Читаем Бумажный домик онлайн бесплатно


Бумажный домик

Франсуаза Малле-Жорис — коллекционер простых вещей: обрывков фраз, ситуаций, анекдотов. Дети спорят за завтраком, домработница поет, забыв о грязной посуде, в квартиру забредают случайные люди и остаются ночевать… Из будничных происшествий Малле-Жорис мастерски вырисовывает жизнь в ее подлинной прелести. За юмор и психологизм, за тонкую наблюдательность хозяйка «бумажного домика» удостоилась многих литературных премий. Ей также довелось быть вице-президентом Гонкуровской академии и членом Бельгийской королевской академии французского языка и литературы.«Франсуаза Малле-Жорис великолепно передает трепет эмоций и свой ироничный, критический взгляд на ближних: ее талант в редкой естественности и верности жизни».L'Express

Франсуаза Малле-Жорис

Проза / Современная проза
<p>Франсуаза Малле-Жорис</p><p>Бумажный домик</p>

«Важнее быть серьезным, чем благоразумным», — говорил мой отец, которому я с любовью посвящаю эту книгу.

<p>Венсан и я</p>

Венсан (одиннадцать лет). Знаешь, мама, чтобы мир стал прекрасным, надо…

Я. Да?

Венсан. Надо сначала уничтожить комаров.

Я. Вот как?

Венсан. Да, и еще гадюк.

Я. Это почему?

Венсан. Потому что из-за ядовитых змей страдают ужи. Их путают — когда видят ужа, кричат: «Ох, гадина!» И ему обидно. А если на земле из всех змей останутся только ужи, ты будешь твердо знать, что они не кусаются, и скажешь: «Ах, какая красивая маленькая змейка!» И ужу будет приятно. Если бы я мог переделать мир…

Я. А ты считаешь, что он сделан плохо?

Венсан. Нет. Я ведь не привереда.

Я. Ну и кого бы ты еще уничтожил?

Венсан. Из животных почти никого. Львов и крокодилов я бы, например, оставил…

Я. Ну да?

Венсан. Да, оставил. Из-за путешественников. По-моему, им бы не понравились путешествия без всякого риска. Что это за приключения без львов и крокодилов?

Я. Само собой.

Венсан. А вот некоторых субчиков, знаешь, хорошо бы вжик, вжик, вжик… Это уж точно.

Я. Каких таких субчиков?

Венсан. Сначала надо их как-то распределить. Во-первых, это те, что затевают войны, мятежи, потом те, что злобные…

Я. А это не одни и те же?

Венсан. Не обязательно. Есть еще обжиралы…

Я. А это кто такие?

Венсан. Те, что норовят заглотнуть побольше, даже если не голодают, но главное, конечно, те, что воюют. И с соседями, и дома. Я хочу сказать, в собственной семье.

Я. Ты считаешь, что на них все-таки можно найти управу?

Венсан. А почему не попробовать? Тут нужен Глаз.

Я. Глаз?

Венсан. Да. Глаз — в каждом доме. Как только он увидит, что затевается свара, он даст им послушать какую-нибудь приятную музыку, чтобы они перестали.

Я. А если они не перестанут?

Венсан. Тогда нужен Глаз-начальник, его предупредит электронное устройство, и он пошлет к ним очень добрых жандармов, которые их успокоят.

Я. А разве такие бывают?

Венсан. Кто?

Я. Очень добрые жандармы?

Венсан. Их специально подготовят. По всем правилам науки.

Я. А тебе не кажется, что это противоречит свободе совести?

Венсан. Когда не даешь людям ругаться?

Я. Да.

Венсан. Возможно. И все же Глаз не помешает. Синий. Вот если б я был богатый и мог купить все на свете…

Я. Что бы ты купил?

Венсан. Все. Но я могу и понарошку…

Я. Как это?

Венсан. Я говорю себе: я могу купить все. Но мне не к спеху, и я не покупаю ничего. Это одно и то же.

Я. Почти.

Венсан. И еще я бы хотел быть при Воскресении.

Я. Вот как?

Венсан. Да, и задать кое-кому несколько вопросов.

Я. Кому именно?

Венсан. Например, Жерару де Нервалю. Я бы спросил у него, что он на самом-то деле имел в виду в своем стихотворении, которое ты не смогла мне объяснить. «Амур я или Феб»… Только, наверное, у него всякая охота пропадет оживать, если к нему станут приставать с такими вопросами.

Я. Вполне возможно.

Венсан. А может, он вообще захочет стать бакалейщиком для разнообразия… И еще я бы с удовольствием поговорил с первобытным человеком. Я спросил бы: правда, что рисунки в пещерах — бизоны и всякое такое — волшебные… Я бы вызвал его прямо сюда и спросил. Нет, может, и не сюда, тут машины ездят, он испугается. Лучше в поля за город, ему будет привычнее. А тех, кто станет брать у него интервью, нужно одеть в шкуры, такие, как у него. И подобрать народ покрепче.

Я вот все думаю, если бы первобытный человек увидел наш, современный мир, ну там машины, телевизоры и так далее, что бы он предпочел: жить в наше время или вернуться в пещеры? Диплодоки и плезиозавры, тьма непроглядная, конечно, не подарок. Но машины и рак тоже.

Я. А ты что бы ему посоветовал?

Венсан. Знаешь, в конце концов, наверное, диплодоков. Только я бы подарил ему коробок спичек, если он еще не изобрел огонь, и еще, пожалуй, флейту.

Я. Так ты нарушишь ход мировой истории.

Венсан. Ты так считаешь?

Я. Конечно. Чтобы добыть огонь, ему нужно было думать годы и годы. Ты даешь ему спички, и думать теперь не надо. Лучше уж позволь ему добыть огонь самому.

Венсан. Но пока он будет его добывать, он промерзнет до костей.

Я. Что правда, то правда.

Венсан. И может, ему будет совершенно все равно, сам он изобрел огонь или нет, если он замерзнет?

Я. Да, наверное.

Венсан. И вообще, хоть я и не собираюсь никого критиковать, но Господь Бог все же мог бы дать ему огонь с самого начала. Про флейту я не говорю, хотя по вечерам, без электричества, с музыкой все-таки веселее. Но огонь! Как подумаешь, что были люди, которые совсем не знали, что это такое. Представляешь? У меня от одной этой мысли мороз по коже.

Я. Но ведь и теперь у многих людей нет самого необходимого.

Венсан. Конечно, но теперь люди хотя бы знают, что оно существует.

Я. Разве это утешение?

Венсан. Не знаю. Но если бы первобытные люди хотя бы могли сказать себе: когда-нибудь у нас будет огонь…

Я. Но тогда им не надо было бы его изобретать.

Венсан. А разве мы живем, чтобы изобретать?

Я. В каком-то смысле.

Венсан. Мы об этом еще поговорим.

<p>Два вопроса, которые мне чаще всего задают</p>

Но сначала, кто такой Венсан? Сейчас ему уже четырнадцать, для меня же он все еще малыш. Мой малыш. Мой младший сын. Старший — Даниэль, в этом году ему исполнилось двадцать. Еще у меня есть Альберта одиннадцати лет и Полина — ей девять. Мои дети.

Чаще всего меня спрашивают, пожалуй, вот о чем. «Как это вам удается писать?» Или: «Я вами просто восхищаюсь, у вас четверо детей, и вы умудряетесь писать». Как правило, те самые люди, что спрашивают об этом, через минуту уже просят меня выступить с лекцией в Ангулеме, прочесть рукопись двоюродного брата или набросать статью о жизни Флобера, а то и о мадам де Лафайет: «У вас это отнимет несколько минут».

И я не знаю, что им отвечать. Отделываюсь банальностью: «Главное — уметь организовать свое время». А что еще я могу сказать?

И второй вопрос, иногда с оттенком снисходительной иронии, иногда словно восхищаясь спортивными достижениями: «Наверное, очень удобно быть верующей?» Или: «Я восхищаюсь вашей верой!» Или же: «Это ведь большое счастье — верить…»

И я опять не знаю, что отвечать. Опять отделываюсь банальностью: «Не так уж и удобно. — Потом спохватываюсь: — Да, конечно, удобно, в каком-то смысле».

Я не умею отвечать на вопросы. Точнее, я не умею отвечать словами. Я смотрю на своих детей, на свою работу, на свою веру. Я говорю себе: «Вот они», — как говоришь перед зеркалом: «Вот мое лицо». Пускай другие дают им характеристики. А меня, пожалуйста, увольте…

В тот день, когда у меня с Венсаном состоялся этот разговор — я записала его, потому что он показался мне забавным, — мы отправились с ним выпить чаю в английское кафе возле Сен-Северина, где такие вкусные лимонные пирожные. Наш поход вовсе не был наградой Венсану: никакой награды он не заслужил. Нам просто захотелось поговорить, вот и все. Венсан в свои одиннадцать лет: плохой ученик, непоседа, забияка, сорвиголова, хлебом не корми, дай забраться куда-нибудь повыше, страшно ранимый, попробуй упрекнуть его — сразу в слезы, неисправимый мастер-ломастер, вечно весь в клею и краске, страстный пожиратель книг по естественным наукам и большой поклонник Арсена Люпена, порой немного педант, редкий грязнуля, с прекраснейшими на свете глазами и кое-какими познаниями в теологии. Но и ему тоже я не берусь давать характеристику.

То, что Венсану захотелось поговорить со мной: «Пойдем куда-нибудь, где можно спокойно поболтать», — моя маленькая радость, пустяк, на вид не стоящий упоминания, но такие пустяки протягивают для меня путеводную нить сквозь хаос перелистанных рукописей и перемытой посуды, сообщают жизни ее истинный смысл и ценность. Как тот день, когда Альберта впервые выступала в концерте (с пьесой для фортепьяно) или, возвращаясь из детского сада, прихватила с собой какого-то малыша; или когда Полина (ей было тогда пять!) заявила: «Сегодня я обедаю в ресторане»; тот день, когда она получила награду по чистописанию — на ней был новый фартучек, и выглядела она таким воспитанным ребенком! Или первое стихотворение Даниэля, его первая вечеринка; или саксофон, который он только что купил, и мы застыли в восхищении перед новеньким инструментом, поблескивающим в футляре, обитом бархатом; или когда он, нежась в ванне (на бортике — сигарета, в мыльнице — надкушенное печенье), сказал мне: «Я видел сегодня потрясающий сон. Я совершил долгое и опасное путешествие и возвратился, увенчанный славой, чтобы жениться на замечательной девушке». Из его глаз, огромных и зеленых, смотрела вся прямодушная молодость мира, молодость песен и стихов, смотрела радостная готовность к чуду, неизменная со времен Крестовых походов. Это светлые мгновения — в них то же счастье, какое дарит творчество. И вера. Есть и другие минуты, омраченные муками творчества и веры. И они слиты воедино, эти мгновения. Они слиты воедино, но разве это ответ на те два вопроса?

В тот вечер я сказала Жаку:

— Ты должен нас нарисовать. Сделать большой портрет всех членов семьи. Мы, дети, звери, Долорес. Все художники так делают. Selbstbildnis.[1] Художник и его семья.

— К сожалению, сейчас я тяготею к абстрактной живописи, — заметил он, жуя свою трубку.

— Ну конечно. Значит, взваливаешь это, как всегда, на меня.

— Какое лицемерие!..

Я напишу эту картину. Но может ли картина дать ответ?

<p>Полина</p>

Полина. Ты любишь папу?

Я. Да.

Полина. И будешь любить всегда?

Я. Конечно.

Полина. А почему ты в этом так уверена?

Я. …

Полина. Вдруг ты однажды скажешь себе: ох, какой у него огромный нос!

Я. Но я люблю папу не за нос!

Полина. А я за нос. Мне его нос очень нравится. Но может и разонравиться.

Я. И что же ты будешь делать, если он тебе разонравится?

Полина. Ой! Бедный папа! Придется притворяться.

<p>Долорес</p>

Долорес живет с нами уже четыре года. Четыре года с перерывами: время от времени ее уносит буря страстей, и мы вступаем в период междуцарствия.

Долорес. Меня нужно звать не Долорес, это по-французски, а Долорес. Долорес значит «страдания», самое красивое имя на свете.

Я. Вот как?

Долорес. Но поскольку это слишком грустно, меня называют Лоло. Так современнее и похоже на кинозвезду.

* * *

Я. Долорес, я принимаю ванну.

Долорес. Ничего, меня это не смущает.

Она усаживается на табурет спиной ко мне — уступка моей стыдливости и правилам хорошего тона.

Долорес. Сигарету?

Я. С удовольствием.

Она раскуривает две сигареты, одну протягивает мне. В ванной царит первозданный хаос. Сквозь облезлые витражи весь дом напротив разглядывает меня в свое удовольствие. Витражи делали двенадцать лет назад, еще до нашей с Жаком свадьбы, когда наше зарождающееся чувство купалось в его сказочных проектах. И я тешила себя иллюзией, что такой мастер на все руки, как Жак, устроит для нас райский уголок, не уступающий экспозициям мебельных салонов.

Долорес. Пока вы принимаете ванну, я хоть передохну минут пять.

Я не решаюсь ей сказать, что лелеяла такую же мечту.

Долорес. Вчера я перестирала груду белья высотой с человека. Ох и умеют же они пачкать, эти дети! Вечером зато здорово повеселилась. Сегодня дел мало, и я загрустила. У меня в семье не любят прохлаждаться.

Я. Но ведь иногда так приятно отдохнуть.

Долорес. А вы разве когда-нибудь отдыхаете?

Я. Я… я стараюсь.

Долорес. Да вы даже в ванне книгу читаете.

Я. Но ведь это не работа.

Долорес. Самая настоящая работа! Когда я думаю, я так устаю. А вот сегодня всю ночь не спала и ничуть не устала. Ходила со своими испанцами из кафе в кафе, болтали.

Я. А ты встречаешься только с испанцами?

Долорес. С испанцами или марокканцами. Мы отлично ладим, от добра добра не ищут. У Кристины — у той одни португальцы. Зато она по крайней мере знает национальность своего сына, хоть ей и неизвестно, кто его отец.

В ванную незаметно начинает стекаться народ.

Хуанито[2] играет на полу с собачьим поводком, который потом придется разыскивать по всему дому. Полина исследует мою туалетную сумочку и посыпает себя тальком. Альберта слушает наш разговор. Пес и кошка Тэкси беззлобно дерутся.

Альберта (с интересом). Ей неизвестно, кто отец кого?

Долорес внезапно срывается с серьезного, сдержанного тона на пронзительный, типично испанский фальцет. Она вопит во все горло, но лицо ее, красивое и большое лицо испанской крестьянки, остается безмятежным.

Долорес. Вы когда-нибудь оставите вашу маму в покое, паршивцы вы этакие?

Паническое отступление. Пес стрелой вылетает из ванной, опрокидывая Полину, которая падает в облаке талька. Слезы. Альберта ретируется за дверь, но ушки у нее на макушке. Хуанито вцепляется в кошку.

Долорес (берет еще одну сигарету). Ох уж эти дети! Все-таки должно же быть у них хоть какое-то воспитание. Хуан не капризничал ночью?

Когда Долорес отправляется «слегка проветриться», она оставляет на мое попечение Хуана, красивого серьезного бутуза, немного мрачноватого и по-испански высокомерного; он устраивается в кровати между Полиной и Альбертой и покорно терпит материнские ласки моих дочерей.

Я. Нисколько не капризничал.

Полина (вновь появляется как по волшебству, вся белая с головы, до ног; пронзительным голосом). Еще как капризничал, я сказала ему: «Спи, мой золотой», — и спела колыбельную, а он как завопит, и тогда Альберта меня ущипнула.

Альберта (за дверью). Она пела ему прямо в ухо!

Полина (рыдая, в ярости). Нет! Нет! Она врет!

Я (слабым голосом, примиряюще). Может быть, он не любит музыку?

Долорес (возмущенно). Как? Кто, кто это не любит музыку? А вот мы сейчас посмотрим!

Взмахом руки она отшвыривает кошку, которую ее отпрыск терпеливо засовывал в полиэтиленовый мешок, ставит Хуанито прямо перед собой, кричит ему «Оле» и запевает какую-то дикую песню. Малыш послушно щелкает пальцами и подпрыгивает на месте, не теряя при этом своей врожденной серьезности. Некоторое время Долорес с восхищением любуется им, потом сгребает в охапку, покрывает поцелуями, кусает за щечку, но, заметив, что он весь мокрый, так же резко отшвыривает его на пол.

Долорес. Ох! Мое сокровище! Ох! Какой стыд!

Хуанито плюхается на пол, как тюфяк, на лету подхватывает кошку и принимается опять засовывать ее в мешок, в котором я наконец узнаю мешок от своей губки.

Я. Долорес, это мешок от моей губки.

Долорес (очень твердо). Все равно, губка теперь пропала. Так о чем мы говорили? Ах да, о Кристине. Она позорит Испанию.

Я. Из-за португальцев?

Долорес. Нет, не в этом дело… Она немножко блаженная, понимаете? И даже не замечает, как у нее дружки меняются. Она ни читать, ни писать не умеет.

Я. Теперь понятно.

Похожие книги

Другие книги Франсуаза Малле-Жорис