Читаем Четыре Времени Ветра онлайн бесплатно


Четыре Времени Ветра

Маленький, обозлённый ветер — не ветер даже ещё, а поветрие, первое поветрие наступающей стужи — зернистою изморозью стягивал растрескавшиеся губы, тугой холодной спиралью пеленал, обматывал голову. Расплющивал слёзы в хрупкие пластинки, вдавливал их обратно в глаза. Этот день был горящим ручьём в чёрно-белой зиме 56-го, ручьём из зажжённых свечей, сливавшихся в длинное пламя.

Григорий Марк

Проза / Современная проза / Эссе, очерк, этюд, набросок
<p>Григорий Марк</p><p>Четыре Времени Ветра</p>

…и соберут избранных Его от четырёх ветров…

Март — август, 2012

Зимa

Маленький, обозлённый ветер — не ветер даже ещё, а поветрие, первое поветрие наступающей стужи — зернистою изморозью стягивал растрескавшиеся губы, тугой холодной спиралью пеленал, обматывал голову. Расплющивал слёзы в хрупкие пластинки, вдавливал их обратно в глаза.

Этот день был горящим ручьём в чёрно-белой зиме 56-го, ручьём из зажжённых свечей, сливавшихся в длинное пламя.

Выходили без шапок, растерянные, потные, из тёмной часовенки в расплывы тусклого солнечного света, размноженного миллионом снежинок. Идти было трудно, земля выгибалась, скользила у них под ногами. И прозрачный звон качался в расщелинах неба, заросшего льдом.

Из узкого прямоугольника двери под куполом с перебитым крестом било пламя. Стекало по ступенькам, усыпанным солью c опилками. Переливалось, змеилось по угреватому от фабричной копоти насту между иероглифами хрустальных сучьев, между стёршихся позолоченных слов на плоских камнях и упиралось в другой, страшный, прямоугольник, обведённый жирною рамою из жёлтых комьев. Четверо бородатых, со сверкающими, стеклянными лысинами, стояли по углам, расставив ноги и тяжело опираясь на воткнутые в землю заступы.

Красный гранёный ящик, словно кусок спрессованной крови, проплывал над горящим ручьём. У тех, что шли впереди, пылали отмороженные лица. Холод, спустившийся с неба, тонкими иглами входил в их тела, ломался в промёрзших венах. Тени цеплялись друг за друга, опускались на дно, белое дыхание идущих — видимая часть притаившихся душ — висело над ними.

И нахохлившиеся грачи, веками охранявшие здесь каменные плиты, смотрели на них в упор, вцепившись в чугунные ограды трёхпалыми когтистыми лапами.

Они шагали, наполненные скорбным бесчувствием, — так и будут они теперь шагать через всю мою жизнь — с трудом отдирая от изъеденных ржавчиной решёток мгновенно примерзавшие к ним голые зрачки. Вытягивали перед собою разбухшие рукавицы, в которых бились рваные клочья огня, не дававшего света. И молчание их было как обледеневший наст, застилавший, выравнивающий землю вокруг.

Последним брёл, тяжело спотыкаясь о корявые тени, торчавшие из снега, шестнадцатилетний человек в беззащитно коротком драповом пальтишке. У него ещё не было ни знания, ни памяти. От камней с позолоченными словами — словами слишком большими для жизни — шёл тихий свет, и те, кто лежали под ними, опускались всё глубже в холодную почву. Завывал, раскачивая пламя в руках, голосил уныло и страстно сразу со всех сторон порывистый ветер. Острыми кристалликами снежного солнца царапал щёки, обжигал, застревал хрипеньем в простуженном горле.

Тело его продолжало идти по скользкому насту, но сам он сейчас опять стоял неподвижно в часовенке с забитыми окнами, стиснутый многоголовою распаренною толпою. Перед глазами качались согнутые спины, но видел он раздувшееся лицо с подвязанной челюстью на белом атласном изголовье. И лицо это было, как сургучная печать на ящике, увитом металлической зеленью с чёрными лентами. Одинокая лампочка свисала на голом шнуре. И выше, по куполу написано было над нею: «Буду плакать я перед Господом». Дремучий священник, окружённый густою безблагостной тишиною, скороговоркой отпускает душу. Кладёт в ладонь уходящему дощечку с разрешительной молитвой. Тоненькая страдальческая жилка бьётся у него на шее. Серебристая тень промелькнула над только что заколоченным ящиком, и исчезла сквозь невидимую щель в куполе. Намертво зажав в кулаке свою подорожную, плывёт к выходу незнакомое тело, огранённое красными досками. Плывёт туда, где должно истончиться, исчезнуть всё бывшее плотью.

Ручей, и внутри его сгорбившийся человек в драповом пальтишке, без шапки, с волосами, поседевшими от инея, стекали в широко распахнутую дверь, обозначенную жёлтыми, со слюдяными прожилками, комьями. Не в дверь даже, а в дверной проём, который охраняли четверо вооружённых огромными заступами стражников в замызганных ватниках с торчащими из карманов бутылками.

Над ровным, будто гашёною известью выжженным полем, над плитами облицованными инеем, плыл воздух, хранивший форму красного ящика. Светился скол тусклого неба, наполненный оловянным солнцем. Голосил, надрывая связки, метался зигзагами ветер. И окаменелый дым из кирпичной трубы, правильной безнадёжностью проткнувшей насквозь горизонт, стелился вдали над городом, над краем всего, что было.

Не могу понять, почему даже сейчас, через столько лет, мне становится так одиноко, когда вспоминаю об этом?

Весна

Шли, нагруженные бутылками, по прозрачному лесу, раздвигая густой частокол из солнечных лучей и смахивая с лица паутину. И женщина, в теле которой жил ребёнок, шла вместе с ними. Вокруг шелестели берёзы, гордо выпячивали перед ними свои зелёные животы на запелёнутых чёрно-белою берестою стволах. Серебристая весёлая речка плавно кружилась среди белобрысых лопухов, хвощей и крапивы, обнимала блестящими излучинами валуны. И журчание речки казалось прерывистой речью — захлёбывающейся речью недавно воскресшего леса.

Расположились на лужайке, окружённой кустами, у самого берега Медного Озера. Его белая кромка и заросшие камышами топи были уже оплавлены утренним солнцем. На маслянисто-тёмной воде уютно плескались цветные пластинки. Одинокая лодка без гребца и без вёсел качалась в покрытом патиной купоросовом зеркале между сбившимися в тучи клочьями тьмы. Над ней, как одноглавый герб в толще балтийского неба, парил, распластав свои хищные крылья, неподвижный ворон.

Расстелили клеенку, бутылки расставили, открыли консервы. Чьи-то голые руки бросали сверкающий хворост в костёр, с ворчливым кряхтеньем и оханьем ворочавшийся с боку на бок. Постреливали во все стороны красно-синие головешки. Мне они казались обугленными кусками фраз, которые я повторял про себя, пока они не сгорели, и не выбросил их в этот костёр. И слышно было, как подбираются к клеёнке ветвистые тени в дымных одеждах, как подминают они на своём пути белые взрывы одуванчиков, переплетённые тёмные запахи вереска и влажных корней.

Уселись, неторопливо раскуривая в пригоршнях предстоящее молчание. Словно чувствовали уже ту боль, которую я не успел ещё причинить. Женщина, в теле которой жил ребёнок, сидела рядом со мною. Жужжащий обруч мошкары проступил над её головой. И я не мог к ней прорваться сквозь сгущавшуюся тишину.

Чувство вины и моя неуклюжая благодарность смешивались с беззаботным нетерпением перед тем, что должно наступить всего через несколько дней. Так, наверное, верующие в последний момент перед смертью, забывая о прошлом, ожидают вступления в подлинную жизнь.

Тень державного ворона проплыла по мокрой лужайке. Кусты орешника и бузины, окроплённые солнечными оспинками, похрустывали вывернутыми суставами. Расправляли лениво свои набухавшие соками ветви. Гладили ветер листья-ладони. Промёрзшая чернота, накопившаяся за зиму в капиллярах, трубчатых перепонках, волокнах, высветлялась, выступала наружу тугими фиолетовыми припухлостями почек. Сплошная, тяжёлая зелень с прочерченными внутри её бирюзовыми стеблями мелко тряслась. И только один ярко-красный листок на самом верху, словно орден победы над прошедшей зимой, висел неподвижно.

Метались в клевере мухи, шмели, свисали с ветвей на невидимых нитях бледно-зелёные гусеницы. В траве, разделившейся на миллионы ярких острых травинок, сворачивался крохотными радугами утренний свет, ещё не успевший отделиться от тьмы. Мерцали, переливались только что рождённые в росе головастики, личинки, инфузории. Великая безмолвная оргия взаимного оплодотворения творилась в зелени.

Но женщина, в теле которой билось два сердца, ничего этого не замечала. Она сидела с гранёным стаканом в руке и, не отрываясь, смотрела в костёр, словно что-то очень важное сейчас в нём догорало. Отблеск пролившегося вина стекал по губам. Я подумал, что глаза были слишком большими для её лица.

Вдруг она неслышно произнесла моё имя. Я оглянулся — и, будто тупым напильником, по душе полоснул воспалённою нежностью только что вскрывшихся почек. Вязкая густая тишина снова сомкнулась над моим именем, как болотная вода над камнем, идущим ко дну. И я то ли сказал, то ли подумал: «Обязательно напишу… сразу же…».

Молодой, неуёмный ветер — добрый дух оживших от зимней спячки кустов — носился по лужайке, перемешивал вокруг неё крошево бликов и дрожащих радуг в росистой траве. Клейкие листики, просвечивавшие пульсирующей белизною, легко касались друг друга, замирали и снова разбегались, точно играли в свои зелёные пятнашки. Наблюдали за игрой, чинно рассевшись по веткам, усатые бабочки-однодневки, синие стрекозы, шёлковые мотыльки, ошалевшие от солнца. Всё это надо было запомнить. До мельчайшей детали. До прозрачных, с красными прожилками, крыльев-лепестков, аккуратно сложенных кверху. Не додумывая ни единого кружка на спине у божьей коровки, неторопливо ползущей по рукаву.

Не так-то просто будет привыкать к пустыне.

Я слышал опять дыхание женщины, сидевшей рядом, слышал её влажный голос, но не понимал, что она говорит. Моя пустая телесная оболочка находилась среди живых кустов и радуг, рассыпанных в солнценосной траве, на берегу мреющего в утреннем свете озера. А сам я, уже отрешившись от прожитого времени, отрешившись от тяжести тела, поднимался в прозрачные горы. Закон всемирного тяготения — так же как и все остальные законы страны, где я раньше жил, — здесь не соблюдался. Душа пела во весь голос от счастья, хотя и немного фальшивила. За все эти годы слух у неё так и не развился, да и мелодия была слишком трудной. А слов я не знал.

Вешний ветер, взметнувшийся следом за мною с лужайки, указывал путь. И нижний край неба расступался, как Красное море. Моя тяжело дышавшая тень наливалась темнотою, становилась всё короче и всё уродливее, забегала вперёд, пыталась о чём-то предупредить. Потом опять начинала суетиться, петляла под ногами, замирала и тёрлась плоским телом своим о ветер.

И вот я достиг перевала. Далеко на юге проступила в небе узкая полость, похожая на внимательно прищуренный глаз без лица, поджидавший, когда я его, наконец-то, замечу. Потом вздрогнули жгуты свалявшихся туч и разлепились огромные веки. Медленно выгнулась синяя линза зрачка, и в зенице небесного ока я увидел сквозь воздух, струящийся от жары, двухэтажные домики с плоскими крышами, ограждённые низкими красными кустарниками, пологие купола, холмы, просвечивающие друг сквозь друга, и за ними пустыню, сияющую миллионом зёрнышек света, — голое тело обетованной земли. И время пошло. Медленно, как нигде, но пошло. Моя жизнь начинала сбываться.

…достигнув перевала, продолжай восхождение… к себе, от земли своей, от друзей своих, от дома своего… в пустыне пути приготовьте…

Ещё одна размытая, длинная тень, незаметно выросшая за спиною, упрямо цеплялась за камни и тянула назад.

Небесный зрачок подмигнул неожиданно мне, как будто сообщнику, — потерпи ещё несколько дней — и снова стал мутным, подёрнулся красною пылью. Горячий рассыпчатый свет пустыни сталкивался с обманным блеском Медного Озера. Столб из двух перевитых свечений поднимал стремительно и бесшумно позолоченные тучи, сгрудившиеся над перевалом, расплющивал их по низкому небу. Светлый купол выгнутых туч, очерченный со всех сторон горизонтом, расширялся. И всё, что я видел внутри, теперь было связано ритмом, ритмом дыханья и слов, ускользающим и возникающим снова, прерывистым ритмом, стучавшим в моей голове.

Перед тем как уйти, вытер тыльной стороною ладони струившийся пот и заставил себя оглянуться. Весь окоём разделился на две половины. В одной колыхалось от края до края расплывшейся акварелью зелёное л'uствие, перерезанное сияньем берёз и внутри его плавно изогнутой речкой, а всю половину другую заполнило Медное озеро. И лодка, как прежде, плыла в рябом купоросовом зеркале.

И там, где сливалось изгибами л'uствие с кромкой воды, проступила знакомая мне лужайка. На ней путеводный ветер, успевший уже протянуться сквозь обе мои непрожитые жизни, кусочек огня оторвал от костра и чиркнул им по траве. Осветились кусты, грозно шевелившиеся сразу всеми своими ветвями. Теперь они были похожи на косматых зверей со вздыбленной шерстью, стоящих, опустив головы, на задних лапах за спинами моих друзей. Взметнулись мёртвые запахи сигаретного дыма, чьи-то приглушённые голоса, отблески изумрудных бутылок. Оживить их не удавалось. Я был далеко.

От ветра глаза стали слезиться, и я наконец разглядел — сквозь слёзы всегда виднее — среди расплывавшихся неопалимых кустов красно-белый квадратик клеенки, себя самого, своё одиночество, которое, точно побитая собака, крутилось рядом, заглядывая в глаза мне, и всех своих близких — даже тех, кого не было с нами тогда, — с поднятыми стаканами в руках.

Лиц их уже было не разобрать. Но я знал, что сейчас они справляют поминки. Поминки по мне. И свет понемногу из них уходил.

Женщина с искрящимся обручем мошкары над головой сидела отдельно от всех, обхватив руками лицо. И я знал, что с каждой минутой большеголовый ребёнок, которого никогда не увижу, растёт в её теле.

Лето

Сизое пятно, проступившее прямо над луною, стремительно разрасталось, темнело, превращалось из безобидной тучи в распростёртые крылья черного архангела, голова которого была далеко за горизонтом. Крылья вздымались и опускались снова, разгоняли в асфальте расплющенные вееры горячих пальмовых теней, все плотней накрывали своим серебристым исподом город, застывший в изнемождении от духоты.

Ветер к земле прижимал налитую грозным шуршанием плоскую крышу. До блеска вылизывал сотней шершавых своих языков. Бормотал заклинанья, обсасывал, одну за другою, каждую из мерцавших антенн. Тщательно, чтоб ни единой частицы грязи, принятой из эфира, на них не осталось, вытирал обрывками мокрых газет. И осипшие птицы воздуха, раскрыв свои длинные клювы, носились между хлопающими газетными листами.

Светопреставление началось ветвящимся спазмом в груди архангела, во взлохмаченной завязи между сросшихся крыльев. Небосвод раскололся беззвучно на две неравные половины, и молниеносная трещина впилась острым концом в далёкие болота.

Белая волна света хлынула в комнату и окатила меня с головой. Стена за спиною колыхалась, как занавеска от ветра.

Похожие книги

Другие книги Григорий Марк