Читаем Чаша терпения онлайн бесплатно
Чаша терпения
«Чаша терпения» — роман о дореволюционном Туркестане, охватывающий период с 1900 по 1912 год. …Надежда Малясова, сестра милосердия, приезжает из Петербурга в Среднюю Азию, где без вести пропал ее отец. Она из тех передовых русских интеллигентов-энтузиастов, которые приехали с гуманной миссией просвещения и медицинской помощи местному населению. О многих интересных человеческих судьбах, об исторических событиях того периода повествует А. Удалов. Этот роман — начало задуманной автором эпопеи, которую он намерен довести до наших дней.
Проза / Советская классическая прозаАлександр Удалов родился в Симбирске в том далеком 1914 году, когда над мирным раздольным простором Волги, над тишиной и покоем великой реки, над неоглядными полями несжатых хлебов прогремел гулкий набат первой мировой войны.
Мужчины, наспех покидая родные дома, уходили на фронт, обещая семьям вскоре вернуться с победой, и не чаяли, что уходили из векового своего быта навсегда, ибо длинная и невиданная выпала им дорога, и те, кто через многие годы возвратились, пришли уже в новый мир.
С берегов Волги еще ребенком был привезен Удалов на берега Сыр-Дарьи. Здесь он рос, здесь учился, здесь впервые начал приглядываться к большому, сложному, прекрасному миру, к жизни, окружавшей его, к людям, говорившим на разных языках, жившим различными обычаями.
Вдумчивый, молчаливый школьник, он мог подолгу, притаившись в стороне от толчеи и движения, разглядывать и обдумывать жизнь, полную больших событий, — шли нелегкие годы гражданской войны, строительства советской жизни, годы первых пятилеток. Здесь, в Ташкенте, он окончил среднюю школу, начал работать на рисоочистительном заводе и, сперва для себя, для памяти, написал первые очерки, пытаясь записать рассказы людей, которые его чем-то заинтересовали.
Еще очень неуверенно, очень сомневаясь в своих силах, робко, принес он в редакцию ташкентского журнала свой первый рассказ. В 1936 году рассказ напечатали. Он назывался «Мужество» и посвящен был борьбе с басмачеством. Так сделан был первый шаг в литературу. Два года спустя рассказов набралось уже на отдельную книгу. Сборник вышел в 1938 году. Главной темой всей книги была гражданская война, в которой он не участвовал, но которая так ярко запечатлелась в нем с детских лет. Этой книгой Александр Удалов определил свою дальнейшую жизнь — он посвятил ее литературе, — писал, рецензировал, редактировал, много, трудолюбиво работая над собой.
Два года спустя, в 1940 году, вышла новая книга — повесть «Марина». Повесть о деревне, о коллективизации и, значит, опять о борьбе, опять о столкновении двух миров.
С этой повести начинается трудная и взыскательная работа Удалова над языком, над формой. Чем сложнее становился материал, тем более совершенной нужна была форма, тем более выразительным и лаконичным язык, тем более строго приходилось отбирать главное, отсеивая все второстепенное, хотя многое в этом второстепенном казалось ярче и живописнее главного. Иногда не хватало мужества выбросить лишнюю сцену, отказаться от лишнего героя. Но выработать в себе эту строгость к материалу можно было лишь работая, не ослабляя требовательность к себе. В повести «Марина» видна эта борьба автора с самим собой; но в ней видны и первые успехи.
Вскоре началась Великая Отечественная война, и Удалов, став сотрудником дивизионной газеты, написал много очерков и рассказов о подвигах, о доблести наших бойцов. Многое довелось ему пережить и повидать, многое запомнилось на всю жизнь в те суровые и великие годы. И, возвратившись с войны, он продолжает писать о войне, о воинах, о непримиримой борьбе двух миров. С тех пор почти ежегодно выходят его книги. Тверже становился его голос, чище и выразительнее — его язык, но упорную работу над собой он продолжает, все смелее и смелее берясь за сложные темы, все зорче вглядываясь в окружающую его жизнь.
Один из его друзей, писатель Николай Асанов, однажды сказал: «Лирическое письмо Удалова захватывает читателя, и надолго остается ощущение находки. Радуешься, что существует такой меткий, милый, приятный писатель».
Он и теперь все такой же, каким был на первых порах своей жизни, — пристально приглядывающийся к людям, очень мирный человек, избравший героями своих книг людей деятельных, порывистых, увлеченных борьбой. И сквозь все его книги проходит большая, душевная любовь к людям. Этой любви учит он и своих читателей.
Сергей Бородин
Первые события этого повествования произошли в год рождения нынешнего, двадцатого века, то есть в 1900 году, в тридцати верстах от Ташкента, близ проезжего, но глухого в ту пору тракта, у придорожного одинокого кургана.
Сотни лет и в рассветную сизую рань, и в палящий, белый от зноя июльский полдень, и покрытые широким пылающим пологом трепетной вечерней зари — шли мимо этого кургана богатые караваны с парчой и шелком, с персидскими коврами и индийским чаем, с русским бархатом и лекарствами, белым льняным полотном и крупчаткой, с грецкими орехами и контрабандным опиумом, намазанным прямо на потное, в грязи и шерсти брюхо верблюда.
Шли богатые караваны издалека и шли бедные из окрестных селений, с двумя батманами самана или шалы, корзинами дынь или винограда.
Редко-редко проедет по дороге крытая арба на двух громадных, выше человеческого роста, колесах, одно из которых непременно должно скрипеть; пройдет, пожалуй, уж полчаса, как отъедет арба от кургана, и давно уж не видно ее за поворотом, за зеленой стеной придорожного камыша, а унылый скрип колеса не гаснет — все слышится, слышится, слышится…
Иногда проскачет мимо всадник на коне с хурджуном через седло, либо просеменит на ослике сонный старик в черном стеганом халате. Если всадник богат, халат на нем шелковый, полосатый, радужный, а лошадь покрыта малиновым бархатом, и уздечка на ней не простая — украшена махровыми кистями и синими бусами; в толстом ковровом хурджуне у него детские красные сапожки, пятнадцать аршин атласа, мягкие ичиги с калошами, восемь пачек зеленого чая да две черного, байхового, леденцы городские в кулечке, чудесный прозрачный нават, белый рафинад, сыплющий огненные искры, когда его колют хоть щипцами сахарными, хоть просто шкворнем железным от телеги; не перечесть всяких иных подарков в хурджуне у того всадника для его жен, для детей. Такой всадник редко едет один, обычно он окружен кавалькадой веселых спутников, старающихся развлечь шумной болтовней своего сановитого односельчанина, который, впрочем, держится на полкорпуса коня впереди них и молчит, лишь изредка соблаговолив порадовать своих услужливых спутников фразой, либо брошенным вскользь словцом.
Если же всадник беден, его никто не сопровождает, он едет один, и хурджун его тощ, где-то на самом дне его, как несказанная драгоценность, лежит пара детских калош азиатских; зимой пятеро или шестеро ребятишек будут носить их по очереди на босу ногу.
Всякий народ и ехал, и шел по этой дороге мимо Безымянного кургана: сановитые беки и баи, известные на всю округу своими богатейшими виноградниками в садами, мануфактурными магазинами и малолетними женами, тысячными отарами овец и табунами коней; безвестные простолюдины и бедные дехкане, надменные чалмоносцы и голодные поденщики, русские переселенцы и государственные чиновники, странствующие монахи и юродивые.
Верблюды, арбы, русские, редкие, как диковинка, фаэтоны, телеги, дрожки, двуколки, всадники и пешеходы многие годы ехали и шли по этому древнему туркестанскому тракту.
Оживленным тракт становился в базарные дни, а в будни был глух и пустынен. Лишь изредка пройдет бывало караван верблюдов, нарушая окрестную тишину сиротливым звоном одинокого бубенчика да жестяного ботала, внутри его вместо чугунного языка висит белая кость, и стучит, и стучит в ботало с каждым шагом верблюда. Проедет на осле какой-то человек в чалме, истово подбадривающий равнодушное животное ударами короткой палки между ушами да своими резвыми пятками, обутыми, несмотря на июльскую пыль и жару, в ичиги и калоши, да еще гортанным покрикиванием: «хр, хр!» Иногда проскрипит медлительная арба или простучит по камням телега, промчится почтовая тройка, быстро, вместе с легкой пылью исчезнув, как мираж, проедет редкий верховой, и снова пустынна большая дорога, стиснутая с двух сторон высокими стенами зеленого камыша.
Здесь, при дороге, к самому подножию древнего Безымянного кургана, прилепилась маленькая, насквозь прокопченная черная кузница. Сбита была кузница всего из нескольких жердей, покрыта двумя листами кровельного железа, так что и ветер, и брызги осеннего дождя, и снег могли залететь сюда в любую щель, обдавая холодом и влагой полуголые плечи хозяина.
Кузнец Курбан был одинок и жил здесь же, в своей кузнице, за перегородкой из двух стареньких циновок.
Молод был кузнец Курбан, совсем молод — девятнадцать лет минуло, но с каких-то пор, после смерти отца, случилась с ним странная перемена: скуп стал до крайности. При жизни отца никто за Курбаном не замечал такой черты в характере, и скрыть ее бывает трудно человеку, даже если он хочет казаться мотом и добряком. Не замечал этого ни отец — Ахмед Шамансуров, честный и добрый человек, почти всю жизнь проработавший чайрикером на рисовых полях по колено в тине и в воде среди несметных туч комаров; и умер-то Ахмед Шамансуров от малярии два с лишним года назад, и хоть был примерным мусульманином, ревностно исполнял все, что предписывал ему Магомет, — всегда аккуратно брил голову, даже будучи тяжело больным, когда и голову-то не мог приподнять от кошмы, на которой лежал, — но в последнее время, перед смертью особенно часто с благодарностью вспоминал русского переселенца, крестьянина по имени Петр: Петр посоветовал и помог ему сколотить эту кузницу, стать независимым, хоть и небогатым человеком.
Не замечал за Курбаном скупости и дехканин Юнус, который жил в стороне от дороги, в полуверсте от кузницы и у которого отец с сыном занимали крохотную комнатушку в мазанке с земляным полом. Прежде не замечали этого ни жена Юнуса — Кундузой, ни дочка их Тозагюль, тоненькая и стройная, как зеленая камышинка. Впрочем, где им было заметить, если уходили Ахмед с Курбаном затемно и возвращались после заката, а обедать никогда не являлись: перекусят в кузнице дыней да ячменной лепешкой, а то чай вскипятят в черном чугунном кумгане на горне, выпьют по пиале, по другой — вот и весь обед. А потом снова к горну, за молот да к наковальне. Правда, было и такое: приносила жена Юнуса, Кундузой, горячий обед — однажды что-то вроде лагмана с молодой кониной, и хотя лапша была темная, из ячменной муки, но все равно это было дьявольски вкусно и запомнилось Курбану на всю жизнь, да раза три приносила она простую машевую похлебку, приправленную кислым молоком; приходила и Тозагюль, прикрывая лицо накинутой на голову жакеткой. Какую душистую баранью шурпу в глиняной миске, какие горячие кукурузные лепешки приносила она! Но эти вкусные обеды можно было сосчитать по пальцам!
Правда, было еще одно пиршество, и вот оно-то как раз и доказывает, что не был Курбан прежде скуп. Надо сказать, что состоялось это пиршество по его просьбе. Словно малый ребенок, приставал он с этой просьбой к отцу, и отец, наконец, решился на пиршество в один из счастливых дней, когда они подковали двух лошадей, сделали кетмень для странствующего чайрикера, ошиновали колесо арбакешу и прилично в тот день заработали. Вечером, в сумерках, когда вернулись они домой, у Кундузой, жены Юнуса, был готов настоящий плов с бараньим мясом на курдючном сале. После плова, сидя вместе с семьей Юнуса на паласе, расстеленном посреди двора, и отмахиваясь в темноте от комаров, они наслаждались дынями: сначала розовой, похрустывающей сахаром, ананасной, потом еще слаще «бури-калля» — «волчьей головой».
— Ханские яства, — сказал Юнус. — Если бы еще глоток зеленого чая…
— То можно благодарить бога и считать, что мы отужинали в раю, — добавил Ахмед.
Здесь, на Востоке, зеленый чай со времен Авиценны считается целебным напитком: в летний нестерпимый зной он хорошо утоляет жажду, больные пьют его от разных недугов, а гурманы считают не только кощунством не выпить после обеда зеленого чая, но они, кажется, серьезно убеждены, что здоровье человека будет подорвано, если после плова не выпить пиалу — другую этого чудесного напитка.
Это пиршество тоже запомнилось Курбану на всю жизнь.
Но кто бы мог подумать в то время, что он вдруг сделается так скуп?.. Три года назад, когда малярия все чаше стала валить отца с ног, и ему в сорокаградусную июльскую жару было холодно даже у горна, Курбан пренебрег его протестами и купил для него ватное одеяло, новую кошму, халат из верблюжьей шерсти и русские яловые сапоги.
Словом, никто никогда не замечал, что Курбан скуп: ни отец, ни семья Юнуса, ни знакомые арбакеши, ни всякий иной проезжий люд, которому случалось останавливаться у кузницы, чтобы подковать лошадь или осла, либо облюбовать серп или кетмень, сделанные кузнецами на совесть, отливающие синевой и хранящие на себе следы тысяч ударов молотка, либо просто попросить гвоздь для арбы или выпить кружку студеной светлой воды из колодца.
Нет, никто не замечал этого прежде. И вдруг с каких-то пор стали замечать. Первыми заметили проезжие знакомые дехкане, остановившиеся у кузницы за какой-то надобностью. Они приметили, что Курбан, прежде любивший поболтать с проезжим людом да посмеяться, часто отвлекаясь от дела и не замечая, что отец давно уже подобрал и подходящую подкову, и гвозди, и зачистил копыто у лошади, положив переднюю или заднюю ногу ее на свое полусогнутое колено, и ни словом, ни взглядом не одернув разболтавшегося Курбана, этот самый Курбан стал вдруг строг и неразговорчив. Прежние знакомые дехкане, особенно из ближних кишлаков, любившие молодого кузнеца за веселый нрав и доброе слово, сказанное в напутствие, — а оно, ой, как нужно человеку в дороге! — теперь только удивлялись и переглядывались. Курбан приучился торговаться с проезжими за каждую подкову и лопнувшую шину на арбяном колесе, рядился из-за каждой копейки.
— Ты что, ошалел, кузнец, ломишь такие деньги за безделицу?! — говорил ему иногда ошарашенный путник. — Да ты мусульманин или нет? Я ведь прошу только один гвоздь вбить в колесо, чтобы лопнувшая шина не слезала. Вспомни-ка, в позапрошлом году я тоже проезжал мимо твоей кузницы, только она тогда не твоя была, а отцовская. Ну да все равно твоя. Так ты помнишь, какая в тот день беда-то постигла меня в дороге?.. Шина почти напрочь отлетела на правом колесе. На трех гвоздях держалась. Помнишь или нет?
— Болтаешь много, — кратко обрывал его Курбан, не переставая стучать молотком по мягкому горячему железу и поворачивая его клещами с боку на бок на звонкой наковальне.
Дехканин с минуту смотрел на него молча, будто не расслышал, что ему сказали, потом продолжал свое:




