Читаем Дальше в лес… онлайн бесплатно
Из всех искусств для нас важнейшим является кино.
Чем дальше в лес, тем злее режиссеры.
Режиссеры бывают двух базисных типов: «пиявки» и «зануды». Остальные — коктейль в различном процентном содержании ингредиентов. Это я вам говорю как актер, который с ними не одну собаку съел, посыпав многими пудами соли. Попортили мне кровушки и те и другие: одни ее пили, другие — сквашивали.
«Пиявки» высасывают из литературной основы (романа, сценария) всю ее жизненную суть, разбухают, переваривают и выдают смертным свои духовные экскременты. Из актеров и остальной команды они практически в буквальном смысле кровь пьют. Вампирищи… Им всегда всего мало, не так и не то. Удовлетворить их невозможно в принципе… Герудогении, блин…
«Зануды», наоборот, блюдут первоисточник — не то что до последней буквы, но до точки и опечатки. Особенно тяжко с ними, когда вершится экранизация Классиков. Тут вообще неси яд, гаси софиты… Невдомек «зануде», что литературный герой и киношный живут разной жизнью и воспринимаются потребителем совсем по-разному — ну не могу я жить, копируя все книжные «сказал, вздохнул, ответил, повернул голову» — не кукла я, ибо актер. А «зануда» выходит из себя, если я вместо вздоха вдруг высморкаюсь или покашляю, а вместо того чтобы присесть, с лету на диван рухну. Зато если изобразить из себя литературную куклу, то он вне себя от счастья.
И только сейчас я понял, что есть третий и единственный тип режиссера…
Этот ужас повторялся с тягомотной настойчивостью маятника: сначала переполняющий пространство снаружи и внутри тела вибрирующий рокот, от которого щекотно в кишках и в пупке, потом короткий металлический взвизг и полная оглушающая тишина, от которой становится больно внутри и кажется, что от стука сердца мешок плоти разнесет в клочья. А потом и сердце замолкает.
Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина… Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина… Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина…
Непонятно, что больнее. Пожалуй, тишина, потому что «р-р-р-ру-вз-з-з…» отвлекает внимание на себя, а в тишине боль всплывает из нутра и растекается по телу.
И еще в тишине голоса становятся слышны. От них под черепом свербеть начинает. Хотя для меня они все равно «бу-бу-бу» — не понимаю смысла. Может, если б понимал, не так больно было бы. Нет, не «бу-бу-бу» — «зу-зу-зу» — зудит и зудит одно и то же. Меня всегда бесили повторения музыкальной фразы, а от этого зудежа до музыки — как от урчания живота до Баха. Урчания, кстати, тоже хватало. Откуда-то снизу доносилось, с логичным финалом…
Ага, я на самом деле мешок, и кто-то меня несет, бурча животом и хрипя.
А сзади доносятся вроде бы членораздельные звуки, которых я понять не могу, но почему-то запоминаю. Когда звуки стихают, я непроизвольно повторяю их. Не бывает так. Никогда со мной раньше так не было. Роли приходилось потом и кровью зубрить, хотя там я понимал все до последней буквы.
— Эй, Обида-Мученик, — пыхтел сзади мужик. — Ты осторожней его неси, Обида-Мученик, а то голова у него отвалится — смех сказать, на чем держится. Ты это правильно сделал, что мхом обложил дыру-то да клейким листом обмотал, а если б не обмотал или не клейким обмотал, то, чтоб мне никогда пьяных жуков в рот не взять, отвалилась бы уже голова… Хочешь пьяных жуков, я сейчас быстро наловлю, весело будет?..
— Заткнись, Колченог! — хрипел подо мной другой мужик, шатаясь при каждом шаге. — И так дыхалка сбита, как шляпка у гриба, когда его пнешь. Не пинай меня, Колченог!
— Да кто ж тебя пинает? Дурья твой башка, даром что хорошо к шее приделана, а будешь дурь нести, так тебе ее быстро оторвут.
— А почему? — из последних сил просипел тот, кто меня тащил.
— Еще раз твое вонючее «почему» услышу, сам оторву! — взревел тот, что шлепал сзади по лужам: «хлюп-хлюп, хлюп-хлюп».
— А поч… а поч-чему? — выдавил из себя, видимо, Обида-Мученик.
— Ну, все… Достал потому что! — взрычал Колченог. — Ты лучше его аккуратней неси, а то из него сыпется всякое страшное, вдруг укусит или шандарахнет, как гриб огненный!.. Я собираю — может, ему надо будет, если голова не отвалится. А если отвалится, то уже никому ничего не надо. Тебе не жжется, Обида-Мученик?
— Не-а, — прохрипел носильщик.
— Значит, не мертвяк, — довольно пробурчал Колченог. — Мертвяк обязательно жжется. Для того он и мертвяк, чтоб жечься, а не будет жечься, так его в любой деревне на куски разорвут, никакого бродила и травобоя не понадобится, а ежели он жжется, так кто ж его хватать будет да на куски рвать — себе дороже потом ожоги лечить… Во, опять упало!.. Фу, какое страшное!.. Не-е, такое на деревьях не растет, и в траве не растет, и среди грибов… Такое в Лесу не может расти, потому что не лесное, а что не лесное, то в Лесу не растет, это даже такому бестолковому, как ты, Обида-Мученик, должно быть понятно…
— А поч-ч-ч… — хрюкнул собеседник.
Эх, если бы я понимал, о чем речь… А так — каждый звук как топором по доске… Как так?
— Что — поч-ч-ч? — почти добродушно хмыкнул сзади Колченог.
— Не ра-асте-от по-оч-ч?..
— Не растение потому что, дурья башка, пень трухлявый, а не башка! Разве ж пень трухлявый может что-то уразуметь? Пень трухлявый только трухлявиться и может, ну еще в темноте светиться, как гнилушки светятся… Ты в темноте не светишься, Обида-Мученик? Гы-ы-ы…
Тут меня припечатало такой болью, что не только тишина, но и полная темнота наступила.
— Это хорошо, что ты не мертвяк, — услышал я набор звуков и попытался открыть глаза — тщетно: такое впечатление, что верхнее веко пришито к нижнему. Или срослись они намертво? — Если б ты был мертвяк, — продолжились звуки, — я тебя сама бы острой палкой проткнула и в дырку травобоя налила бы. Мертвяки страсть как не любят травобоя. А я тебе травобоем раны обрабатывала — и ничего, хоть шипел. Да я знаю, что это больно, когда травобоем на открытую рану, зато потом никакая плесень в нее не заберется и никакой мураш не заползет. Еще неизвестно, что хуже — мураш или плесень. Известно, что мураши и плесень — это для ран очень плохо, хоть синяя плесень, хоть красная…
И что ж ты все молчишь? Как же трудно с тобой! Или как начнешь бормотать, ни слова понять невозможно. Так у нас не разговаривают. И в Выселках не разговаривают, и за Тростниками, где тебя нашли, и в нашей деревне, где мы с мамой жили, до того как ее мертвяки забрали… Мы все друг друга понимаем, а тебя никак понять невозможно. Потому что ты бормочешь не по-человечески, и человеки тебя понять не могут ни тут, ни в Выселках. Да и уроды тебя не поймут, и бандиты не поймут, потому что они люди, а ты как мертвяк, только совсем не мертвяк, потому что даже красивый и не обжигаешься, а если б ты был мертвяк, то я бы тебя не выхаживала…
Я вспомнил те звуки, что слышал, когда меня швыряло из «р-р-р-ру-вз-з-з» в тишину, меня нес какой-то мужик, а второй бормотал что-то ему в спину. То есть мне в спину. Звуки были похожи на те, что я слышал сейчас, но если от тех меня саднила боль, то эти были как щебет лесной птички.
Я подергал веками, не пытаясь их раскрыть, а только чтобы убедиться, что они существуют, а лицо не покрыто сплошной пленкой спекшейся кожи. По крайней мере, глазные яблоки вполне даже свободно дергались под веками, а сами веки шевелились. И я, сконцентрировав внимание на поставленной задаче, разлепил глаза. Было сумрачно, поэтому, наверное, я не испытал светового шока, медленно расширяя створку век.
— Мертвяки — они страшные! Ты когда-нибудь видел мертвяков? Да нет, как ты мог видеть мертвяков, если раньше в летающей деревне жил… Мне Обида-Мученик рассказывал с Колченогом, это они тебя нашли за Тростниками, пошли в Муравейники, а их занесло в Тростники, и тут над Лесом как загудит!.. У-у-у, потом бумс-хрясть-плюх… И ты прилетел сверху и головой об дерево — шмяк! Они думали, что совсем убился, а подошли — ты живой… Ой! — вскрикнула она, встретившись со мной взглядом.
А я поспешил закрыть глаза, потому что первое, что я увидел, увидеть было невозможно: на меня удивленно-радостно-испуганно смотрела моя дочь Настёна-Настенька-Настюшка-Анастасия, прах которой я недавно (сколько же времени прошло?!) развеял над горами Тянь-Шаня, в которых она и разбилась, летая на параплане. Я же ее и пристрастил к этому древнему увлечению. Я же и летел рядом… Мне и в голову не приходило ждать опасности — кто же ждет камнепада в ясную погоду?! Неисчислимое число раз неисчислимое количество парапланеристов ловило восходящие потоки у нагретых склонов… Не было ни одного такого случая — ну не падают камни на парапланы, и упал-то всего один камень, но… Кто-то там наверху сильно постарался, поиграл вероятностями. Мразь небесная!.. Ну почему не в меня?! И почему я тогда сразу не отстегнул параплан? Трус… Но тогда я еще надеялся на чудо…
Неужто свершилось и я догнал свою девочку? Я опять распахнул глаза. Она тревожно смотрела на меня и произносила звуки, которых я не мог понять. Может быть, в раю, куда ей надлежало попасть, говорят на таком вот райском языке? Но как же тогда понимать друг друга? Боже! Как она прекрасна, хотя и неимоверно чумаза! Неужели в раю не умываются?
— Глаза открыл! Наконец-то! А то я боялась, что ты как ударился головой об дерево, так глаза и разучился открывать. Все, кто головой об дерево ударяются, глаза закрывают. Некоторые навсегда. Вот в нашей деревне, где мы с мамой жили до того, как ее мертвяки забрали, дерево одному по голове ударило, так он больше не открыл глаз-то. Ну, это, может быть, потому, что дерево его ударило, а не он дерево? У тебя все наоборот. Это хорошо, что наоборот, потому что ты глаза открыл. Не надо было тебе дерево головой бить. Наверное, ты и не хотел, но так получилось. Ты уж больше так не делай. Если захочется дерево ударить, лучше палку возьми и ударь. Только осторожно, потому что дерево может само тебя ударить. А некоторые прыгают. Старайся, чтоб прыгунцы тебя не задели, — не только головы, но и костей не соберешь потом. А иногда они иголками тыкаются. Ты лучше деревья совсем не трогай.
— На… Нас… Настёна? — выдавил я из себя. — Ты как тут?
— Чо?.. Ты опять что-то непонятное говоришь. Ты назвал меня по имени или мне показалось? Когда так смотрят в глаза, то называют по имени. Только как-то странно ты сказал… Нас-с-с… Не, таких имен не бывает. Нава я, На-ва, — повторила она по слогам, тыча себя пальцем в грудь. Жест был понятен. Звук тоже.
Неужели в раю не только дают другой язык, но и имена меняют? Хотя… Какой-то смысл в этом есть: каков язык, таково мышление… А имя, кажется, имеет сакральный смысл и как-то сказывается на личности. Где-то я про это читал, но толком не помню… Странное имя — Нава, попробовал я его на мысленное звучание. Как-то слишком просто, не ощущается глубинных смыслов. То ли дело Настя: настежь… наст… настроение… настойчивость… Может, это оттого, что я здешнего языка не знаю? Потому и смыслы ускользают?
Ч-черт! — вдруг догадался я. Нехорошо в раю черта поминать, но в том-то и фишка, что не может это быть раем!.. Настеньке-то самое место в раю, а мне-то с какого бодуна там оказываться, да еще прямо из той клоаки, в которую я себя засунул после смерти дочери?! Да и прошлое мое артистическое буквально кишело грехами!.. Разве что я искупил их, вырастив Настёну? Но опять же растил во грехе эгоизма — для радости своей и духовной отрады… И не уберег в конце… Нет мне прощения!.. Или у здешней администрации своя логика?.. Ладно, разберемся, если живы будем… Хотя коли уже померли, то куда же дальше умирать?
— На-ва, — произнес я вслух по слогам.
— О! — обрадовалась девочка. — Понял! Значит, совсем не мертвяк! Нава я, Нава!.. А тебя-то как звать! Я — Нава, — опять потыкала она себя пальцем в грудь. — А ты? — уперлась она пальцем в мой живот.
Я понял вопрос, но с ужасом обнаружил, что не знаю на него ответа. Я не помнил собственного имени! Что-то вертелось на языке, но в слово не превращалось. Ох-хо-хо!.. Охохонюшки-хо-хо… Очень популярный прием «мыльных опер» — амнезия главного героя или всех по очереди. Уж века два методу — изучали в истории кино… Что за бред — «мыльная опера» в раю?!
Да, наверное, все это бред, и нет ни дочки, балаболящей без передыху невесть что на тарабарском наречии, ни этого грязного потолка над ее головой, по которому ползут какие-то насекомые (не могу взгляд сфокусировать, чтобы понять — какие. А может, это и не насекомые вовсе?). Нет ничего, кроме бреда, обычно случающегося после «р-р-р-ру-вз-з-з…», если не наступает полная тишина — кранты с нашлепкой. С крышкой гроба то есть или затычкой горшка с прахом.
Кто я?! — напряг я свою память, и наступили кранты. Не успел понять — с нашлепкой или без. Но если сейчас все это во мне крутится, значит, нашлепки не было. Просто отрубился.
Бу-бу-бу… Вя-вя-вя… Хрю-хрю-хрю… В темноту протиснулись звуки, но не членораздельно, а общим шматком. Понять я их, как и прежде, не мог, но не получалось и запомнить — ударялись в барабанные перепонки и отскакивали, не проникая в сознание.
И вдруг — щелчок: включилось! Не понимаю, но вполне даже членоразделяю и запоминаю.
— Ну, ты, Нава, плохо его выхаживаешь, коль не ходит он у тебя. Ладно — не ходит, а и глазами не зыркает, пузом не бурчит, есть не просит. А кто не просит есть, тот не жилец. Сразу было видно, что не жилец, чужак, а если совсем чужак, то у нас не жилец. Да и как он может быть жилец, если не жил у нас? Вот ты тоже чужая, но не такая чужая, мы в твоей деревне и раньше бывали, понимаем друг друга. Да и мужиков женили в вашу деревню. Вот и тебе муж был бы, если б ты его выходила. А если муж не ходит, какой из него муж? Хоть бы глазом зыркал…
— А он уже один раз зыркал, а потом перестал зыркать, — ответил девичий голос. — Может, я что не так сказала? Как спросила, как его зовут, он зыркать и перестал. У нас в деревне одного тоже деревом стукнуло, он глаза и закрыл.
— Да в твоей деревне все такие стукнутые, если своих женщин мертвякам отдали, — послышался мужской голос. — Нестукнутые женщин мертвякам не отдают, они мертвяков травобоем поливают. Боятся мертвяки травобоя… Твой-то травобоя не боится?
— Не боится, — ответил девичий голос.
— Тогда он не мертвяк.





