полумраке камеры, казалось, светилась даже сильнее, чем пыльная тусклая лампочка в углу потолка.

Шершавые стены, выкрашенные темно-зеленой краской, сгущали сумрак.

Пространство концентрировалось на листке дешевой желтой бумаги, которую он положил на стол.

— Вот. Протокол о твоем задержании милицией. Подписывай.

Больше всего следователь походил на клоуна Клепу из «АБВГДейки».

Маленькое треугольное лицо под копной различить было уже сложно.

— Меня не задерживали, товарищ капитан. Я сам пришел.

— Как не задерживали? Что ты мне втираешь, солдат? Вот: «Задержан нарядом милиции на Белорусском вокзале…»

— Я не был на Белорусском вокзале. — Я пододвинул бумажку, прочитал.

В ней стояла фамилия какого-то Денежкина, рядового.

— Это не моя фамилия. Моя фамилия Бабченко. И я — старший сержант.

— Да? — Он взял лист, уткнулся в него взглядом. — Да, правда… Не твоя.

Взяли меня утром этого же дня, в комендатуре, куда я пришел отметить отпускной билет. Отпуск получил благодаря старшине — у меня умер отец, и он выбил мне десять дней. Сразу с самолета я поехал в крематорий, в кирзачах и форме. Успел как раз к моменту, когда гроб с отцом опускали в печь. От жара под китель заползали вши.

Вечером обострилась дизентерия. В полку дристали все, но там постоянное напряжение не позволяло организму сломаться окончательно.

Дома же открылось сильное кровотечение. Когда я в очередной раз забрызгал туалет кровью до потолка, мама вызвала «скорую». Последняя стадия острой инфекционной дизентерии. На кишках уже образовались бутоны язв. Срочная госпитализация. Перемыть все с хлоркой и никого не впускать.

В больнице я пролежал всего сутки. И хотя она больше походила на следственный изолятор — решетки на окнах, металлические двери, охрана, выход в город строго запрещен, инфекция и отдельный сортир на каждую палату, — но я умудрился сбежать по поддельному пропуску одного выздоравливающего. Прошел посты охраны, сиганул через забор и свинтил.

У меня было всего десять дней, и провести их на больничной койке было бы глупо. О здоровье в такие моменты не думаешь. Просто не веришь, что оно тебе понадобится. Будущее определено, и кроме войны в нем ничего нет. Кровавая дристня по сравнению с этим — такая мелочь…

Да и потом, лечиться — значит загадывать на будущее. А это опасно.

Война очень тесно связана с метафизикой. Нельзя выигрывать постоянно. Лучше постоянно проигрывать. Чтобы в итоге выиграть один раз, но в главном. Поэтому — чем хуже, тем лучше.

Хотя таблетки, которые прописали в больнице, я все-таки ел. Чтобы совсем уж не свернуться в трубочку.

Отпуск я, конечно же, просрочил. Дней на десять. Из Моздока в 96-м вообще никого не отпускали, потому что назад не возвращался никто, а если и возвращался, то месяца через четыре, не раньше. Я же перегулял всего десять дней. Даже говорить не о чем.

Но в комендатуре посчитали по-другому. Капитан, которому я протянул в окошечко отпускной билет, вместо того чтобы просто шлепнуть печать, спросил, почему я задержался.

Я протянул справку о болезни — мне ее выписала наша участковая.

Капитан взял документы и куда-то ушел.

Вернулся он минут через двадцать.

— Пойдем со мной.

Мы прошли вглубь помещения, пересекли дворик и через черный вход вошли в другое здание. Длинные коридоры, кабинеты. Остановились в большом холле, с огромным красным ковром и дубовыми панелями. Все по-генеральски величественно. Всего одна дверь. На ней табличка «Комендант».

— Жди здесь, — сказал офицер и, постучавшись, вошел.

Вышел он довольно быстро.

— Все в порядке, товарищ капитан?

— Да. Все в порядке. Пошли.

Мы опять прошли длинными коридорами, но на улицу уже не вышли, а спустились в ярко освещенный подвал.

За длинным бюро сидел еще один офицер спортивного телосложения, в парадной форме. За его спиной что-то записывал в тетрадку солдат.

Капитан протянул офицеру мои документы:

— Вот, держи. Еще одного лыжника поймали.

Я все еще ничего не понимал. Ждал, когда они закончат свою бюрократию и отпустят меня наконец. Сразу из комендатуры я собирался на вокзал за билетом до Прохладного. Там пересадка на кукушку и в Моздок. А оттуда колонной в Чечню.

Офицер мельком глянул военник, отпускной и справку. Потом коротко бросил:

— Шнурки, ремень и смертник на стол.

Смертник висел у меня на шнурке из бушлата — длинном и прочном.

«Чтоб не повесился в камере» — мелькнула мысль. Начало доходить.

— Товарищ капитан, я ж не лыжник. Я ж сам пришел, вы же видели… Я ж обратно еду!

Капитан уже уходил по длинному коридору.

— Товарищ капитан! Вот же справка! Я ж обратно еду! Что ж вы делаете!

Капитан дошел до поворота. Его быстрые шаги гулко отдавались от стен.

— Товарищ капитан!!!

Он так и не обернулся.

— Сержант, ты что, не понял? Ремень, шнурки и смертник на стол! — заорал офицер за стойкой. Лицо его исказилось яростью. Солдат над тетрадкой склонился еще ниже. Сейчас начнет бить. Такой не церемонится.

В голове роем вились мысли — объяснить, рассказать, у меня ведь отец умер, дизуха была, кровью дристал дальше, чем видел, вот же справка, косить я не собираюсь, я ж обратно еду. Сам! Я даже не долечился еще! Происходящее я осознавал не до конца.

Глядя офицеру в глаза, снял смертник, положил на стол.

— Шнурки!

Присел, развязал шнурки.

Поставили лицом к стене. Руки за спину. Открыли камеру, которая была тут же. Завели внутрь.

Пожалуй, впервые за всю службу я испытал острейшее унижение.

Меня били много раз — но именно били. Это не лежало в области морали. Просто там так было принято. Там так разговаривали. Тумаки были катализатором для произведения каких-либо действий, вот и все.

Никто меня не чморил. К тому же те люди находились со мной не просто в равных условиях, они прошли большее, чем я. И их превосходство давало им моральное право бить. По крайней мере, так казалось тогда.

Издевался надо мной только Саид, который этим издевательством поднимал себя в своих глазах.

Но даже он не отбирал у меня свободу выбора, всегда оставляя мне шанс самому распоряжаться своей жизнью, — я мог прекратить ее в любой момент.

Здесь же это «шнурки, ремень, смертник» лишало меня права даже повеситься.

А главное — за что?

Я же обратно еду! Отпустите и — все, послезавтра я уже в окопах!

Чего мозги-то конопатить? Вы же от меня только этого и хотели.

И что прошли эти комендантские люди лично, чтобы в чем-то меня обвинять? Они были на войне? Проявили чудеса стойкости духа? Кровь мешками проливали? Красные кавалеристы все?

Нет. Клеймо на ухо — на! Лыжник. Чмо. Трус поганый.

Ты есть дезертир, мы тебя будем расстрелять…

Камера оказалась совсем малюсенькой, на одного-двух человек. Без нар, без стола, без параши, вообще без ничего — просто пол и четыре стены. Видимо, подвальная кладовка. «Предвариловка» — всплыло в мозгу.

В зарешеченное окошко, которое было на уровне асфальта и выходило на Басманную, вливалось солнце. По улице шли люди. Лето. Зелень.

Женские каблучки. Загорелые ноги в босоножках. Обрезы юбок и сарафанов. Бычки. Пыль.

Чувствовал я себя примерно так же, как, наверное, чувствовали себя вышедшие из окружения солдаты в сорок первом, стоя перед трибуналом.

Растерянность, непонимание, осознание непоправимости происходящего.

Предатели Родины. Посрамили Красную армию.

Да по фигу здесь всем твоя дизуха.

Стал на мыски, взялся за решетку и смотрел, смотрел, смотрел.

Не хочешь ехать — сажают, и хочешь ехать — сажают.

Человек, с которого сняли шнурки и ремень, уже на подсознательном уровне начинает ощущать себя существом низшего порядка. Психология.

Я был в кроссовках, и они, расшнурованные, смотрелись совсем уж убого.

Эта улица, с которой я только что пришел, оказалась вдруг так далеко. Вот она, в пяти сантиметрах от меня, но вернуться туда у меня нет уже никакой возможности.

Блин, что ж все так криво-то…

На заднем сиденье «уазика» уже расположились двое конвоиров. Меня засунули между ними, вжав в узкое пространство и почти лишив возможности шевелить руками. Как в детективах. Но наручников не надели. Впрочем, бежать я и так не собирался.

Ждали сопровождающего офицера.

— За что на губу-то? — спросил один из конвойных.

— Отпуск просрочил.

— Надолго?

— Нет. На десять суток всего.

— Ух, ё! Попал ты, парень. Тут люди на десять минут из увольнения опаздывают, а ты…

— Что мне теперь будет?

— Дисбат.

— Надолго?

— Три года.

Лейтенант появился через несколько минут, плюхнулся рядом с водилой, повернулся:

— Это не твоя мать там у ворот стоит?

— Не знаю. Моя, наверное.

— Спрячьте его. — Это уже конвоирам.

— Давай на пол.

— Зачем?

— Чтобы мать не увидела. А то начнутся истерики, звонки.

Все это они говорили мне без смущения. Как само собой разумеющееся.

О том, чтобы сказать маме, что меня увозят, никто даже не подумал.

— И сколько она здесь будет стоять?

Вопрос остался без ответа.

— Ей кто-нибудь скажет, что меня увезли?

Опять тишина.

Я перелез спинку дивана и сел в багажнике на пол. Еще не хватало самому под ноги ложиться. Не нравится — пускай укладывают силой.

Сопровождающий посмотрел на меня, но ничего не сказал.

— Поехали.

Водила дал газу и взял с места в карьер — чтобы быстрее проскочить ворота. Через пластиковое оконце в брезенте я успел увидеть маму.

Лицо ее было растерянно. Сын зашел в комендатуру и пропал.

Губа, на которую меня доставили, размещалась в Лефортове, в подвалах петровских казарм. Большой каземат царских времен. Сводчатые потолки. Решетки. Светло-серые стены. Ни одного окна. Коридор в виде буквы «П». По обеим сторонам камеры. Видеонаблюдение.

Воздух в тюрьме всегда какой-то особенный. Да, он затхл, но не так, как бывает затхл на свободе. Запах немытого тела, подвала, кирзы, хлорки, параши и чего-то еще, неуловимого и плохо описываемого.

Заточения, что ли. Несвободы. Этот запах очень въедлив, он впитывается в форму сразу — пришедший с губы караул всегда можно определить по запаху даже в казарме.

Нас, нескольких свежеиспеченных зэков, провели через прогулочный дворик — обезьянник на открытом воздухе, десять на десять, забранный решетками, — запустили по одному внутрь, каждый раз ставя «лицом к стене, руки за спину», и завели в предбанник.

Там уже находились парикмахер и дезинфектор. Раздели догола, усадили задницами на табуретки. За пять минут парикмахер обкорнал всех машинкой под ноль. Затем выдал одноразовую бритву, одну на всех, и погнал нас, стадо голых обезьян, дальше, в душевую — большое облицованное кафелем помещение, с несколькими лейками и накиданными на грязный мыльный пол деревянными настилами-обрешетками. Каждый сбрил себе на теле все волосы — подмышки, пах, даже растительность на груди. Бритва оказалась абсолютно тупой, рвала нещадно, на паху сразу выступили капельки крови. Почему-то лысый пах расстроил особенно — какой-то он сразу стал… черт его знает, какой. Детский какой-то, не солдатский. Аж плакать хочется.

Выдали пару обмылков. Конвоиры стояли у входа, но не торопили, и мы мылись всласть, минут двадцать, понимая, что такого кайфа не будет уже долго.

Затем выдали арестантскую одежду — портянки, кирзачи, старое х/б без знаков различия и без ремня. И развели по камерам.

Это бритье не было откровенным оскотиниванием, как в Моздоке, когда мы строем ходили гадить за казарму и протягивали свои фекалии женщине-врачу (молодой и очень красивой) на предмет дизентерии. Мясу не может быть стыдно.

Да, здесь я тоже ощущал себя не солдатом и уж тем более не человеком в полном смысле этого слова — стоять голым перед конвоирами в кирзачах и брить свой пах тоже унизительно, — но здесь унижение было не бездумным, не бессловесным, а целенаправленным. Оно было элементом подавления. Частью игры «следователь — арестант». Человека надо прессинговать сразу, пока тепленький, пока не освоился и не приспособился к жизни и здесь. Задержанный всегда находится в состоянии стресса. Неадекватно оценивает обстановку. То, что в нормальной жизни является сущим пустяком, в камере может показаться величайшей трагедией. Поэтому сразу, с ходу — запугать, подавить волю к сопротивлению: «Трындец тебе, парень, добегался. Ты понимаешь, что совершил вообще? Тюрьма теперь тебе будет. Надолго. Не хотел бы я оказаться на твоем месте».

Это действует. Тебе сказали, что ты дезертир, предатель, чмо ходячее, и ты сам уже не уверен в своей правоте — а вдруг и впрямь?

На губе попытки суицида совершаются постоянно. Те три года дисбата, которые маячат над солдатом, — в сущности, это такая фигня. Но в восемнадцать лет это много, это ровно двадцать процентов всей твоей жизни. Или практически вся самостоятельная жизнь. И морально человек уже не в состоянии перешагнуть этот срок.

В идеале, конечно, — стереть личность полностью, превратить арестанта в голую мокрую обезьяну в стаде таких же, как он. Я видел подобное.

В основном в одиночках, когда человек сидит по полтора-два месяца.

Из-за боязни получить новый срок он становится податливым и услужливым до жалости, смешанной с омерзением.

А видел и других — не сломленных совершенно, которым все было по фигу. Вены резали, к слову, чаще именно они. Но только для показухи, чтобы перевестись в больничку. В армии в ходу целый арсенал относительно безопасных способов членовредительства, от взрезания кожи на животе — рана получается ужасная, раскрытая, но абсолютно безопасная — до вдыхания толченого стекла (начинается кровохарканье — симуляция туберкулеза) и добровольного опущения почек (выпиваешь стакан соли и с размаху задницей об пол. Во всяком случае, так говорят).

Но все же в нас видели не просто мясо, а соперников. Ломали с целью.

А это уже что-то. Любое действие, как известно, вызывает противодействие. Вопрос лишь в его силе.

Я попал в сержантскую камеру. На этой уставной губе она считалась привилегированной. Это я потом понял. Да и отношение к сержантам в уставняке было чуть получше, чем к остальным.

В камере уже были четверо. Долговязый туповатый малый оказался грабителем — шарахнул прохожего трубой по голове в увольнении в компании дружков. Сержант из милиции был насильником. В первую же ночь, лежа на нарах, он рассказал, как было дело, — на пьянке познакомился с девушкой, танцы-поцелуйчики, потом она передумала, а он изнасиловал. Но уже на следующий день от этих своих слов стал отказываться — мол, мы неправильно его поняли. Перспектива его ждала незавидная. Большой срок, и не в дисбате, а в общей уголовной колонии, и жизнь опущенного. Еще двое сидели по мелочи — самоходы, кажется.

Эта губа была лучшей в моей жизни. Показательная, современная.

Отремонтированные камеры, видеонаблюдение, устав. Я думаю, что таких больше нет в армии. Потом, под конец службы, я дослуживал в Твери, а поскольку оказался единственным сержантом в дивизионе, то через день ходил помощником начальника караула на губу. Сорок одни сутки в общей сложности. Там было совсем другое.

Похожие книги