Читаем Дядя Ник и варьете онлайн бесплатно
Дядя Ник и варьете
Основное действие книги Дж. Б. Пристли «Дядя Ник и варьете» развернулось в предвоенное время (1913–1914 годы). В книге рассказывается о том, как живет молодой человек из йоркширской глубинки, оказавшийся волею случая среди гастролирующих по территории Англии актеров, которые были популярны в начале XX столетия в мюзик-холлах, либо театрах Варьете. Книга Дж. Б. Пристли «Дядя Ник и варьете» окунает нас в истинную, зыбкую и исчезающую атмосферу последних лет перед войной, предшествующих разрушению театральных и политических «империй».
Проза / Классическая прозаЭ. Д. Питерсу от старого клиента в память о сорокалетней дружбе
От автора.Я весьма свободно обошелся с историей мюзик-холла, позволив себе поместить вымышленных эстрадных артистов — и даже с указанием точных дат — в реально существовавшие в тех или иных городах театры варьете. Не считая нескольких знаменитостей, чьи имена встречаются в этой книге, все остальные, так же как и персонажи, не имеющие отношения к сцене, не что иное, как плод авторской фантазии. За указанным выше исключением здесь нет портретов, написанных с натуры, в чем мне хотелось бы еще раз заверить читателя.
Я приехал в Уэнслидейл, чтобы побродить немного с этюдником, и остановился в деревушке под названием Аскриг. Был конец сентября, не самое лучшее время для таких прогулок — разве что очень повезет с погодой, — потому что унылый холодный дождь уже барабанил по долине. Едва приехав, я узнал, что Ричард Хернкасл, художник-акварелист, живет теперь в Аскриге, у самой дороги на Рит и Суолдейл, в доме, перестроенном из двух фермерских коттеджей, на краю деревни. Телефона у него еще не было, но в кабачке мне сказали, что он дома, так как его совсем скрючило артритом; и вот после обеда я отправился туда и к большому своему облегчению увидел сквозь дождь и мрак два длинных низких светящихся окна.
Хернкасл был мне знаком, иначе я не зашел бы к нему так запросто. В конце тридцатых годов я дважды бывал в его мастерской в Грессингтоне и оба раза покупал по нескольку акварелей с видами здешних мест. Все они хороши, а два великолепных наброска известнякового плато в Верхнем Уорфдейле, изысканные в своей цветовой неопределенности, по-моему, просто шедевры. Эти северные пейзажи — лучшее, что он создал, и за них Хернкасла можно смело поставить рядом с любым акварелистом после Джона Селла Котмена. Акварели восхищали меня, сам художник был очень приятным человеком, и теперь, не думая о том, как изменили его годы, я с удовольствием предвкушал новую встречу. По дороге я прикинул, сколько ему может быть лет, и решил, что, наверное, семьдесят с небольшим.
После довольно долгого ожидания и возни с замком дверь отворилась, и я увидел человека, которого никогда бы не принял за Хернкасла, если бы не знал точно, что это он. В пятьдесят лет он был еще красивым и статным, а теперь высох, сгорбился и оброс бородой.
— Хернкасл, — произнес я, — я Пристли. Помните такого?
— Ну конечно! Заходите, заходите.
Я снял плащ и рассказал ему, как попал в Аскриг и как узнал, что он живет в этом доме; потом мы пошли по коридору и очутились в длинной низкой комнате, полной картин, гравюр и книг; мы расположились перед огнем.
— Сейчас я сам себе хозяин, — сказал он. — Жена в Лондоне у нашей замужней дочери, а женщина, которая мне готовит и убирает, в пять уходит домой. Этот чертов артрит здорово меня скрутил. Ползаю тут, как девяностолетний.
— А как работается?
— Да знаете, по-разному. Иногда понимаешь, что делаешь, иногда — нет. Тогда со мной трудно жить под одной крышей и лучше всего оставить меня в покое. — Он усмехнулся, и я вдруг заметил то, о чем следовало бы помнить — его необыкновенно синие глаза, не голубые, как у людей северогерманского или скандинавского типа, но глубокие как лазурь. Мне пришло в голову, — и это существенно для дальнейшего, — что в молодости он был очень хорош собой.
Следующие полчаса мы потягивали виски, курили трубки и, по-стариковски кряхтя, рассказывали друг другу о том, над чем мы работаем или пытаемся работать. Попутно выяснилось, что один мой знакомый издатель готовит книгу о его творчестве; помимо дюжины больших цветных репродукций в ней предполагалось поместить три-четыре десятка черно-белых, а какой-то молодой человек, мне неизвестный, дописывал для нее критико-биографический очерк. Но, как водится, требовалось еще и хвалебное предисловие, и Хернкасл с издателем уже размышляли о том, нельзя ли попросить меня написать его.
— Знаете, Джей-Би, — сказал он, похохатывая, как типичный йоркширец, чтобы скрыть смущение, — раз уж вы забрели ко мне, я вас не выпущу, пока вы не согласитесь. Как вам нравится такая постановка вопроса, а?
— Я с удовольствием напишу это предисловие. Я давно ждал случая высказать публично свое отношение к вашему творчеству. Так что — договорились. А кстати, сами-то вы тоже что-то пишете? — Я указал на длинный рабочий стол. Там лежали блокноты, записные книжки, какие-то листочки и стоял магнитофон с грудой пленок.
Он смущенно откашлялся, но ничего не ответил, и я уже собирался перевести разговор на другую тему, как вдруг он спросил:
— Вы думаете, я всегда был художником?
— Нет, я так не думаю, — медленно сказал я, пытаясь припомнить. — По-моему, перед первой мировой войной вы были клерком на шерстяной фабрике, как и я. Кажется, вы что-то такое рассказывали в Грессингтоне.
Он усмехнулся и ткнул трубкой в мою сторону.
— Был некоторое время. Работал в конторе компании «Вест Браддерсфорд Спиннерс». Но после этого и до того, как я попал на войну, я выступал в варьете…
— Господи помилуй!
— Я так и знал, что вы будете поражены. И тем не менее. Я исколесил всю Англию. Вот о чем эта писанина. Вы замечали, как с годами прошлое возвращается к вам, словно вы не уходите от него все дальше и дальше, а наоборот, приближаетесь? — Он заметно волновался.
— Да, замечал, хоть это случается не со всеми…
— Верно, верно. Ах, как я рад от вас это слышать! Сказать по правде, я уж начал подумывать, что слегка спятил. Вот моя жена, например, — с ней такого не бывает. Кажется, им, женщинам, это более свойственно, а для нее прошлое мертво, и с ним покончено, если не считать каких-то там романтически-сентиментальных штучек. С ней не бывает, как со мной, когда вдруг ощущаешь вкус и запах прошлого. Так вот, последние два года я без конца вспоминаю о том времени, когда был в варьете, и жена сказала, чтобы я все это записал, а если не могу писать, то наговорил бы на пленку. Вот этим я и занимаюсь.
— И как, получается?
— Готов все бросить к черту. Все перепуталось, перемешалось. Взялся, а самому не под силу. Иногда воспоминания идут чередой, одно за другим — даже удивительно, — но потом я теряю нить и приходится затыкать дыры чем попало. — Медленно, трясущимися руками он начал подкладывать поленья в огонь, пользуясь возможностью говорить, не глядя на меня. — Знаете, раз уж из-за этого дождя придется сидеть дома, — а я чувствую, что так и будет, может, вы, ну… просто чтобы убить время, почитаете, что я там накропал, и послушаете, что наговорил в магнитофон. Это не слишком обременительная просьба?
Я успокоил его. День за днем долина была скрыта от нас стеной дождя. Я прослушивал пленки и отсылал их стенографистке, я читал написанное им, в том числе и отрывочные заметки, о которых я подробно расспрашивал, делая на ходу собственные записи. Четыре дня с утра до вечера мы заполняли пробелы в его повествовании. В результате получилась книга. Это рассказ Ричарда Хернкасла, а не мой. И если в нем порой встречаются места, в которых больше от меня, чем от него, то это потому, что какие-то эпизоды ему никак не удавались и мне приходилось рассказывать за него; но во всех случаях он соглашался с моим окончательным вариантом. Мы, конечно, переписывались какое-то время после моего отъезда из Аскрига. К счастью, несмотря на некоторые не слишком существенные различия, наши характеры и взгляды во многом совпадают. Я должен был собрать воедино и передать читателям беспорядочную массу впечатлений полувековой давности, превратив все это в добротное автобиографическое повествование. Должен признаться, что кое-что все-таки написано не им, а мною: в одних случаях я перекидывал мосты через провалы в материале, в других — пытался найти и выделить главное; но повторяю, это не мой рассказ, а его, — рассказ от первого лица о раннем периоде жизни Ричарда Хернкасла, ныне кавалера ордена Британской империи 2-й степени, члена Королевской академии художеств, члена Королевского общества акварелистов, художника-акварелиста, бывшего в то время помощником иллюзиониста на сцене варьете.
Чтобы рассказать, как я стал помощником моего дяди Ника, надо возвратиться назад, к печальному дню похорон моей матери. Это было в конце октября 1913 года. День был сырой и тусклый, и все мы, собравшиеся на кладбище Норт-Топ, точно сошли со старых гравюр на дереве. Это было похоже на какое-то безумное Рождество — кругом толпились престарелые родственники, которых я только на Рождество и видел — какие-то бабушки, щелкавшие огромными вставными челюстями; говорили они с таким диким акцентом и с такой уймой диалектальных словечек, что их можно было принять за иностранок. Я ничего не чувствовал, кроме холода и смутной тоски. Перед смертью мать четыре месяца пролежала в больнице — рак съедал ее заживо, она превратилась в скелет и желала лишь одного — избавления от мук; я так истерзался ее страданиями, что у меня не осталось сил, чтобы оплакивать ее смерть. Но мне, конечно, было очень тяжко, а старые родственники сразу оживились, едва только гроб засыпали землей и они вытерли глаза. Дома тетя Мэри, единственная сестра матери, подала угощение — ветчину, язык и чай с ромом, а я ждал только одного, когда можно будет сбежать от этого шума и болтовни. И тут я увидел, что дядя Ник, сидевший молча, с недовольным видом, поднялся и кивнул мне, чтобы я его проводил. Я что-то сказал тете Мэри и вышел за ним.
— Неохота тебе, я вижу, сидеть с этой компанией, малыш? — спросил он, влезая в свое длиннющее и толстенное пальто.
— Неохота, дядя Ник. Я как раз думал, как бы удрать.
— Пойдем. Я хочу с тобой поговорить. — Он нахлобучил «трильби» — черную мятую фетровую шляпу, которая в те времена была в диковинку в провинции. — Зайдем в «Грейт Нортерн». Мне надо выпить. Да и тебе это не повредит.
Был еще день, но в те времена бары были открыты с утра до вечера. Неплохо было попасть в «Грейт Нортерн» и выпить с дядей Ником, да еще в такое время, когда мне полагалось бы корпеть над бумагами в конторе «Вест Браддерсфорд Спиннерс».
Я с удовольствием сел в его автомобиль, новенький и сверкающий, который, как он с гордостью сообщил, ему только что доставили из Франции. Это был уже его третий автомобиль, и дядя Ник сказал, что может управлять не хуже любого шофера, хоть он и новой марки. По дороге к «Грейт Нортерн» дяде Нику все время приходилось лавировать среди трамваев и больших повозок, так что мы почти не разговаривали. Но едва мы вошли в бар, обитый «под кожу», уютный и почти пустой, если не считать двух порядком нагрузившихся торговцев шерстью, которые спорили о мериносах и скрещивании, как он тотчас стал другим человеком, спокойным и уравновешенным.
Пожилой бармен сразу его узнал.
— Мистер Оллантон? А ведь вы как будто выступаете не здесь эту неделю? Определенно не здесь.
— В Манчестере, — сказал дядя Ник. — И тороплюсь туда возвратиться. Так что подай-ка нам бутылочку сухого «Пола Роджера» со льда, да поскорее. — Он повернулся ко мне. — Никогда не пью ничего, кроме шампанского. Я не хвастаю. Люблю шампанское, а оно любит меня. Если когда-нибудь оно мне станет не по карману, я вообще брошу пить. Хочешь сигару, малыш?
— Нет, спасибо, дядя Ник. Я привык к своей трубке.
Я смотрел, как он не спеша обрезал конец сигары и спокойно закурил. Мне бросилась в глаза какая-то особая изящная точность его движений. Нельзя сказать, что я хорошо его знал, хоть он и был единственным братом матери. До того, как он пошел на сцену, виделись мы редко, так как они с моим отцом недолюбливали друг друга; а последние десять лет он гастролировал с варьете, и не только в Англии, но и в Америке, и на континенте, потому что дядин номер «Индийский факир» не требовал перевода, и его можно было показывать где угодно. После смерти отца — мне тогда было пятнадцать лет — я несколько раз видел его на сцене под именем Гэнги Дана (это имя было навеяно, конечно, киплинговским Гангой Дином). Приезжая в Лидс или Брэдфорд, он тотчас же посылал матери контрамарки в партер и почти всегда на первые представления. Когда мы заходили к нему за кулисы, он встречал нас в своем индийском костюме, и я никогда не видел его без грима. Теперь я внимательно его разглядывал.
Он был довольно высокий, худощавый, темноволосый, с крючковатым носом; один глаз слегка косил, отчего взгляд его казался зловещим — наверное, этого он и добивался. Его настоящее имя было Альберт Эдвард Оллантон, но все звали его Ником задолго до того, как он пошел на сцену; даже моя мать, которая решительно настаивала на «Альберте Эдварде», в конце концов вынуждена была сдаться; для меня же он всегда был дядей Ником.
Пока официант разливал шампанское, дядя Ник сказал ему:
— Погоди минутку. Бесплатное представление! У кого из вас есть полпенни?
Я достал монетку.
— Отлично, малыш, ну-ка пометь ее как-нибудь, чтобы можно было потом узнать. Вот так. Теперь давай ее сюда.
Он опустил монетку в правый карман и тут же достал оттуда маленькую металлическую коробочку и осторожно поставил на стол.
— Смотрите. — Он открыл коробочку — в ней лежал спичечный коробок, перетянутый резинками. Сняв их, он открыл коробок и показал нам крошечный шелковый мешочек, тоже затянутый резинкой. — Ну-ка, загляни в мешочек, малыш. — Я заглянул, и, конечно, в нем была моя монетка.
— Вот это ловко! — воскликнул официант. — Честное слово! Ну и мастак же вы, мистер Оллантон!
— У меня таких штук полным-полно, — сказал дядя Ник. — Меня теперь только и радуют эти маленькие карманные фокусы. Ну, представление окончено… мне нужно потолковать с племянником, так что проваливай. Хотя сперва мы выпьем, — прибавил он, обращаясь ко мне.
Я не любил шампанского, мне казалось, что у него металлический привкус, и кроме того, оно било в нос, но я сделал вид, что все прекрасно, и улыбнулся дяде Нику, который смотрел на меня с обычной своей мрачной миной. Теперь я редко встречаюсь с театральными людьми, а когда случается, то их не отличишь от простых смертных; но в те годы они казались людьми другой породы. У мужчин, например, был какой-то странный, болезненно-горящий взгляд, а глаза обведены темными кругами, словно не удавалось до конца стереть черную краску с век; от этого вид у дядюшки был еще более зловещий и дьявольский. [1]Нельзя сказать, что он нагонял на меня страх — в конце концов, он же был мой дядя, — но выдержать его взгляд было нелегко, и я помыслить не мог в чем-нибудь ему прекословить.
— Ну, Ричард, я хочу знать, как обстоят твои дела, чем ты занимаешься и чем бы хотел заняться. Говори прямо. Не виляй. И давай покороче, потому что времени у меня в обрез.
— Я хочу быть художником-акварелистом, дядя Ник. Если бы отец не умер, я бы пошел в Художественную школу. Но теперь…
— Теперь ты служишь клерком в конторе.
— Да, меня взяли, потому что отец был у них кассиром. Получаю двадцать два шиллинга шесть пенсов в неделю…




