Читаем Браво, молодой человек! онлайн бесплатно
Браво, молодой человек!
Герои, населяющие повесть Рустама Валеева, живут в глухом степном городке. Ветер времени долетает к ним ослабевшим, но люди чувствуют его остро, тревожно. Они стремятся, оставаясь в Тихгороде, быть причастными к великим событиям, к великому обновлению души. Этот поток новых дел и новых помыслов сам прокладывает русло, иногда в твердой породе. Автор не обходит подводные камни, не ослабляет напряжения. Повесть многоплановая, но срез проходит по психологическому слою, каждая страница обращена к сердцу читателя, и прежде всего — молодого.
Проза / Советская классическая прозаОни шли, впереди была теплая мгла…
В благостной тихой пустоте узкой улочки, у иссохшего забора с перевесившимися через него тяжкими, зелеными и чуть припыленными кипами сирени, они обнялись, томясь, изнемогая от близкого незамирающего блеска глаз и ощущения обоюдной силы; их томило счастье и горечь этого окаянного счастья — он мог бы легко поднять ее к себе на грудь и нести, потом опустить и быть возле нее и долго ее любить, чувствуя каждой жилочкой трепет и волненье, и слезы покоя, и счастливый смех, и слыша заранее и понимая какие-то очень хорошие слова, которые вот-вот скажутся…
Они расстались, когда им приближалось к двадцати (нам уже восемнадцать, говорили они горестно и отчаянно, уже под двадцать, а ни черта еще не сделано!), и долгие годы разделяли их, а встретились, когда им не было еще тридцати (до тридцати — боже ты мой! — надо было жить да жить целых два года).
Долгие годы разделяли их, они любили друг друга, не так, правда, как Ромео и Джульетта, потому что им надо было еще и просто жить и испытывать натиск разнообразных многочисленных забот, создающих такую круговерть суеты, что не всякому в наш быстрый век из нее выбраться.
Ни он, ни она не достигли за эти долгие годы высокого положения, и уже усмешка стала мелькать на губах у них, когда они вспоминали невообразимо смелые мечты ранней юности; не сделали открытий, кроме разве одного — жить им друг без друга очень плохо.
…Она очень медленно, украдкой от него, повернула голову и глянула туда, — но он глянул тоже, — где наполовину была растворена ветхая калитка и где два окна, выходящие на улицу, сохраняли на себе тусклый отсвет вечера. Когда они посмотрели потом друг на друга, содрогнулись — от близости домика, от мысли об уюте и обыкновенном счастье, которым счастливы тысячи людей.
— Туда нельзя, — сказала она тихо, и жалуясь, и наряду с этим давая ему понять, что ей приходится быть непреклонной.
Был в Тихгороде домик, где когда-то они жили вместе, где вместе жили их матери, а теперь — Рустем с матерью, вместе, одиноко. А вот другой домик, в котором она поселилась недавно и обещала хозяйке, строгой, как все хозяйки, своевременный расчет и спокойное, благообразное пребывание здесь.
Невдалеке, за дворами и палисадниками, за тихой рекой, за грохочущими шоссе, за небольшим заводцем, двор которого обнесен дощатой оградой и к которому плотно протоптана довольно широкая тропа, обрамленная молодыми, но уже высоко вскинутыми тополями, — была степь, таинственная ковыльная земля сокровенной полудетской поры, на которую они боялись ступить легкодумно, просто для прогулок и забав. Им хотелось ступить на эту бескрайнюю землю однажды, когда они отправятся жить дальше и делать большие и очень необходимые дела где-то там, далеко — неизвестно где, известно только, что сперва в своей стране, а потом, может быть, в Египте или в Индии…
— Идем в степь, — сказал он.
— Идем, — просто и грустно сказала она.
И вот они шли. Впереди была теплая недвижная мгла, но в иную минуту легкое веянье касалось их лиц; это, может, дышала нагоряченная за день земля или уходили из ковылей прилегшие там и вспугнутые теперь сомлевшие ветры. Но даже этого легкого веянья хватало, чтобы ощутить впереди далекий ковыльный и звездный простор. Они были счастливые и усталые от этого ощущения.
Они шли и часто спотыкались о скользкие бугорки и оступались в уемы, тоже скользкие, закрытые теменью, и едва не падали, он крепче сжимал ее руку, и сна крепче сжимала ему руку.
— Постой, — сказала она. — Постой же, Рустем! — шепотом сказала она, и легкое родное веянье коснулось его лица.
Они остановились, обернулись назад, в сторону города, и зажмурили глаза от белого сильного света, полыхающего над степью.
Они спотыкались и оскальзывались-то потому, что часто оглядывались назад, а потом, когда опять трогались вперед, ничего перед собой не видели.
Целые исчезнувшие годы были между ними. И она сказала:
— У нас было только хорошее. Правда?
— Всякое у нас было.
— Нет-нет, — тихо простерла она руки к нему. — Когда мы были вместе… у нас было только хорошее. Правда?
— А когда не вместе, всякое у нас было. — Он сказал это очень мягко и погладил ее по щеке, потом по плечу, и оно дрогнуло, приникло к ладони. — Но мы ни в чем не будем упрекать друг друга. Других мы тоже не будем упрекать. И тогда все у нас будет хорошо.
Они тронулись дальше, не оглядываясь больше назад, и глаза их привыкли к темноте, и впереди подрагивала звездочка, то ли уж сорвавшаяся с неба и бьющаяся в ковылях, то ли еще в небе; впереди различалась мутная белесость ковылей, а потом смутно, каким-то хряпким виденьем возник валун. Они подошли к валуну. Рустем потрогал его бока ладонью, они были шершавы и теплы.
Они сели, прислонившись к валуну спиной. Он обнял ее.
Сейчас он мог наслаждаться — он был в глубине степи, ему некуда было спешить, с ним была Жанна, и от него ей тоже некуда было идти. Здесь он мог вспомнить и пережить детство, мог повторить самую раннюю юность и мог подняться ступенькой выше и стать гораздо мудрее и чище, ощутив чистую и мудрую близость с человеком, который дороже всех, всего.
Он поймал лицом ее неясный шепот, стал гладить ее сухие горячие щеки, легкие теплые плечи; она теснее прильнула к нему, он обнял ее мягко и крепко, чувствуя в себе нежность и силу и то, что ей хорошо от его нежности и силы.
Ему хорошо было не уставать. Потом он устал, и это было тоже хорошо. Молчали.
Жанна пошевелилась, отодвинулась от валуна, но руки ее были в руках Рустема. Она сказала:
— Ты долго молчишь.
— Я не молчу, — отозвался он, — я думаю.
— И я, — сказала она. — Только… о прошлом.
— Я тоже думаю о прошлом.
— Значит, мы уже немолодые.
— Нет, — не согласился он, — мы молодые. По разве плохо, если молодым уже есть о чем вспоминать?
Вот мелькнула, сверкнула, ослепительно блестя под чистыми зимними лучами солнца, лыжня и потекла-покатилась в широкие снега, теряясь в их еще более ослепительной яркости; они бежали, слыша, как похлопывают лыжи по твердо убитой лыжне, как верещит скрытый по бокам, в снегу, иссохший мерзлый кустарник, задеваемый палками; внезапно лыжня стрельнула вбок и под уклон, и они стали, окруженные непролазным тальником, и в этой чуткой сухой тишине слышали частое, рывками, дыхание друг друга; они присели, не снимая лыж, на корточках, близко друг к другу, стыдливо смутились, когда исчезла яркая даль снегов; потом небо розовело и меркло.
Возвращаясь в совсем уже густые сумерки, они остановились посреди реки, на дороге, по которой ездили зимой в город рабочие из поселка мясокомбината, из ближних деревень колхозники; зелено, стеклянно мерцали звезды, в морозной с каждым мигом густеющей темноте слышалось скрипенье санных полозьев, ржание лошади, гремучий кашель ездока; мутно-белый свет взворохнул темноту, и вот уже гуденье мотора накатывается все сильней, все неуклонней, и белый луч как бы скоком несется прямо на них; они сходят с дороги и стоят, держась за руки, их обдает крупкой снега, шумом мотора, что-то очень озорное кричит шофер.
…Он со стыдом подумал, что и прежде вспоминал те отдельные, очень яркие, дни, но она была вдалеке, и он, пеняя на себя самого и на других, виноватых в их разлуке, вздыхал совсем, черт возьми, по-стариковски, с этакой умудренной печалью: было — эх, миновало!
Миновало… будто тот кусок жизни, который проходит, так вот просто откалывается — и он уже не твой, ничей, а ты будто бы живешь другой жизнью, другим кусочком, которому тоже суждено отколоться, а тебе — вздыхать только или самоуслаждаться приятной то ли былью, то ли небылью.
Жизнь, конечно, хорошая штука, несется только сломя голову. И ты несешься сломя голову: вот-вот за этим, не за этим, так за другим, третьим, тысячным днем обозначатся какие-то блага наподобие райских.
Остановись же! Ведь из того, что прошло, миновало, можно вернуть, может быть, самое лучшее, что вообще когда-нибудь у тебя будет!
…Он привлек ее к себе и обнял, прижимая к себе ее всю — ее теплые зябнущие плечи, маленькие напряженные груди. Она откидывалась, но только для того, чтобы глядеть ему в глаза, и лицо ее мягко, как-то очень тонко освещалось не то лунным несильным сияньем, не то светом солнца, которое совершало спокойный и неуклонный свой ход меж другими звездами, но могло же, как в сновидении, посветить ей в лицо.
— Если бы это было позже, — сказала она шепотом, — если бы это произошло через десять или двадцать лет, все было бы не нужно… было бы очень поздно, очень не нужно и горько.
О-о, как понеслась, дважды, трижды сломя голову жизнь и стала, как вкопанная, и он дрогнул, когда увидел их встречу, себя и ее, — умудренных, по-горестному добрых друг к другу, точнее, к тому, что было, миновало; усталых, но, может быть, и не очень усталых, сохранивших еще некоторые силы, но не для друг друга, а для своих детей, или одряхлевших родителей, для своей, с горестями и радостями, понемногу идущей на склон, жизни — но не друг для друга.
Может, уже начинало светать, а может, просто глаза совсем привыкли к темноте, и Рустем уже различал пучки белого ковыля и — еще белее — ромашки, потом он вдруг увидел еще один валун, и тот вроде шевелился. Ты погляди, хотел он сказать Жанне, погляди — валун точно шевелится, но понял, что кто-то идет к ним, не со стороны города, а с противоположной — степной.
Рустем поднялся и стал всматриваться в того, кто шел к ним.
— Здравствуйте, — услышал он.
— Здравствуй, здравствуй, Ильдар, — сказал Рустем, и Ильдар протянул ему руку. — Жанна, — сказал Рустем, повертываясь к Жанне, — вот познакомься с моим двоюродным братцем.
— Очень приятно, — рассеянно сказал Ильдар, — здравствуйте.
— Мне это очень нравится! — воскликнула Жанна, смеясь и тряся обеими руками руку мальчишки. — Вы гуляете один? Но, может быть, с утра у вас экзамен?
— С утра у меня работа. А был я далеко, та-а-м, — он махнул рукой в темноту. — Но что здесь делаете вы? — Он удивился: будто ходить в степи вдвоем смешное дело, а одному — это да-а!
— Чудак ты, — усмешливо сказал Рустем. — Мы просто гуляем.
— В степи просто гуляют, — вроде огорчился Ильдар, — просто гуляют. А когда-то здесь… Вы знаете песню о Гульсаре?
— Знаю, — сказал Рустем. Он знал эту древнюю песню.
«Войду в ковыли, войду в горячие ковыли! Горячие ковыли, но не горят. Сердце мое горит — и загораются огнем ковыли. Ах, зеленые, белые родные ковыли!.. Люди, погасите ковыли, я плачу оттого, что горят ковыли! Сердце мое догорает и осыпает пепел, но я не плачу. Я плачу оттого, что горят ковыли». Люди спасли ковыли, поется в песне, но не спасли Гульсаре…
— Что-то больно кислый ты, — сказал Рустем.
— Да не кислый я! — почти с возмущеньем сказал Ильдар. Он помолчал, и было заметно, что он усмиряет вспыхнувшее вдруг раздражение и возвращает себя к каким-то плавным, хотя и не слишком спокойным мыслям. — А был я далеко, — проговорил он как бы для себя. — Та-а-м. Там курганы, могильники… Тамерлан проходил когда-то, и где-то далеко есть башня, там похоронена его дочь. И Пугачев, говорят, был здесь.
— По историческим местам ступаешь, помни! — с усмешливой значительностью сказал, не удержался Рустем.
— Никаких там дорог, — как бы для себя говорил Ильдар, — не пасется скот, ни одного домика. И земля не распахана…
Он стоял лицом к городу, и свет с той стороны касался его глаз. Лицо Ильдара было грустно.
— Послушай, — сказал Рустем и взял руку мальчишки. — Чудак ты, чудак! Пусть нам будет немного грустно, пусть мы подумаем в этой тишине, что по горло у нас работы, что и землю надо распахать, и завод строить…
— Трепач ты, — сказал Ильдар, — с тобой никогда по-человечески не поговоришь.
Он был в таком возрасте — он только нынче закончил школу, — когда грусть кажется уделом слюнтяев, а обстоятельные рассуждения о жизни — заурядной болтовней.
— Я не люблю трепаться, — сердито заговорил Рустем, — я люблю дело делать! И кое-что сделал! И не год и не два, а все десять работаю в горячем цехе. И в конце концов… я старший брат, и ты не забывайся!..
Не забудется, до гроба станет помнить мудрые уроки старшего брата!
— Трепач! — крикнул Ильдар, и голос его занесся высоко, и в нем зазвенели восторг и злость. — Трепач! — Он махнул кулаком и кинулся прочь, оскальзываясь, оглядываясь, взмахивая кулаком.
Рустем молчал и не подходил к Жанне.
— Ладно тебе, — сказала она, — не огорчайся.
Как же мне не огорчаться, — подумал он, — когда этот мальчишка ни во что меня не ставит. Я не был таким паскудным мальчишкой, я уважал, я обожал своего старшего брата…
— Ладно тебе!
— Милая, — сказал он и шагнул к ней.
Опять они приблизились к валуну и, смущенно постояв, сели, прислонились к валуну спиной. Валун остывал, на травы ложилась роса, становилось зябко; опять они обняли друг друга.
Как хорошо сидеть у валуна, подумал он. А я и не знал, как хорошо сидеть тут! Только однажды я знал, как хорошо, как горестно убежать к валуну…
Четвертый год война шла, и ему было уже восемь — и уже возил он на тачке сосновые шишки из лесу. (Как быстро, как жарко закипал самовар, начиненный этими шишками, и как весело, уютно постреливали они в железной печурке, которую они зажигали вечером, когда остывала большая печь). И уже месил кизяк, доил корову, стоял в очередях за хлебом, но потом мать не стала пускать, боясь, что его задавят. Он собирал картошку, которую копали мать и старший брат, а потом отвозил ее на старой безрогой корове домой.
…Как хорошо, как горестно было убежать к валуну.
Семья слушала очередную сводку Совинформбюро. Наши воевали в Польше, и гады-фашисты катились и катились в тартарары, и мама тихонько гладила густые цыганские кудри старшего брата — Шамиль в том году закончил десятилетку и работал на номерном заводе в одном цехе с мамой — гладила кудри старшего брата, плача и не замечая Рустема. Завтра Шамиля — все уже готово было в дорогу — провожать на фронт.
Рустем выбежал из дому.
Ведь все хорошо, и наши уже побеждают, а мама плачет, ей еще плакать…
Он перебежал речку, побежал в степь. Яркое солнце кружилось в огромном горячем небе, далеко, до самого горизонта, полыхала зелень ковылей. И сразу он обессилел. Он уже не бежал, а брел, ложился в траву, поднимался и опять брел.
Он увидел валун. На нем сидел беркут. Рустем приближался, беркут и не думал улетать, Рустем уже видел, как перебирает он по камню ржавыми своими когтями…
— Ах, ты поганая птица! — закричал он, закрыл глаза и кинулся вперед, крича и размахивая руками. Потом замер, услышал стук, а потом — выше — тяжелый шелест медленных крыльев.
Он припал к камню лицом, грудью, животом.
Он почувствовал, что очень сморен, что засыпает, глаза слипаются, весь он мягко оседает в травы, как в мягкую постель. Но он давно уже умел делать что-либо вперекор своим маленьким ли, большим ли желаньям. Он поднялся и, широко, увесисто ступая, пошел домой — может, за шишками понадобится съездить или обед готовить.




