Читаем Танец единения душ (Осуохай) онлайн бесплатно


Танец единения душ (Осуохай)

Роман был опубликован в журнале «Роман-журнал. ХХI век» в 2002 г. Это сказание о времени веры, сильных страстей и высокой любви, об искателях «камня целомудрия» — так в древности называли алмаз.

Владимир Александрович Карпов

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
<p>Владимир Карпов</p><p>Танец единения душ</p><p>(Осуохай)</p>РОМАН

Сном чужого человека давно уже присутствовал для Алмазной сегодняшний день. Зато минувшее всё голосистее звало в своё приволье, творило в ней удивительную просторную жизнь.

<p>Нездешние</p>

Далекая тёмная точка появлялась на горизонте Матушки-Лены, будто протискиваясь между ясным небом и блистающей водой. Она набухала, как почка на ветке, разрасталась, ширя дыхание в груди, зазывая в свою плавучую жизнь. Становились различимыми возвышающаяся капитанская рубка, черные тяжелые борта. Карбасы, лодки, легкие якутские ветки, будто малые цепные собачонки, покачивались у берега на привязи. Приближалась, приветствуя гудком, самоходная баржа, которая сразу могла перевозить множество народа, грузы, скот, утварь.

На барже она впервые увидела нездешних.

Нездешние прибывали и прежде, во время войны. Но те были такие же, как свои: с онемелыми отсутствующими лицами, похожими на эвенкийских резных богов, словно здесь присутствовали только их тела, способные для ломовой работы, опоры, основы, а души были там, за тысячи километров, с отцами и братьями сражались за родину. Только дети у приезжавших в войну пугливо, с интересом озирались по сторонам, заживали рекой, лесом, и скоро становились неразличимыми с местными ребятишками.

После войны начали приезжать нездешние по всему — с иными взглядами, улыбками, движениями рук. Разговорами.

Тогда, после Победы, люди пребывали в непреходящем подъеме. Стоило выпасть незанятой работой минуте, начиналось веселье. Баржу поджидали всегда с гармошкой, песнями, частушками — пристань ходуном ходила от пляски:

Пароход идет по Лене,Я сижу на берегу,Моя мамка караулит,Я сегодня убегу!

Чеканно выбивала дробь, прогибая дощатый пол, щекастая полногрудая девка. Двухрядка плясала в руках гармониста в полинялом кителе, и выделывал коленца, расписывая воздух окоймованным концом, его деревянный протез.

Ей тоже хотелось пуститься в пляс. Она была ловкой, не хуже мальчишек лазила по деревьям, и возраст подходил, когда девочки-подростки становились в ряд с взрослыми, а если и отличались от других, то лишь тем, что именно вокруг них, её сверстниц, начинали кречетами выводить коленца вчерашние солдатики, вдруг переставшие казаться дяденьками. И в тот раз она бы решилась. На берегу ещё себя уговорила: здесь, где только свои, пересилить себя трудно, а там, на барже, где будет больше людей, знакомые и незнакомые, обязательно выйдет в круг. Пойдет и на вальс — её уже приглашал один парень, но такой стыд перед ним взял, и ноги занемели, скосолапились страшно: прямо носок к носку сошлись. Она потом специально училась, нарисовав квадратик: и раз-два-три, по уголкам, и раз-два-три…

Под гармошку люди поднимались по трапу. Она, Алмазная, тогда еще называвшая себя как писано по метрике, Аганя, переступала ногами, натянутая внутри как тетива, стараясь виду не подавать. Перепляс роем закружился по палубе, словно опережая движение баржи, увлекая от берега на глубинные воды, в дальнейший путь.

Слева, прямо на борту, на его изгибе к носу баржи, сидела молодая женщина. Обычно матрос, работавший на судне, грозным окликом сгонял мальчишек, девчонок или иного подвыпившего мужичка, пытавшихся примоститься на борту. На этот раз помалкивал. Скручивал канат, которым привязывал баржу к железяке у пристани, и поглядывал на женщину, явно робея.

В те времена по Ленским весям немало было можно встретить писаных красавиц. Эта женщина казалась необыкновенной. Одета очень просто, по-рабочему: в кофточку и шаровары — так ни одна захудалая деревенская баба в дорогу бы не снарядилась. Но волосы гладко зачесаны, и длинная коса уложена ровными кругами за головой, припустившись на плечи, словно окоем якутской шапки. Она склонялась, ловила рукой брызги, и водная свежесть радовала её. При этом и улыбка, и движения были едва уловимыми, мягкими, плечи расправленными и приподнятым оставался подбородок.

Рядом с ней сидели и полулежали меж пухлых рюкзаков несколько девушек также с нездешним выражением лиц, с глазами, будто каждая из них была влюблена и любима. Двое мужчин наблюдали за пляской. Один был очень большим и, что совершенно неожиданно, в белой шляпе, какую Аганя видела лишь в кино; другой чернявый, бородатый и кудрявый, похожий на цыгана, только опять с тем же озарённым взглядом.

Голосистая ладная якутка русским выходом красиво выкатилась из круга и, широко поводя руками, поигрывая плечами, стала приглашать мужчин к танцу.

Если Лена тонногунаТрудно будет харбыыргаЕсли девушка не любитТрудно будет таптыырга

Она нарочно путала якутские и русские слова — так получалось задиристее. Перевода не требовалось: ясно, что как не поплаваешь по замерзшей Лене, так и с не любящей красавицей не получится никакого таптыырга.

Большой озоровато глянул на девушек, которые тотчас запросили: «Дядя Миша, коленца!»

Дядя Миша поднял глаза на красивую женщину, и она захлопала в такт музыке в ладоши, при этом, чуть отклонившись, посмотрела назад, за рубку со штурвалом, будто кого-то выглядывая. Мужчина снял шляпу, нахлобучил её на торчавший между рюкзаками угол лотка, какие бывают у старателей, и при своём грузном теле пошёл таким неожиданно легким переплясом, играючи, то будто застыв телом, выбивая ступнями мелкую дробь, то разудало чеканя прихлопами колени и грудь, ладони и локти, так, что за руками не уследишь. Голосистая якутка вытащила в круг и цыгана: плясать тот, как ни странно, не умел, но пошел вприсядку уткой, нарочно потешая людей, стараясь особо для той, что сидела на борту: шуточно, ретивым конем, скосил на неё глаз, выдал страдательную частушку:

Серый камень, серый камень,Серый камень — пять пудов,Серый камень так не давит,Как проклятая любовь.

Она рассмеялась, и он плюхнулся на дощатую палубу к её ногам. Да и Большой, которого звали дядей Мишей, поглядывал на женщину, будто ждал одобрения. Неугомонная плясунья стала зазывать в круг и девушек. Первой вылетела, словно сорвавшись с места, крепкая девушка с ямочками на круглых щеках, по всему похожая на деревенскую, местную, только всё равно иная: светом в глазах, взглядом, словно бы за край леса!

— Еолохи, — почтительно протянул дед рядом с Аганей.

Она и сама уже поняла, что это геологи, люди, открывающие в земле, как говорили по репродуктору, природные кладовые.

В пляс пошли все девушки. И каждая при этом то и дело оборачивалась на женщину, которая теперь стояла у борта, хлопала в такт и нет, нет, да и оглядывалась вновь в странной тревоге назад, за рубку. Но и её подхватило веселье, крыльями лебедиными распростерла руки и пошла, да умело, как-то по особенному умело пошла. Местные чуть сторонились, гостеприимно уступали круг, подыгрывали нездешним.

Знай наших — жарил гармонист! Спустился на берег один, его заменил другой, пуще прежнего. А то случились вдруг сразу два гармониста, развёртывалась целая баталия: если один, расправив плечи, широко рвал меха, и пятерня его цепами била по ладам: другой — склонясь, словно врастая, сливаясь со своей гармонью, струил пальцы по клавишам путаными водорослями. Внезапно оба умолкли, заключая перемирие, закурили.

Девушки-геологи стали подталкивать одну из своих: «Сыграй, Поля». «Пожалуйста», — попросила и необыкновенная женщина. Девушка с удлиненным лицом и покатыми плечами в некотором оцепенении оглядела людей на барже. И Аганя почувствовала страх за нее, увидев ее глазами сидящего рядом деда с тлеющей «козьей ножкой» во рту, трех заросших старателей разбойного вида, которых не сумела разбудить гармонь и они только просыпались, пасмурно хмурясь, однорукого парня в тельняшке… Девушка осторожно положила на рюкзак похожий на рыбину чемоданчик, открыла его и в руках ее оказались скрипка со смычком. Аганя видела скрипку в книге — на иллюстрации к рассказу «Слепой музыкант», — поэтому догадалась, что это она. Спустя годы, когда Аганя сама стала поисковиком, она не раз удивлялась девушке, которая, кроме тяжелого необходимого снаряжения, несла в тайгу скрипку. Но тогда, на барже, воспринималось, что нездешние, они и должны быть со скрипками!

— Бетховен. Соната оппосианата, — объявила девушка, делаясь вдруг слепой. — Любимое произведение Ленина.

Аганя сама подалась и услышала общее доверительное движение вперед, к девушке, способной играть на невиданном инструменте любимую музыку самого Ленина, без которого, ясное дело, не было бы ничего, ни баржи, ни геологов, ни лампочек в домах, так и называемых лампочками Ильича…

«Нездешняя» положила скрипку на плечо, прильнула к ней щекой, отвела в сторону другую руку со смычком, на миг замерла, став похожей на лучницу, натянувшую до отказа тетиву перед выстрелом. И все замерли, притихнув, только баржа неровно бурчала, да река двигалась, обрываясь вдали.

Путь Агани лежал к родственникам на Ысыах, праздник начала лета: в якутском селе его особенно почитали. Устраивались состязания по борьбе, на конях, по перетягиванию, ловле оленей, а ей нравилось стрелять из лука — ой как нравилось!

Из лука — ох саа. Или из самострела — чаачар саа — тоже лук, только с прикладом, как у ружья. В книжках его называли арбалетом. Из лука — дальше, из самострела — точнее.

Так сладко было, наполнив воздухом грудь, натянуть тетиву, направляя конец стрелы чуть правее и выше цели. Вокруг, в двё шеренги, десятки неподвижных глаз, впившихся в тебя так, будто все они тоже ты, вместе с тобою смотрят вдоль стрелы, в цель. Потом замереть бездыханно, поймав единственный миг, когда рука тверда и выверен прицел — тью-ю — и сердце обмирает, и вся ты будто летишь стрелою, летишь над землею в ожидании вперед…

С нездешним звуком незримо вылетела стрела, выпущенная скрипачкой, срикошетила о сердце.

* * *

Нездешние поразили ее. Она и раньше догадывалась, и даже немножко знала о их существовании, потому что и сама была чуть-чуть нездешней. Так ей рассказывала мама. У нее в альбоме хранилась фотография дедушки Леонида, которого еще давно, при царской власти, сослали в Сибирь как революционера: на ней стоял усатый человек с гордо приподнятым подбородком, в цилиндре на чуть запрокинутой голове, как у Пушкина из учебника литературы. Дедушка после ссылки остался на вольных ленских землях, женился на красивой девушке из якутской семьи, у них родилась дочь — ее мама. Но с царским гнетом он примириться не смог. Так и погиб, как смотрел на фотографии, с высоко поднятой головой — во время Ленского расстрела, как один из руководителей стачечного комитета Андреевского прииска.

Ей было удивительно и лестно слушать на уроке истории в школе о Ленском расстреле 1912 года, и даже видеть в учебнике рисунок, где на крутом берегу реки царские служивые стреляли в непокорных рабочих.

Сжималось сердце, и чуть не плакала она, и так хотелось рассказать всем, что на рисунке, среди тех, кто отстаивал их счастье и торжество справедливости — был и ее родной дедушка.

В музыке скрипки послышались звуки выстрелов и посвист пуль. Увиделось, как с песчаного обрыва, точно такого, мимо которого проплывала баржа, упали, будто подкошенные, люди, скатились перекати-полем по песку, и среди них человек в цилиндре и галстуке.

Если за деда ее распирала гордость, то за отца — давило чувство вины. Не за него самого — она и помнила только, как он ее на коня перед собой сажал. А за то, что его отправили с Лены на другую реку, Колыму. Он был из кержаков. Кержаками называли старообрядцев. Их не любили. За скаредность, за иной лад — они не выпивали, не курили, не участвовали в общих празднествах. Жили особенкой, нелюдимо. Задергивали шторы, когда маршировали комсомольцы с красным флагом мимо окон.

За мамой ухаживал комсомолец, но полюбился ей парень из старообрядцев, Макар Лютаев. Страшно было идти в его семью — за тесовый забор, высокие ворота — но пошла. Окрестили ее по своему поверью, стала жить, не зная, куда встать, какую посудину взять. Бывало, рассказывала она с тихой улыбкой, помоет пол: выскребет его веником-голяком, блестит весь, как поструганный, — а свекровь возьмет да окатит его с порога помоями из ведра, сверкнув слюдянистыми глазами, дескать, кто так моет, косорукая! Бородатый, мрачный свекор ни на кого голоса не повышал, но при одном его взгляде все цепенели и бросались выполнять любое поручение. Здоров он был, кряжист: сено начнут метать, вспоминала мама с годами все умилительнее, всю копну подцепит вилами, и наверх! Жили, конечно, крепко, лошадей имели много, но и семейство было большое: двадцать человек вместе со снохами и детьми!

Скрипка вырвала из памяти бабий плач с привываньем: она, Аганя, крохотная, но уже на своих ногах, ворота широко распахнуты, во дворе столпотворение — коней выводят чужие люди, тянут за уздцы, а Каурый, встает на дыбы, упирается, и глазом, выворачивая его до белков, на нее смотрит, будто жалуется, защиты просит!

Так распалась большая семья. Отца и братьев в одну сторону отправили — звали-то их всех чудно: Иаков, Авраам, Евсей. Деда — в другую. Молчун молчуном, был, рассказывали, а когда пришли за ним, перекрестился двуперстно и сказал: «Камень, который отвергли строители, тот самый и будет положен во главу угла». Бабушка-кержачка осталась с единственным сыном — дядей Есей. Он от рождения был горбатым, поэтому его ни во время коллективизации не трогали, ни на войну не взяли. Дядя Еся разводил кроликов, всегда улыбался, особенно, когда за уши доставал крола из клетки, и тот дрыгался в его руке. Бабушка сначала пыталась Аганю заставить бить поклоны в темный угол, даже плеткой пригрозила. Но она, пионерка, встала перед отсталой бабушкой с высоко поднятой головой, как некогда дедушка революционер, — и та повесила плеть, вздохнув.

Агане было жалко всех: и правильного деда-революционера, и заблуждавшегося дедушку-кержака, и несознательного отца. Она уже учила историю СССР, и понимала, что надо было передать в коллективное хозяйство скот, лошадей, со всеми вместе начать работать, овладевать знаниями. И уж тем более порубить на дрова иконы!

Похожие книги