Читаем Болезнь онлайн бесплатно
Болезнь
Общая тема цикла повестей и рассказов Исаака Гольдберга «Путь, не отмеченный на карте» – разложение и гибель колчаковщины. Главный герой входящей в цикл повести «Болезнь», поручик Канабеевский, заболев тифом, отстает от своего карательного отряда и остается зимовать в небольшом сибирском селении...
Проза / Советская классическая проза / Военная прозаКанабеевский, Вячеслав Петрович, поручик, когда отбился вследствие болезни от своего отряда, в Варнацке скучно зазимовал.
Вначале, правда, было не до скуки. Товарищи, оставляя здесь Канабеевского, сжигаемого сыпняком, были уверены, что поручик совершает свой последний рейс. И целый месяц Канабеевский метался в жару, в беспамятстве, на чистой половине пятистенного дома у Макара Иннокентьевича Черных, и все путал в бреду, кричал несуразное и непонятное. А узкоглазая рыхлая хозяйка терпеливо поила его травами, мазала медвежьим салом и удивлялась нежной девичьей коже больного:
— Чисто барышня!.. Ишь, какой гладкий!..
На второй месяц, несмотря на травы и медвежье сало, вернулось к Канабеевскому сознание. Жадно ухватился он за жизнь, стал быстро поправляться, стал наливаться силою — и затосковал, и заскучал.
В двойных рамах избы прочно сидели искрящиеся льды. За стенами металась февральская пурга. Дни стояли бессолнечные. И ночи волновали трепетным белым светом, неверным, обманчивым и тревожащим. Ковыляя исхудалыми и слабыми ногами по жарко натопленной комнате, Канабеевский тщетно старался разглядеть что-нибудь через заледенелые окна, чувствовал нараставшую тоску и спрашивал хозяйку:
— Устинья Николавна, теплеть скоро станет?..
— Што ты, батюшка! — качала головою женщина. — Нонче ешо сретенья только была. Теперь надолго еще закрутит... До тепла далеко. Далеко!..
Канабеевский вздыхал, хмурился и вспоминал о прошлом.
Прошлое казалось захватывающим: путь от далекого теперь Омска вставал в ореоле героизма. Стычки с красными. Отступление. Страшный и незабываемый путь в мертвой, суровой тайге, где все дышало неприязнью и опасностями. И на этом пути разбросанные, наспех вырытые могилы. Потом тяжкое забытье в огненном недуге. И теперь холодное, во льдах, молчание кругом, редкий собачий лай за толстыми стенами, услужливая широкая улыбка хозяйки и пытливые взгляды редких посетителей. Короткие бессолнечные дни и бесконечные, тревожащие ночи.
Втиснутый в бревенчатые границы своей комнаты, Канабеевский, набираясь сил, нетерпеливо ждал тепла. С теплом должно было придти освобождение из невольного плена.
Те, теперь далекие товарищи, которые ушли к океану, оставили после себя надежду: когда Канабеевский пришел в себя и испуганно и изумленно стал впитывать в себя окружающее, хозяин Макар Иннокентьевич порылся в сундуке и подал ему письмо.
— Связчики это твои оставили. Наказывали, ежели оклемаешься, отдать. Возьми...
Канабеевский с жадностью прочитал письмо. Коротко и деловито начальник отряда сообщал ему, что весною за поручиком будут посланы люди. «Если у вас хватит сил, — писал начальник, — постарайтесь с пользой для дела прозимовать в Варнацке».
В двойных рамах прочно сидели льды. А за льдами: многоверстно-широкая Лена крылась изморозным маревом, нависали низкие, холодные небеса и к самому берегу прижались черные, снегом укутанные, избы, сверлящие небо спиралями белого дыма — маленькое стойбище людское: Варнацк.
На картах в редкой сетке рек и хребтов нарядно чернел Варнацк кружком, отмечавшим город. Но сорок кондовых крестьянских изб с жердяными изгородями, остроухие собаки и чуткие олени, легко несшие ветвистые рога свои, — смеялись над обозначением «город», — и где-то в казенных ведомостях и списках в скобках скромно и застенчиво отмечалось: «заштатный».
По рекам, по тундрам гоняли с места на место оленьи стада тунгусы. Круглые чумы дышали дымом. Злые, но сдержанные собаки слушала тундровые, таежные шумы, порывались бежать, сдерживались, взвизгивали.
Плотно и легко одетые в оленьи и волчьи шкуры тунгусы бродили вокруг Варнацка.
В точно отмеченные сроки выходили они сюда для встречи с торговыми. Они несли горы беличьих шкурок, горностаев, редкого соболя. Они волокли в неуклюжие тюках медвежьи шкуры, сохатинные, оленьи.
В душных избах клубились табачные дымы, шумело, выло пьяное, невесело-разгульное, злое. Торговые мяли, разглядывали привычно-быстро шкуры, забирали их у тунгусов и скупо наделяли их всем необходимым. И щедрее всего — мутно-разведенным, бьющим в голову спиртом.
Сверху приезжало начальство. Тунгусы несли ясак. И знали тунгусы, что если ясак не будет сдан во-время, — там где-то есть грозное, пугающее: Якутск.
До Якутска далеко. Якутск — широкий, шумный мир. От Якутска ползут стальные нити на столбах, несут вести туда и отсюда.
Но как же вести пойдут в Варнацк? По остриям елей? По студеным валам Лены? По тундровым перевалам, по хребтам, по речкам борковым?
Как же вести доходят до Варнацка?
Было такое:
Сразу же после рождества, когда тихо спят деревни и ждут, чтоб прошли знойные морозы, к Варнацку, перерезав пушистый, горностаевый покров Лены, вышли озябшие, ознобленные, уставшие люди.
Уочан-тунгус с большой тундры провел их прямо к большой избе Макара Иннокентьевича и развьючил за двором своих оленей.
— Примай дружков! — сказал Уочан Макару Иннокентьевичу по-тунгусски: — Сердитые! Страсть какие!..
Макар Иннокентьевич быстро оглядел дружков: десять вооруженных, закутанных в санаяки, в шарфы, русских вылезли из нарт, неуклюже охлопались, поползли в избу. Трое остались возле оленей, повозились над одними нартами и понесли кого-то укрытого в меховые одеяла.
В избе прибывшие долго раздевались, отфыркивались, обирали ледяные сосульки с усов, с бород, с бровей. Закутанного в одеяла положили на лежанку, раскрыли, потоптались возле него и сказали:
— Может быть, теперь и отлежится...
Уочан покрутил головой и шепнул Макару Иннокентьевичу:
— Огневая схватила. Помрет!
Хозяйка с девкой хлопотали с самоваром. По избе пошел густой запах оттаявшей соленой рыбы. Прибывшие расселись тесно вокруг стола, отогревались, отходили и поглядывали на суетившихся хозяев.
В избу набились соседи. Они заходили, сбрасывали верхонки с рук, скидывали шапки, кивали головой хозяевам и шли к приезжим здороваться за руку. Приезжие совали им руки, разглядывали. Поздоровавшись, соседи отходили от них, усаживались у стен на лавках, просто на полу на корточках, закуривали, молча глядели и плевали.
Обогревшись и подзакусив, приезжие поглядели на своего больного спутника, велели тунгусам и мужикам внести в избу кладь, развьюченную с оленей. Потом один из них, старший, начальнически вскинул стриженную с проседью голову и строго спросил Макара Иннокентьевича:
— Ну-с, где у вас тут начальство?..
Макар Иннокентьевич вынул трубку изо-рта, сплюнул:
— Како у нас начальство?.. Я, будто, за голову. А Потапов в писарях и по другой ученой части... Все. Раньше сверху заседатели ездили. Ноне какие-то комиссары.
— А теперь есть кто-нибудь из комиссаров?
— Нет. Теперь нету...
Старший сунул руку во внутренний карман тужурки, пошарил и вытащил бумажник. Из бумажника вывалил на стол бумажки. Выбрал одну, развернул.
— Встаньте! — сурово сказал он.
Тунгусы и мужики тяжело поднялись на ноги и недоуменно переглянулись. Приезжие остались сидеть на скамьях.
— По указу верховного Правителя, — строгим голосом зачитал старший, — заштатный город Варнацк объявляется очищенным от красных банд, в нем вводится военное положение и вся власть переходит к начальнику особого ударного офицерского отряда штабс-капитану Войлошникову...
Старший отбросил бумажку и, поглядев на всех, сурово прибавил:
— Штабс-капитан Войлошников — это я...
Мужики мотнули головами и внимательно оглядели его. Уочан толкнул кого-то в бок и тихо сказал:
— Ух! Сердитый!.. Страсть.
Штабс-капитан Войлошников вылез из-за стола, подтянул на себе пояс с наганом и сказал еще несуразное, небывалое:
— А теперь приказываю всем, у кого имеется оружие, принести его сюда и сдать мне!.. Немедленно и без утайки!
Штабс-капитан Войлошников выжидающе глядел на мужиков. Те молчали. Молчание делалось нехорошим, неладным. К штабс-капитану наклонился один из его спутников, собираясь что-то сказать.
Открылась дверь.
Проталкивая мужиков, в избу вошел человек, вышел к столу, вытянулся, вытянул руки по швам, грудь выпятил и радостно, немножко даже чересчур радостно, отрапортовал:
— Честь имею явиться, ваш благородье! Писарь Варнацкого управления Потапов Селифан...
Про писаря Варнацкого управления Селифана Потапова в оставленном Канабеевскому письме было приписано особо, с некоторой даже многословностью:
Селифана Потапова нашел возле себя поручик, как только стал видеть окружающее и свободно отрывать голову от слежавшейся подушки.
Черные, коротко остриженные волосы, узковатые черные глаза, безбородое желтое лицо. Голова крепко всажена в широкие плечи, длинные руки с большими ладонями и кривыми пальцами неуклюже тянутся вдоль тела. Обведенный глубокой бороздой-морщиной рот растянут в улыбку: белые зубы блестят не то насмешливо, не то радостно.
Ощупывая быстрым прячущимся взглядом поручика, Потапов скороговоркой отрапортовал (как Войлошникову, тогда — в насторожившемся молчании избы):
— Честь имею явиться: комендант города Варнацка Потапов. В городе все обстоит правильно и тихо. Происшествий и бунтов никаких. Жители, вашблагородье, благонадежны. И вопче честь имею поздравить с выздоровлением!..
Канабеевский перекатил голову по подушке, взглянул на Потапова, поморщился недоуменно; перевел глаза на хозяйку, торчавшую у постели:
— Это, батюшка, начальник наш нонешний... Про его в письме-то тебе, кажись, прописано...
— А!..
— Назначенье имею, вашблагородье, от господина капитана Войлошникова. Как уехали они к морю, приказано мне было соблюдать порядок в нашем месте и не допущать бунтов...
— Каки это бунты?.. — укоризненно перебила хозяйка. — Баташь ты, Селифан Петрович!.. У нас места тихие... Ты лучше уйди-ка, вишь, восподин-то умаялся. Ухайдакаш ты его звоном своим... Пойди, пойди!..
Потапов смущенно поморгал, переступил с ноги на ногу и ушел.
Канабеевский устало закрыл глаза.
Каждый день стал являться Потапов с докладом.
Поручик вяло слушал и тосковал.
Льды на стеклах сидели прочно. Морозы делали свое дело. Солнца не было. Было тусклое, неуловимое, неверное сияние, обливавшее предметы и людей сероватой полумглой.
Втиснутый в деревянные границы своей жарко натопленной комнаты, Канабеевский нетерпеливо ждал тепла и солнца. Ждал гонцов от штабс-капитана Войлошникова.
От изб в глубоких голубоватых снегах протоптаны были к Лене, к прорубям узкие тропы. Бурые, ржавые следы отмечали, как трусцой бегал здесь скот на водопой, как ходили бабы с ведрами, как тихо ступали скучающие собаки. Особые, расщепленные лучистые следы отмечали оленей.
У прорубей — в ледяных колодах быстро стыла вода и каждое утро в морозной мгле звонко стучали пешни: мужики обдалбливали ледяную корку.
У прорубей, поджимая зябко лапы (то одну, то другую), сходились собаки, издали обнюхивали они одна другую, вяло повиливали хвостами. Они передавали друг дружке что-то, о чем-то совещались, что-то узнавали.
Рано утром собаки вскакивали, вырывались к Лене, ставили против ветра уши, раздували ноздри: слушали, чуяли. Иногда начинали лаять. И тогда лай перекатывался от одной к другой — и весь берег звенел, и в невидимых хребтах глухое зимнее эхо множило этот лай.
Слушая этот лай, мужики оживлялись, веселели. Они знали, что безошибочным чутьем собаки чуют новое, что должно придти с солнцем: скупую весну, наст, горячий кровавый, весело-трудный промысел.
Олени закидывали отяжелевшие рога на спину, нюхали воздух, вздыхали и слабо поблескивали темными глазами.
В избах, у раскаленных печек собирались, курили, лениво думали. Иногда перекидывались словами. Иногда вспыхивали в несложном, незлобивом, быстро погасающем споре.
Подслушать бы эти споры и подивиться: какой стеной отгородило таежного человека от мира, от широкой жизни, от наезжанных трактов и многолюдья?
Но в спорах этих новое: вот о тех мимоезжих вооруженных людях, начальниках, которые гостили здесь хозяевами, говорили о чем-то необычном, уехали и оставили больного.
Крепко чадя синим махорочным дымом, одни крутили головами, посапывали и соображали:
— Это, паря, видать, начальство большее!.. Ишь какие были сердитые!.. Страсть!..
— Начальство настоящее — оно всегда сердитое...
— Оногдысь вот наезжал сверху заседатель — каких он делов наделал!.. Избави Бог!.. А эти ешо пуще!..
— Эти совсем лютые.
Но выискивались другие, спорщики, маловеры. Тоже крутили головами, поплевывали, возражали:
— Ежели начальство они — пошто же, мужики, они будто бегом к морю подавались?.. Экая стыть — а они напроходь шьют!..
— Видно начальство, да како-то нонешнее... Может, шпана кака-на-быть...
— Вот те Селифан покажет шпану!.. Он горло за них перегрызет!..
— Да и то понять надо: Селифана в н
— Селифан — он, конешно, ботало. Да кому он мешает?.. Покуль податей не потребывает — нам кака беда?..
— Это верно. Это резон...
Махорочный дым густел, сквозь раскаленные стенки печки нежно алело пламя, за оледенелыми окнами неподвижно висел морозный воздух.
Изредка в Варнацк забегали на оленях ближайшие тунгусы. Они заезжали к своим друзьям, хозяйственно облаживали во дворах оленей, пушисто-меховые, пушисто-морозные вваливались в тепло. Степенно здоровались, степенно спрашивали о здоровьи хозяина, его детей, его собак, его скота. Их поили чаем, рубили для них позванивающую от мороза расколотку-рыбу мороженную. Они лакомились ячменным хлебом-ярушниками. И потом, сидя на полу на корточках, долго молча курили.
Позже, уже почти при самом отъезде, они невзначай спрашивали:
— Большой начальник зачем на пяти упряжках к морю ушел?.. Зачем больного оставили?..
— Пошто торговых людей мало? Пороху совсем не хватает... Что будем делать без пороху?..
А совсем перед отъездом тунгусов ловил Селифан, уводил в свою избу и долго что-то им начитывал.
Тунгусы испуганно оглядывались, ахали и торопливо уезжали из Варнацка.
Застоявшиеся олени распластывались над узенькой дорогой, нарты прыгали, перекатывались, летела снежная пыль.




