Читаем Девять хат окнами на Глазомойку онлайн бесплатно
Девять хат окнами на Глазомойку
«Девять хат окнами на Глазомойку», новая повесть Вячеслава Пальмана об одной из деревенек Нечерноземья, — история о страстной борьбе людей, озабоченных судьбами нашего сельского хозяйства, с людьми косного и консервативного мышления. Повесть «Приказ о переводе» воссоздает образы людей, для одного из которых пашня — средство для сиюминутных достижений, а для другого — вечная ценность. Конфликт этих людей положен в основу повести.
Проза / Советская классическая прозаБессонница подкрадывалась к Михаилу Иларионовичу исподволь. Сперва она беспокоила редко, если днем случались неприятности. Потом чаще, после серьезных волнений, еще чаще, и, наконец, каждую ночь. Бывало и так, что с вечера до утра сон так и не приходил.
Только тогда он понял, что это болезнь. И пытался бороться с ней. Без особого успеха. Даже с таблетками снотворного.
Теперь он вообще засыпал не сразу, долго ворочался, вздыхал, сердился на себя: экое безволие! Но все же засыпал, а среди ночи или перед утром вдруг открывал глаза, прислушивался к себе и начинал понимать, что не отдохнул, нет радостного ощущения здоровья. Очень хотелось опять уснуть, «добрать»; он затихал, закрывал глаза, но сон уже не приходил. Зато наваливались всякие заботы и мысли, сложные и пустяковые, из них вязались бесконечные узелки на одной веревочке. И не было этому вязанию конца. Лежал и думал. Лежал и слушал.
В доме тихо, за стеной жена и внучка; они спали неслышно, словно и нет там никого; с улицы тоже ни звука, мир отдыхает, только он без сна и с работой мысли, от которой не отвязаться.
В зальчике, куда приоткрыта дверь, торжественно и мягко отстукивал мгновения жизни маятник старинных — покойного отца — стенных часов в темном закрытом футляре, поверху которого еще сохранился медальон с монограммой: «Поставщикъ двора Е. И. В. в Россіи Павелъ Буре». Спать бы да спать добрых два-три часа, вместо того чтобы размышлять до звона в ушах, после чего подкатывала еще нудная головная боль. Какая там утренняя свежесть, которая не так уж давно радовала его по утрам возможностью много и хорошо работать! Словом, опять не розовое начало дня.
С привычной старческой хрипотцой «Павел Буре» отбивал четыре, потом половину пятого. Вслед за этим единичным ударом на улице его родной деревни, где он часто ночевал в материнском доме, обычно вскрикивал, не совсем ладно, первый петух. Чуть погодя ему отзывался другой, поскладнее голосом, погромче, а дальше и третий, это у горбатенькой Насти. Первая перекличка утихала, поскольку больше встречать зорю некому. В ту пору по всей деревне зимовали только три петуха в трех дворах. Остальные хоть и водили птицу все лето, но в зиму не пускали. Наезжие родственники еще в октябре начинали дружно рубить головы подросшим петушкам-курочкам, увозили добро с собой на городские квартиры с холодильниками. Это стало привычкой.
С весны до осени по деревне цыплята-утята, городские внуки-правнуки да племяши, на огородах бодрые голоса, платочки, по всем дворам и на улице дым коромыслом. Запахи малинового варенья в середине лета, потом запах грибов и укропа, сытный дух обсыхающей картошки. Все теплые дни на зеленой и солнечной улице беготня, визги-крики на Глазомойке, где берега с песочком и неглубоко для детворы. Словом, жизнь, многолюдье. Молодость, подъем духа и веселье. А как только холодные дожди обозначат тоскливую осень, как желтизна тронет лес и однажды на утренней заре падет на луга белая изморозь, так все гости побегут до Мити Зайцева, бессменного и уже единственного тракториста в Лужках. Глядишь, на утренней зорьке и потянул он тракторный прицеп с корзинами, коробками и мешками, с чадами и домочадцами через грязевое болото, на другой стороне которого начиналась разбитая гравийная колея до Кудрина, ихнего колхозного центра.
И затихали Лужки до следующего мая, до нового нашествия близких и далеких родственников, когда снова оживала на все лето остывшая улица из девяти крепко рубленных бревенчатых домов — все, как один, окнами на Глазомойку, на луговую ее сторону, загороженную вдали по горизонту черно-зеленой стеной леса, где грибной и малиновый рай.
Бывало, и после петушиного крика задремывал Михаил Иларионович, проваливался куда-то на полчаса-час. Но как только «Павел Буре» отстукивал шесть, он с закрытыми еще глазами уже опускал ноги на коврик. Все прояснялось, живой-здоровый, пора за дело. Теперь голова наполнялась заботами вполне реальными. Савин морщил лоб, пытаясь удержать самое главное и не забыть самое срочное. Что там картошка в буртах и будут ли машины вывезти ее до морозов? Чем обернется вчерашний нехороший разговор в райкоме? Как ему распорядиться со стогами, свозить ли теперь к фермам или оставить на потом?.. Ко всему привычному вдруг подскочит мысль о детях, разбежавшихся по городам. Не пишут подолгу, то внуки болеют, то по работе не так.
Утро пожаловало на двор. Заботушки у порога. Грядет новый день, для колхозного, да еще главного, агронома, доверху наполненный всякими разными заботами… Вот и Катерина Григорьевна мягко прошлепала в тапочках на кухню, вот и внучка завозилась в постели, прабабка тихонько баюкает ее.
День-дон, дон-день. Труба зовет.
Уже умывшись, за ранним завтраком в одиночку Михаил Иларионович опять думал, почему это сон у него сделался рваным, как прилипла бессонница и сумела сломать многолетнюю привычку просыпаться на том же боку, на какой лег в десять вечера? Впрочем, никакой загадки он не искал. Просто сносился, голубчик, раньше времени, сбился с ноги, да еще и зашагал не так, как шагали другие, с характером более покладистым, когда делаешь работу не по сердечному велению, а по указке, заменяя и знания, и опыт этой указкой.
Он и сейчас думал, что все неприятности рано или поздно пройдут, как проходит налетная простуда от стакана горячего чая с малиной, который заботливо принесет прямо в постель Катерина Григорьевна, или, по-старому, Катя, Катюша, его жена. Умнеют же люди. Умнеет и общество, набираясь опыта. Наверное, и он не отстает, хотя и стареет.
Вот это особое обстоятельство, если о старости. Тут память. Цепкая память. Что легко забывалось и уходило из сознания в двадцать — тридцать лет или только туманный след оставляло, в сорок уже толстой занозой впивается в голову и постоянно саднит. Все понимаешь иначе, когда сравниваешь былое и нынешнее. А за пятьдесят память еще острее, что вперед, что назад, вот они — ошибки, вот они — благие намерения. Тянешься к ним, а они выше твоих возможностей. Хочешь как лучше, без ошибок — и не удается. Оттого и больно. И горько.
Думалось, сносу не будет здоровью, особенно в пятидесятые годы, когда вроде бы ушли многие помехи, так омрачавшие жизнь. Ходил тогда, помнится, быстро, пружинисто, горы готовился свернуть, да не свернул. Одни беды ушли из деревни, другие заявились. И те, давние, не выветрились, складывалось так, что вспоминались и днем и ночью. Вот эта память и отнимала сон, а днем нет-нет да и повергала в дурное настроение.
А вдруг он просто не понял жизни? Вдруг это всегда так — преподносит она трудности, а твое дело, разумное существо, одолевать их, напрягая все силы и знания, радуясь самому процессу одоления, тем более на пользу людям! «И вся-то наша жизнь есть борьба!» Хорошее призвание человека. Однако бывает и тут мало радости. Ведь трудности, случается, не природного свойства, не стихии, их создают искусственно такие же разумные существа, как Савин и ему подобные. С благими намерениями создают, имея в виду хорошую жизнь и все такое. И тогда приходится тратить силу и время на устранение сизифовых трудностей, а заодно и тех благих намерений, для которых тащили камень в гору.
Вот откуда недовольство сделанным — пустым! Было, было такое. И есть еще. Помнится оно, такое ненужное и обидное, накапливается, множится, как седина на голове, эта верная указка на старение души и тела.
Сидел Михаил Иларионович за столом в одиночестве, ел не ел, а голова работала.
В последнее время и у них, в Кудринском колхозе, не обходилось без трудностей. Памятным остался прошлый год. Год всяческих перемен, а запомнился хуже того, что звался високосным.
Начался он спокойно. Кудринское хозяйство вышло на почетное третье место в районе, никаких претензий к ним не было. С Сергеем Ивановичем Дьяконовым, председателем, жили они мирно, без хитростей, скорее по-приятельски. Когда так, работается всегда ладно, с приподнятостью. Как говорится, в парной упряжке добежали до февраля, до злых метелей, закрывших Савиным дорогу в Лужки. Не в первый раз. И не страшно. Стоял у них дом и в Кудрине, а тот, лужковский, тоже не без глазу, — мать Михаила Иларионовича пусть и стара, но по двору сноровиста, и скучать ей всегда некогда.
Вот в эти зимние дни и произошло событие, след от которого тянулся далеко и долго.
Вызвали Дьяконова в район утром. А вернулся уже в сумерках — и прямо к Савиным домой. Покряхтел на пороге, руки потер и этаким кошачьим шагом вошел в горницу, сам на себя не похож. Улыбался, поглядывая на Михаила Иларионовича. Улыбался Катерине Григорьевне. Погладил по голове внучку Катюшу, а заговорил о чем-то нелепом и пустом. Савин сразу почувствовал, не к добру эти улыбочки, тем более что и попахивало от председателя. А вообще-то он редко когда позволял себе принять. Случалось, конечно, если праздник какой, не отказывался. Или вдруг не в ладах с совестью очутится, ну и тогда для заглушения сердечной боли. Но праздников в тот день не отмечали. Значит, что-то произошло.
Сели ужинать. Дьяконов все улыбался, глаза у него светились тревожно. От рюмки наотрез отказался. И руки не знал куда девать. Тогда Савин и спросил:
— Плохие новости?
— Хуже, скажу тебе, некуда.
И голову опустил, в глаза не смотрит. Внезапно, на выдохе, сказал:
— Поповку перечеркнули. Неперспективная. Списали… Сегодня много чего списали.
— И Лужки? — Савин побледнел. Слухи давно носились.
— И Лужки тоже. Как ни доказывал и ни протестовал, сделали по-своему. Одно на уме: сселять всех в Кудрино, держать деревню экономически необоснованно, дороги туда нет и не будет, в общем, закрывай. Все решено, и перерешать никто не собирается. Бери, говорят, Дьяконов, перо и подписывай вот тут и тут. Бумаги под нос, сами Глебов с Румянцевым над душой. Завтра им нужно эти бумаги везти в область.
— И ты подписал?
— А что — я? Все председатели заложили свои деревни, не я один. Семнадцать деревень. Подписал, куда же денешься. Ну чего ты на меня уставился? Побыл бы на моем месте…
— Если бы побыл — не подписал, — злой тихо произнес Савин. — Мы как договаривались? Держать во что бы то ни стало. Ты помнишь? Ты согласился со мной — удержать?
— Значит, я — кто по-твоему? Кто? — запальчиво крикнул Дьяконов и поднялся.
Михаил Иларионович не сдержался и сказал ему — кто. Не очень уж страшное попалось слово, мог бы и похлестче аттестовать, дрожал всем телом, но, видно, вспомнил, гостем тот в доме. Сдержался, но и того, что сказал, с лихвой хватило.
Не ссора, а схватка. В полный голос. Катерина Григорьевна кинулась было успокаивать мужиков, но, поняв, из-за чего они загорячились, заплакала, прижала ладони к лицу и ушла с внучкой в спальню. Там, слышно было, и внучка разревелась, глядя на бабушку. Их родимое гнездо!.. Ломать дом, в котором родился муж и где еще живет его мать, которую она любила как свою собственную! И почему? Разве Лужки не так работают? И что это за экономические соображения, если деревня дает хлеб и мясо, да и сама жива-здорова?.. А ее уже на снос, как ненужную.
Мужики разошлись. Председатель в пылу спора начал даже отстаивать решение района. Иного выхода у него просто не было: бумагу-то подписал, согласился, чего гнуться на две стороны! Вот и твердил: надо, надо сселять. Кому и для чего надо — доказать, конечно, не мог, лучше всех знал, какой вклад в исполнение планов идет из Лужков; малолюдные, они давали более десятой части зерна и картошки, откармливали двести бычков — половину плана по мясу. Тут уж не без упрямства, лишь бы свою совесть обмануть да не поднять руки вверх.
Поссорились они в тот февральский вечер, кажется, навечно. Дьяконов ушел не простившись, сильно хлопнув дверью. Савин целую ночь глаз не сомкнул, лежал тихо, продолжал спор молчком, находил новые и новые доводы. Временами падал духом, слабел. Жена тихо ходила за дверью. Спит, не спит? И тоже мучилась. Внучка одна за всех спала, не ведая, что творится. Счастливое детство!
С тяжелой головой, с какой-то неуверенностью и с живой обидой пошел Михаил Иларионович в правление. Стояло тусклое, снегом и ветром наполненное утро, село вроде бы еще спало, людей не видно, но агроном знал свое дело и шел, чтобы делать это дело. Его ждала еще одна сложность: предстояло говорить с Дьяконовым о житейских проблемах. Как разговаривать после вчерашнего с бывшим другом?..
Он обратился к Дьяконову на «вы» и ограничился несколькими словами, сказанными сухо и через силу. Сергей Иванович слушал своего заместителя и смотрел в сторону. Ответил неожиданно для себя тоже на «вы» и тоже скупо, даже сурово. С тем и расстались. А ведь два десятка лет вместе, без единой размолвки за такое-то время!
Вот она, придуманная проблема, не стоящая и сотой доли душевных переживаний двух опытных крестьян, вдруг сделавшихся недругами!
Савин не собирался уступать. И не собственный дом являлся тому причиной. Он просто верил в Лужки, как верил в тысячи и тысячи других деревень, каждая из которых создавала продукты на земле и могла создавать их еще больше, если бы неразумное хозяйничание со стороны не поставило людей в этих деревнях в безвыходное положение, когда остается одно: бросить землю и родной дом и бежать туда, где можно жить.
В тот же день он поехал в район.
Сам запряг Орлика в сайки, кинул побольше сена, уселся, поднял воротник и отвернулся от ветра. Дремал, изредка понукал коня и все время думал, что скажет. А что говорить? О вечном союзе человека с землей, который разрушается с разрушением деревень? Об исчезающих родах крестьянских, которые держались в семьях, разбегавшихся теперь кто куда? О пропадающей земле, которая очень скоро зарастет лесом, если рядом не останется человеческого гнезда? Или нас прокормят садовые участки, испортившие своим легкомысленным гнездовьем все окраины городов? Говорить руководителям, обязанным все это знать и обдумывать, прежде чем понуждать даже честных Дьяконовых ставить подпись противу своей совести?
Михаил Иларионович привязал коня возле райкома, там, где всегда стояли машины, а в этот метельный день только сугробы переметало. Задал сена, но не выпряг и поднялся на крыльцо.




