Читаем Белая дыра онлайн бесплатно
Белая дыра
Что такое «черная дыра» мы более или менее знаем из книг о космосе и из научной фантастики. А — «белая дыра»? Николай Верёвочкин утверждает, что есть и такое явление. Герои романа живут обычной жизнью, но постоянно попадают в необычные ситуации. Прокл Шайкин очень хочет разбогатеть, но его на пути к золоту ожидают сплошные дыры-перевёртыши, местами невероятно мерзкие. Одной семейки, интимно спящей с домашними животными, и отвратительной крысобаки хватит, чтобы представить себе мутантное состояние деревенской глубинки. Но вот Прокл наконец-то попадает из антиутопического «Преддырья» в утопическую «Дыру», где происходит смена героя: появляется Тритон Охломоныч, который решает покончить жизнь самоубийством, но в самый последний момент судьба внезапно дает ему в руки могущество бога. Но как трудно быть богом! Сумеет ли он распорядиться этим даром? Роман изобилует неожиданными поворотами сюжета. В нем неразрывно связаны реальность и фантастика, юмор и печаль, причем печаль, исключающая уныние. Через оба произведения Николая Верёвочкина лейтмотивом проходит тема выбора — между разрушением и созиданием, жизнью и смертью, душевной чуткостью и духовной глухотой. Его произведения помогают увидеть в трагическом хаосе происходящего ценности вечные, остановиться среди суеты и попытаться определить смысл своей жизни и свое место во вселенной. Человек может быть беден, неталантлив, неумен, доведен до отчаяния, может совершать ошибки и даже утратить имя. Но человек не может жить без души, и он не должен быть подлым. Если разрушена душа — нет человека, предупреждает автор.
Проза / Современная прозаВ конце позапрошлого года впервые вручалась Русская премия. Напомню, что эта премия присуждается за лучшее произведение литературы, написанное на русском языке писателями из Закавказья, Средней Азии и Казахстана. Мне выпала честь возглавлять жюри премии, тогда же я познакомился с замечательной повестью совершенно нового для меня автора из Казахстана Николая Веревочкина «Человек без имени». Эта представленная в рукописи повесть (ее журнальный вариант позже был напечатан в «Дружбе народов») произвела на меня столь сильное впечатление, что никаким колебаниям насчет премии просто не оставалось места. И, вручая ее тем декабрьским вечером в «Президент-отеле» лауреату, я подумал, что завидую тем любителям настоящей литературы, которым еще предстоит открыть для себя этого писателя.
Сейчас «Дружба народов» печатает новое сочинение Николая Веревочкина. Я его еще не читал, прочту, прочту уже в журнале — как рядовой читатель «ДН», но почти уверен, что оно не обманет моих ожиданий — столь крепкой, уверенной и оригинальной рукой было написано прежнее. И если это именно так, мне станет некому завидовать, разве что самому себе. Очень на это надеюсь.
Озябшая, беспризорная душа, гонимая осенними вирусными ветрами, зацепилась за куст шиповника. Неряшливо проросший из-под останков брошенной сеялки, торчал он безобразно, как скандал.
Прозрачная, трепыхалась душа на краю чудом уцелевшего, многажды оскверненного человеком леска вблизи трассы, ведущей в большой, мрачный город. В истоптанном вдоль и поперек придорожном уголке не было тайны, ворожбы, а была лишь скука. Но в этот вечер красная листва осин и желтая берез, просвеченная холодным северным закатом, делала ее пронзительно красивой. Такая печальная, шокирующая красота всегда присутствует в смерти, точнее, в ее приграничной зоне, в момент прощания души с телом, когда труп уже тих, светел, но еще не остыл.
Человеческий глаз не способен различить слабое свечение одиноко кочующей души, но вороны, готовящиеся к ночлегу, видели ее и тревожили неуютное пригородное пространство криками. Взволнованный плач черных птиц летел над брошенным полем, поросшим бурым бурьяном до самого солнца. На рыхлой почве бурьян вымахал в рост человека. В его густоте невидимый с земли, лицом вниз лежал самоубийца. Раздробленный картечью висок был похож на ветку шиповника. Ствол ружья был еще теплым. Из черного отверстия дула смотрела сама вечность, пахнущая сквозняком и порохом, циничная в своей безнадежности. Порожняя бутылка с этикеткой «Пугасов мост», напротив, источала хмельной, веселый и легкомысленный запах жизни. Малоизвестный человечеству трезвый купец Пугасов с легким недоумением смотрел на шевеление белокурых волос покойника и ползающих по ним муравьев. Нарисованный человек как бы сомневался, следовало ли перед последней дорогой так основательно пить на посошок. Пьяным или трезвым лучше встречаться с вечностью? Хорошо ли на том свете, в раю ли, в аду ли, быть бесконечно хмельным? И так ли уж хорош напиток, названный его именем, если таки курок был нажат?
Ветер, внезапный и грустный, как вздох приближающейся ночи, зажег рощу шумным, густым пожаром листопада. В несколько минут деревья были раздеты догола, а красно-золотое облако пламени с черными головешками испуганного воронья полетело в сторону города. Вместе с этим шуршащим и галдящим облаком понесло изорванную о шипы нездешнюю душу.
Мохнатое, щекочущее, нашептывающее страхи и соблазны облако закружило прозрачную душу, било черными крыльями, пока не распалось: вороны взлетели вверх и, преодолевая ветер, вернулись к скелетам деревьев, а листья усыпали бурьян. И лишь прозрачный, бестелесный шар души летел на закат. Сейчас он был виден и казался бликом заходящего солнца.
Ночь безнадежья опускалась на землю.
Одинокая душа на промозглом ветру тосковала по теплому телу. Невидимая, летела она по пустынным, выметенным сырыми сквозняками улицам темного города, мимо тускло светящихся окон, избегая изломанных сучьев редких деревьев. Ее неудержимо тянуло к месту, где подолгу томились в ожидании множество осиротевших душ.
Это был роддом.
В последние годы люди умирали часто, а рождались редко. Души изнемогали в очередях и бросались всем скопом к каждому новорожденному. Порой в маленькое тельце втискивалось две, а то и три души. Они, ссорясь, набивались в младенца без прописки, как бомжи в подвал, обрекая новое существо на вечный разлад с самим собой.
Но была ночь, когда в многолюдном городе не появилось ни одного новорожденного.
Отчаявшиеся души зябли, набившись, как воробьи под застреху с подветренной стороны роддома. Душами были облеплены потолки и окна палат. Роддом был окутан облаком кочующих душ, и каждую минуту, гонимые тоской и ветром, к нему слетались все новые.
Душа самоубийцы потолкалась в облаке, но так и не пробилась даже к окнам роддома. Неосторожная, решилась она попытать счастья на свободной от угрюмых сестер стороне здания, но была сорвана и унесена гудящим ветром на окраину города. Здесь было особенно темно и тревожно. Ветхие дома сгрудились в тесноте, словно несколько деревень, сбежавших из грустных, продуваемых темными ветрами пространств, прижались к холодному боку надменного города.
Одинокая душа была встречена воем голодных собак. Она заметалась во враждебной черноте, царапаясь о штакетниковые ограды и заборы из плохо отесанного горбыля, путаясь в акациевых кустах, билась о закрученные на болты ставни. Мохнатое, дикое окружало ее, и тоска по теплому человеческому телу делалась непереносимой.
Она влетела в первую же открытую форточку. Стены сырой полуподвальной комнаты были густо и неряшливо заставлены поленницами книг. Они стояли на некрашеных, плохо оструганных досках, даже над дверным и оконным проемами. Часть из них лежала прямо на полу. И лишь на столе перед человеком не было ни одной книги. Стол был чист и пуст. На нем не было даже скатерти. Одинокий таракан рывками бегал по исцарапанным ножами, пахнущим некогда пролитыми борщами доскам в тщетных поисках хлебных крошек.
Глаза человека, пережившего последнюю надежду, не мигая, смотрели в космическую бездну ночного окна. В глазах не было ничего. Даже скуки.
Редкая удача: встретить в городе, где не родятся дети, человека без души. Пустое тело, ждущее завершения бесцельного существования. Это было неуютное вместилище — человек, переживший крах последней надежды и медленное умирание собственной души, — но выбирать было не из чего.
— На аукцион выставляется библиотека села Новостаровки, — скучным голосом объявил неопрятно лысый человек с обвислым лицом неврастеника.
Близоруко сощурившись, он брезгливо посмотрел в полумрак зала бывшего дома политпросвещения, а ныне бизнес-центра, где сладко подремывали в мягких креслах два господина — Мишка Хряк, в недавнем прошлом правый защитник заводской команды «Малолитражник», и левый крайний нападающий, любимец болельщиков, Прокл Шайкин.
Кличка — Мотоцикл без мотоциклиста.
Лысый человек грузно поворотился в сторону членов комиссии и что-то печально пробубнил, заслонив рот от микрофона ладонью. Ему передали бумажку. С усталостью только что плотно пообедавшего человека водрузив на нос очки, он тем же скучным неприятным голосом забормотал скороговоркой: «…Капитальное кирпичное здание площадью двести квадратных метров, построенное в 1984 году… Сто пятьдесят тысяч единиц книг… Центральное и аварийное печное отопление… Первоначальная цена 500 тысяч…»
— Моя родина, кстати, — наклонившись к уху Хряка, шепнул, зевая, Прокл.
— Да? Базара нет — покупай родину, — встрепенувшись, великодушно уступил ему лот Мишка.
— Да это я так, к слову. На хрена мне библиотека. И денег у меня таких нет.
— Не дрейфь! — ободрил его Хряк. — Торги по голландскому методу.
На этот странный аукцион Шайкин попал случайно. На заводе объявили отпуск без содержания, и он третий месяц шатался по улице Сейфуллина, переименованной народом в Бич-авеню, в поисках случайной работы. Безработные плотно стояли по обочинам, словно согнанные встречать правительственную делегацию или, наоборот, собираясь хоронить любимого вождя. Давно неметеная улица выглядела как чердак брошенного дома: деревья, каждое второе из которых мертво, припорошены пыльным инеем. Словно обмакнули их, как веники, в грязь и выставили просушиться. Серые дома, уныло сгорбленные фигуры людей, торгующих на разнос собственной рабочей силой. Безветрие, неподвижность. Если бы не сверкающие никелем машины, поднимающие пыльную поземку, можно было подумать, что город загипнотизирован и время остановилось. Так и подмывало зевнуть и умереть от скуки.
«Стоишь, как проститутка, — печально размышлял Прокл, пряча лицо в воротник куртки, — и ждешь, когда кто-нибудь на тебя позарится. Проституткам легче: у них весь товар на виду. А у тебя на морде не написано, какого ты разряда токарь. К тому же у проституток твердая такса, а тебя так и норовят поиметь по дешевке…
Прокл не любил улицу беззаботных, сытых клиентов проезжающих мимо. Но больше всего он не любил свое имя.
От него веяло проклятьем.
Он согласился бы на любое другое. Кроме, конечно, Онаний.
Что ни говори, а есть в именах своя магия. Если тебя назвали Горшком, рано или поздно посадят в печь. Имя, особенно редкое, судьба.
Кроме собственного имени Прокл не любил город — старый купеческий город с каменными, угрюмыми домами чужой эпохи. Он снимал комнату в одном из них. В бельэтаже. А говоря без затей по-русски, в полуподвале. Тоскливое это занятие — рассматривать из зарешеченного, всегда забрызганного окна нечищеную обувь прохожих. Тяжелые, потемневшие от дождей и грязи ставни завинчивались на ночь на болты. Дома погружались в темное прошлое. Из щелей струились запахи и шорохи столетней давности. Пахло квашеной капустой.
Впрочем, не многим лучше выглядели и микрорайоны, погожие друг на друга, как будни чиновника. В них тоже пахло квашеной капустой.
В этом запахе жила вечная, не умирающая душа старого города.
Квашеной капустой пахло даже на заводе, где Прокл когда-то собирал торпеды. Вообще-то до перестройки завод был засекречен и считалось, что он ничего сложнее стиральных машинок не выпускает. Короче, военная тайна, о которой знал весь город. Работа как работа. Единственно, что не нравилось, — дорога к ней: захламленный, потрескавшийся тротуар вдоль глухого железобетонного забора, сплошь изрисованного и описанного подростками. Творчество подрастающего поколения не позволяло надеяться на светлое завтра. Этот город, судя по надписям и рисункам, ждало беспросветно темное, маразматическое будущее. Другими словами, был Прокл мизантропом, не любил себя и свое окружение. Под окружением следует понимать как людей, так и среду обитания. От этой среды, как перегаром, разило скукой бесцельного существования и немотивированной враждебностью. Все молчаливо намекало, шептало, шелестело, гремело и орало — ты здесь чужак, зачем ты здесь? Человек, которого хотя бы раз освистал стадион, знает цену человеческой любви.
Прокл мог считать себя полным неудачником, если бы однажды ему не улыбнулась удача: девушка, которой он в пылу весенней горячки сделал предложение, отвергла его. До сих пор он вспоминает ее с благодарностью.
Единственно, что Прокл любил по-настоящему, — это тишина и покой одиночества. Мягкий свет настольной лампы. Заумь философского трактата. Или, лучше, технический справочник.
На досуге он в течение многих лет, не торопясь, мастерил металлоискатель. Этот аппарат по его замыслу должен был легко различать, что лежит под землей: железный болт, бронза, серебро или золото. О таком волшебном механизме он мечтал с первого класса, когда услышал от бабушки легенду о неждановских кладах. Так совпало, что вскоре в погребе он нашел золотую монету с двуглавым орлом. С тех пор темный пламень кладоискательства тайно сжигал его душу.
Прошло немало лет, и однажды он узнал, что металлоискатель, различающий едва ли не все элементы таблицы Менделеева, создан. Смутные намеки в научно-популярном журнале ускорили собственные разработки, и пришло время испытаний. Вечером с пятницы на субботу в любую погоду он уходил из города. На нем были старые, но крепкие ботинки на двойной вибраме, прочная немаркая одежда, в рюкзаке лежал туго свернутый кокон спального мешка, рассчитанный на тридцатиградусные морозы, и одноместная палатка, к рюкзаку привязан потертый рулон каремата. Прокла интересовали брошенные людьми места, пепелища, аулища — едва заметные холмы на месте жилищ. Зрелище, при наличии тумана, в такой же степени поэтическое, сколь и тоскливое. Сгоревшая деревня пожаров не боится.
Нельзя сказать, что первые трофеи — латунная пепельница, ржавые гвозди, ночной горшок, головка от примуса — окрылили его. Но в этих вылазках он нашел нечто, что очаровало его, — сладкую тоску безлюдья. При чистом небе он всегда спал на открытом воздухе. Нет в мире приятнее и тревожнее занятия, чем смотреть в полном одиночестве на звезды. Вот так лежать на каменном ли острове посредине шумящего переката, на свежесметанном ли стогу, в белом ли, сверкающем холодными алмазами сугробе или в березовом лесу под полупрозрачной кроной, лежать один на один со Вселенной и в полудреме смотреть на свою убогую родину — галактику, на сиротский свет ее одиноких окон.
Какая все-таки дыра наша вселенная.
Как печально и как хорошо. Легкие, невесомые, как осенние паутины, мысли летят сами по себе в этом темном, продутом сквозняками вечности просторе.
С некоторых пор Прокл стал разговаривать сам с собой. Точнее, ссориться. Причем голос, с которым он вступал в дискуссии, был чужим, насмешливым, если не сказать ехидным. Он высмеивал все, что было связано с Проклом: его образ жизни, поступки, но особенно мысли. И стоило задуматься, как появлялся он со своими желчными, иногда остроумными, но чаще просто злыми комментариями: «И это человек, творение твое, Господи? Какое разочарование!».




